355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вероника Тутенко » Дар кариатид » Текст книги (страница 6)
Дар кариатид
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 00:46

Текст книги "Дар кариатид"


Автор книги: Вероника Тутенко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 27 страниц)

Глава 14
Груша

Груша ходила по деревне скромно, не поднимая глаз. Уж двенадцать лет минуло, а судачили все бабы. Все судили да рядили, кто отец Ванечки ее ненаглядного. Да и что тут гадать-то, если он как две капли воды похож на Гришку Седого. Такой же веснушчатый, русоволосый. И те же ямочки на щечках. Только Ванечка, как Гришка, не предаст. Не уйдет к другой. Потому как мать только одна дается человеку.

У Григория теперь трое сыновей. Жена хоть не красавица, но миловидна и грудаста.

Невысокая и худенькая, Груша заметно хромала на одну ногу. Ее моложавое лицо можно было бы назвать приятным, если бы его не искажало несчастное, затравленное выражение.

Но тогда, когда в деревню их приехал молодой гармонист, совсем по– другому, открыто и с надеждой, смотрели на мир глаза Аграфены.

«Ничего, может, и тебе повезет, – утешали ее подружки. – Может, и найдется человек хороший».

Груша грустно улыбалась: «И одни люди живут».

Где она встретит хорошего человека, если она и на посиделки не ходит? А на танцы как пойдешь, если одна нога отроду короче другой?

И все-таки уговорила как-то соседка и дальняя родственница Дуняша Аксенова:

– Ой, Груш! Там такой гармонист к нам в деревню приехал!

Груша издали видела уже молодого приезжего парня и слышала, что зовут его Григорий.

– Ну и что, что приехал, – пожала Груша плечами. – Мне-то что?

– Тебе-то, может, и ничего, – хмурила подружка черные брови. – А я замуж хочу.

– Ты, Дуня, у нас девка видная, статная, веселая. А мне, что, скажи, делать на танцах?

– Пойдем, хоть просто постоишь. Там знаешь как весело? – не унималась Дуня.

– Что я буду стоять, как истукан? – не соглашалась подруга. – Ты вон хоть с сестрами сходила бы.

– Сестры, что сестры, – фыркнула Дуня. – Все замужем уже. Одна Нюра в девках осталась и та уже просватана. Жених на танцы не пускает.

Вздыхала, не соглашалась Груша, и всё-таки дала Дуне себя уговорить.

– Пойдем, повеселимся ну хоть на Успение. Праздник-то какой!..

Ах, Дуняша! Ах, лисица, так и вильнет, кажется, хвостищем рыжим, утащит мышку или зайчика…

– Ох, ну тебя, Дуняша! – махнула Груша рукой. – Пойдем!

Что поделаешь, раз так уж хочется подружке развеселить её, горемычную, да и хотелось Аграфене, хоть даже сама себе она боялась в этом признаться, увидеть поближе приезжего, высокого да статного, послушать, как он на гармони играет.

Эх, гармонь – тальяночка! Растянет меха гармонист чубатый – душа развернется. Эх, просторы васильковые, необъятные! Песня задушевная, разухабистая.

Смолкнет гармонь голосистая – балалайка звенит – не унимается… Как вечер разольется по небу розовым заревом – до самых звезд не умолкают частушки и песни протяжные. Ну и пусть ворчат себе старушки, молодежь, дескать, нынче бесстыжая – летом до зари гуляют девки с парнями в обнимку. А зимой – сколько лучин извели на посиделках!

Вот только забыли беззубые блюстительницы нравов, как сами венки по реке на Купаву пускали, да под Рождество суженого в зеркалах высматривали. Это нынче в хоровод их никто не позовет.

На то они и праздники, чтобы душу радовать. На то она и молодость, чтобы сердце билось часто-часто.

А как без гармони, да балалайки, если праздник-то нынче великий – Успение. Уж деревья, как бояре, парчу примеряют. Собирай, крестьянин, урожай! Груши душистые, яблочки золотистые. По деревне аромат сдобы гуляет, аппетит будоражит. Молоко топленое в каждом доме на столе. Лепешки каждая хозяйка печет, соленья на стол ставит, соседей в гости зовет.

Семечки-орешки давно уж припасены к празднику. Будут вечером бабы щелкать-лущить их на лавочке, девок да парней судить-рядить. А надоест – так разойдутся. А тальяночка не смолкнет до самой зари.

Одной Груше был праздник не в радость. И зачем подружку послушала? Сидела б себе дома, вышивала. Ан– нет!.. Гармониста послушать захотела… Смотри теперь, как другие танцуют, веселятся на поляне, гармонисту зубки скалят, да стой одиноко у березы. Слезы навернулись на глаза девушки. Домой! К Мурке, к скатерти, расшитой разноцветными крестиками – пестрым узором, почти что законченным…

Груша поежилась, еще раз окинула поляну грустным взглядом, и вдруг её сердце забилось так, как будто из груди хочет вырваться.

Весело и чуть лукаво гармонист смотрел прямо на неё, да так, что спутались мысли в голове.

– А ты что одна здесь стоишь, не танцуешь?

Все взгляды на поляне теперь были направлены на Грушу. От этого вдруг стало жарко-жарко, а глаза наполнились слезами.

– Меня Григорий зовут… – не сразу заметил неладное гармонист.

Но на всех лицах вокруг застыло вдруг немое осуждение.

Григорий смотрел теперь на девушку, которую хотел развеселить, недоуменно и испуганно. Что он такого сказал, что она теперь готова расплакаться?

Груша закрыла лицо руками и ринулась прочь, заметно припадая на одну ногу. Плечи девушки вздрагивали от рыданий. Ей было уже все равно, что подумают о ней и Григорий, и все деревенские.

– Ты погоди! Я же не знал. Ну что ты, в самом деле? – услышала Груша сквозь собственные рыдания всё тот же голос, но теперь в нём не было веселья. Не было и жалости. Он просто хотел извиниться.

– Ничего. Это ты извини… – замедлила шаг Груша и запоздало добавила, – … Григорий.

Он хмыкнул в темноту, усмехнулся, и Груше снова стало стыдно.

– Давай посидим немного на лавочке… – голос Григория стал ровным, серьезным.

Груша устало опустилась на скамью у какого-то дома. Родная деревня вдруг стала ей казаться незнакомой, как бывает во сне, но постепенно улица снова обрела привычные очертания. Дом Тихона. Спелые-спелые вишни. Родная деревня.

Девушка куталась в платок и со страхом ждала, что сейчас её неожиданный попутчик снова начнет извиняться перед ней за свою оплошность.

Но Григорий молчал. Молчала и Груша. С окраины деревни доносились смех и голоса.

Ночь зажигала звезду за звездой. Мерцающие точки складывались в созвездия, освещали кому-то дорогу куда-то…

– Слышала, наверное, что судачат обо мне в деревне? – опять стал насмешливым голос Григория, но теперь это легкомысленное веселье относилось не к Груше, а к нему самому.

– Не помню, – пожала плечами Груша.

– И правильно. Не помни…

Что-то было такое в недосказанности Григория, что их вдруг породнило. Груша уже не боялась, что вслед за ней его толкнуло простое сострадание. Она и сама ощущала теперь что-то близкое и к жалости, и к нежности, что так и нашептывало ей пробежаться, как ветерок, пальцами по его волосам, поцеловать в висок нежно-нежно…

Наутро было о чем посудачить деревне…

– А Груша-то наша! Не смотри, что хромая.

Груша и сама и верила и не верила тому, как могло с ней случиться такое накануне. Уж не приснилось ли? Но рассвет брызнул в окна солнечным счастьем, и ворчание матери во дворе: «Аграфена! Ты что ж это сегодня до обеда спать что ли будешь?..» вернуло к привычным заботам.

Вот если бы вчерашний день никогда не кончался! Но будет заря и сегодня. И, может быть, новая встреча с Григорием…

– Ты о чем это призадумалась?

Груша поймала на себе пытливый материнский взгляд.

– Или мою судьбу повторить хочешь?

Девушка вздохнула. Даже она сама не знала, кем был ее отец. Поговаривали, ни кто иной, как здешний барин. Ну да, что теперь об этом, уже и бареньев – то нет, и где теперь, жив ли Грушин отец, не знает никто из деревни.

– Да знаешь ли ты, Аграфена, каково это – одной дитя растить, да когда все на тебя пальцами тычут, да в глаза смеются?

Груша удивленно смотрела на мать и не узнавала. Лицо матери, на котором, казалось, неизгладимо отпечаталась покорность судьбе, горело от гнева.

С удивлением Груша подумала вдруг, что мать совсем еще не старая женщина, с усталым, но красивым лицом, на котором синими огнями зажегся негодующий взгляд.

– Какое дитя, мама? – испуганно захлопала Груша ресницами. Уже то, что мать обратилась к ней «Аграфена», не предвещало ничего хорошего.

– А ты что же думаешь, детей в капусте находят? Или не знаешь, что Гришка-то твой жинку на сносях в Стародубе оставил?

– В каком Стародубе? – губы не слушались Грушу, а голос стал чуть слышен.

Из всего сказанного матерью она поняла только, что Григорий её, Грушин, и что где-то есть какой-то Стародуб. Само слово разрасталось в её сознании мрачной холодной стеной и, наконец, заслонило собой все чувства и мысли.

– Ну, может, не в нем самом, а где-то рядом… – оставалась непреклонной мать. – Думал, не докатятся слухи до нас. Ан-нет…

– Зачем же он ее, – поняла, наконец, Груша смысл сказанного матерью, – оставил?

– Его и спроси, зачем. Меня что спрашивать? – сердито загремела мать подойником.

Груша молча покормила кур и вернулась в дом, взяла в руки пяльцы. Под иглой расцветали узоры будущей скатерти – среди цветов уходили в небо купола. Еще недавно рукоделье было единственной и мирной радостью Груши, да еще рассветы, похожие на закаты, и закаты, похожие на рассветы, что где-то вдали сменяют друг друга. И вдруг как всё смешалось, загорелось в душе!.. Хотелось куда-то бежать, нет, не бежать – лететь! Интересно, как узнала мать? Деревня маленькая – ничего не скроешь… И зачем, интересно, мама что-то говорила о ребенке. Как будто у неё, Груши, и Григория может быть… ребенок. Да, ребенок! От этой мысли стало радостно и страшно. Больше страшно, чем радостно. И стыдно. И снова вставала огромная, мрачная стена – СТАРОДУБ, из-за которой доносился голос матери.

Или не знаешь, что Гришка-то твой жинку на сносях в Стародубе оставил?

Против своей воли Груша стала теперь прислушиваться к тому, что говорили в деревне о Григории, а говорили всё больше недоброе.

Дескать, бабник он, и где-то что-то натворил, за что сидел два года, а вышел из тюрьмы – опять накуролесил, и мечется теперь по свету, неприкаянный.

«Мало ли что люди языками чешут», – утешала себя Груша.

О многом хотелось ей спросить Григория, или просто помолчать рядом, но он, словно нарочно, не попадался ей на глаза. С удивлением Груша обнаружила, что и сама боится этой встречи. Может, и права мать?

* * *

Судьба подарила новую встречу только через неделю. День едва-едва затеплился вдали рассветом. Буренки сонно разгоняли полумрак своим мычанием.

– А ну, пошла, пошла, – плелась Груша за белой тёлочкой с рыжими пятнами, вяло подгоняла её хворостиной. Хоть спать на рассвете особенно сладко, да надо успеть отвести корову в табун до того, как Егорыч выгонит стадо на пастбище.

Но над мычащим стадом возвышался с плетью… Гриша.

– Григорий, – пробормотали ставшие вдруг непослушными губы девушки любимое имя.

– Здравствуй, красавица, – улыбнулся Григорий чуть смущенно, и эта неожиданная застенчивость удивительно шла ему.

«Все, что говорят, – неправда!» – раз и навсегда решила Груша ни о чем не расспрашивать Григория.

«Красавица» вонзилось в память и сладко саднило. Льстец! Искуситель сероглазый! Сероглазый…

– А где же Петр Егорыч? – только и нашла, что спросить Аграфена.

– Спит на печи, наверное, – рассмеялся Гриша. – Я теперь вместо него. Знаешь, как говорят теперь, молодым везде у нас дорога.

Григорий воровато огляделся, не видит ли кто их с Грушей.

– В Барском саду, как загонишь корову, – прошептал он быстро.

– Нет… Как же… – испугалась Груша.

Григорий нагнулся, сорвал травинку, задумчиво поднес её к губам.

– Или веришь слухам обо мне? – глаза Григория стали вдруг нехорошими, злыми.

– Нет! – испугалась Груша еще больше не то взгляда Григория, не то обидеть его своим недоверием.

Искорки снова блеснули в глазах пастуха, веселые и ласковые, как искры от огня в печи.

– Тогда приходи, – мягко приказал Григорий, и сорванная травинка щекотно скользнула по щеке и шее девушки.

Груша снова ринулась домой в смятении, и на этот раз её никто не догонял.

А вечером снова, как тучи, затмили рассудок сомнения. Идти– не идти? Что тут думать! Сказала же мать… Что сказала? Что и все говорят. Ну и пусть говорят! Язык без костей! Пусть мелют себя языками, раз им хочется, а она ни единому слову не верит, потому как…

«Или веришь слухам обо мне?» – снова отозвалось в сердце болью и жалостью.

– Не верю, милый! Ни одному слову! – наполнила решимость сердце девушки. – Тебе, одному тебе верю!

Груша накинула на плечи платок и выбежала за дверь, за ворота, по тропинке поспешила к саду.

Яблоки, как солнца без лучей, качались в ароматной высоте. Груши пахли ранней осенью и счастьем.

– Грушенька!

Как яблоко с ветки, ухнуло сердце, будто упало в траву. Не найдешь…

«Не найдешь, не найдешь…», – шепчут, шепчут деревья.

«Я твоя», – шелестит заходящему солнцу трава.

Алой истомой закат распластался на небе.

– Гриша!..

Груша слышала свой голос как будто со стороны, и удивлялась, что это её собственный голос – таким отчаянным, безрассудным счастьем он разливался по саду.

Словно брызги счастья – звёзды в небе. Ярче, ближе, чем вчера, чем раньше… Близко-близко… Тоже повторяют «Гриша, Гриша…»

– Груша…

Он все ещё близко, но голос уже далеко. И звезды опять далеко. Высоко. Одинокие звёзды.

– Груша…

Нерешительность в голосе предвещает прощанье. И, быть может, прощенье.

– Я ведь, правда, женат…

Звёзды падают, падают, падают…

– Почему же…

– Не спрашивай, Груша, не спрашивай, милая. Сам знаю… Подлец. Ударь меня, ударь…

– Не ударю. Не проси.

– Мне теперь назад, в Стародуб, надо.

Снова холодной мрачной стеной СТАРОДУБ.

– Простишь ли, Грушенька?

Звёзды падают, падают, падают… Миллиарды, мириады звёзд…

И снова понесло по свету Гришку-перекати-поле. Докатились слухи до Козари, что жена его скончалась в родах. А через пару лет опять вернулся на Смоленщину, помрачневший, как-то резко постаревший. В копне волос – седина дождинками, в глазах – усталость и холод. Ни слова Груше не сказал. На сына Ваню даже не взглянул. Обзавелся другими детьми, Грушин дом хоть не обходит стороной, да внутрь не заходит. Как будто и не было ничего между ними. Как будто не падали яблоки в шуршащую тишину. Как будто в звёздном свете не сходила на землю новая душа, а листья не нашептывали: «Ванечка».

Всю нерастраченную нежность перенесла Груша на сыночка. Был у Ванечки поясочек синенький, из ниток сплетенный, с кисточками на концах. Теперь уж таких не носили, а еще каких-нибудь лет пятнадцать назад вся деревня подпоясывалась. Всю боль обманутой женской надежды утопила в своей материнской любви. Синенький поясочек Ванюше под глазки ясные васильковые мать сплела. Даже злые языки и те примолкали перед этой любовью. Не серые, бесстыжие, как у отца. Как небо – ясные-преясные.

– Опять Груша своему Ванечке что-то несет в узелке, – издали завидев худенькую прихрамывающую фигурку, кивали головами бабы.

Никому никогда не рассказывала Груша о коротком, горьком своем счастье. Будто украла его у кого-то, а хозяин нашелся. «Отдай моё счастье!». Забрал, ничего не оставил – только горечь на дне надтреснутой души.

А теперь вдруг слова сами лились ручейком, светло и свободно, а девочка с грустными глазами слушала и вздрагивала длинными ресницами…

* * *

… Нина часто и сама не замечала, как оказывалась на окраине деревни у маленького, покосившегося от времени домика, где жила дальняя родственница Степана и его многочисленных сестер и братьев Груша.

Даже если бы Нина не знала, что тётя Груша её родня, что-то неуловимое во взгляде и голосе женщины подсказало бы: «Смотри. Всмотрись в те сонмы за спиной. Тебе ведь знакомы их лица»…

Убранство избы Аграфены спорило с неприглядной наружностью жилища. На столе всегда нарядно белела вышитая скатерка, а в комнате нигде даже самый острый глаз не заприметит ни соринки, ни пылинки.

– Так-то, Ниночка, – качала время от времени головой Груша, и за этим «так-то» слышалась и жалость, и надежда.

Нина любила сидеть с Аграфеной на лавочке. От женщины веяло тем спокойным достоинством, той смиренной обреченностью, какая есть в облетевших деревьях. Просто осень… И грусти– не грусти об июле, декабрь наступит всё равно. Но растает и снег на опушках, а под ним уж подснежники к солнышку тянутся.

– Болит у меня сердце за моего Ванечку, – говорила Груша Нине. – Не было у меня в жизни счастья и не надо. Только бы у Ванечки жизнь счастливой да светлой была.

Все и разговоры у Груши были, что о Ванюше. Едва завидев сыночка, Аграфена немедленно бросала все дела и спешила навстречу. Ванюша улыбался материнскому порыву ласково, почти по-детски.

«Никого у мамы нет ближе меня. А у меня – ближе её», – говорила эта улыбка.

Груша целовала сына в обе щечки.

– Иди, скорей, сынок, на печку. Набегался, небось, – спешила накрыть на стол.

Жалела Груша и частую свою гостью. Всегда у Аграфены находилось для Нины то спелое яблочко, то соленый огурчик, и, конечно, доброе слово.

– Плохо, Ниночка, без мамы-то? – сочувствовала Груша.

Права была Груша, тысячу раз права. Не хочется в дом идти, коли в доме не мать, а мачеха строгая, неприветливая.

Глава 15
Городские ботинки

К осени Толик совсем обвыкся на новом месте и почти не грустил о Казани. Напрасно опасалась Катерина: «Городской мальчонка как-никак. Как бы не зачах в деревне». В седле Толик держался, как будто с детства скакал на коне, по деревьям лазал не хуже двоюродных братьев. И все-таки что-то неуловимое– нездешнее по-прежнему выдавало городского мальчика. Может быть, задумчивость, за которой угадывались и кротость, и начитанность… или порой излишняя вежливость, та, что сродни философской отстраненности от будничной суеты.

Даже внешне всегда тщательно причесанный, подтянутый, без намека на расхлябанность он отличался от казарской ребятни.

Особым же предметом восхищения, а порой и (что скрывать?) зависти были ботинки. Настоящие кожаные ботинки. Лапти-валенки таким в подметки не годились.

– Франт! Фу– ты, ну– ты, – шипели за спиной мальчишки из соседних деревень, за что не раз бывали биты и самим обладателем ботинок и его двоюродными братьями.

Из всей многочисленной козарской родни больше всего Толик сблизился с озорными загорелыми мальчуганами Сережкой и Колькой, сыновьями дяди Никиты, и вихрастыми сыновьями младшей сестры Степана – Анны, красивой еще бабы с проседью в смоляных волосах и с выражением усталости, застывшим на лице. Теперь ее называли в округе не иначе как Сидориха – по мужу. Высокие и сильные, как молодые жеребцы, с яркими, как огонь, волосами, все сыновья в него уродились. Семеро огоньков в доме – все рыжие, проворные, как один. Целый день шум и гам от них в округе.

– Хорошо тебе, Степан, у тебя вон дочь есть, – пожаловалась однажды у колодца Анна старшему брату. – А у меня одни мужики в доме. Мне бы девочку хоть одну, помощницу.

Скучать сыновья не давали. От одного только младшенького Павлика стонала вся деревня. Долго любительницы посудачить качали головами после его проказ:

– Слыхала, Тимофеевна, Сидорихин младший-то моему козлу рога красной краской разрисовал, что еле отмыли.

– Разбойник. Нет на него хворостины, – вынесла Тимофеевна вердикт.

Средний Гриша и старший Митя были немного поспокойнее, но тоже мастера набедокурить.

Гриша давно положил глаз на обувь Толика. То-то позавидуют соседи, увидев и его не в привычных лаптях, а в франтовских штиблетах!

– Дай хоть пройтись по деревне в ботинках, – попросил он как-то.

– Бери, не жалко, – скинул Толик городскую обувь и остался босиком на усыпанной листьями траве.

Старший сын Сидора живо размотал тесемки лаптей.

– На, одень пока, – протянул их Толику. – Холодно, небось.

Толик презрительно отпрянул от лаптей и тут же застыдился своего порыва.

– Не надо, я и так подожду. Не холодно совсем, – залепетал он.

Вода уже совсем остыла в реках, так что и купаться в ней отваживались разве что самые отчаянные смельчаки…. Холодной была и земля. Толик лгал, но как сказать двоюродному брату, что стыдится привычных для них лаптей?

Гришка влез в ботинки и расплылся в довольной щербатой улыбке.

– Чуть-чуть маловаты, – пошевелил он пальцами и принялся зашнуровывать их.

Митя и Павлик с завистью смотрели на брата.

Тот залихватски тряхнул головой, заставив танцевать на солнце рыжие кудряшки.

«Ну как я вам?» – спрашивал его взгляд. Гришка приосанился и молча направился к дому Тихона. Митя и Павлик проводили его взглядом и с надеждой уставились на босого Толика.

– А нам померить дашь? – стали жалобными глаза у обоих.

Толик погрустнел, но обещал, что даст. Что станет с его и без того изношенной обувью после всех этих примерок? А новую взять негде.

Гришка же два раза обошел деревню вдоль и поперек, чтобы как можно больше родни и знакомых его увидели в ботинках.

– Пусть думаю, что мои! – морщась, стянул он ботинки и влез в лапти.

Дима топтался от нетерпения на месте.

– Теперь моя очередь.

– Они и мне-то малы. Куда тебе их? На нос разве что! – фыркнул Гриша.

Расстроил и младшего брата. – А ты в них утонешь.

– А ты не бойся за нас, – не остался в долгу Павлик. – Мы и сами с усами.

А в беспокойном взгляде светлых прищуренных глаз таилось: «Ишь хитрый какой! Сам форсит, а другим не даёт».

Как не пытался Дима влезть в ботинок, он явно был ему не по размеру.

– Снимай уже. Порвёшь ещё, чего доброго, – поторопил брата Павлик.

Дима нехотя оставил ботинок в покое.

– Не очень-то хотелось, – расстроился он.

Павлику повезло больше.

Ботинки, хоть и были ему велики, но держались на ногах. А пройтись по деревне в городской обуви во что бы то ни стало хотелось и ему.

Да ни как-нибудь, а чтобы все видели.

– Ать-два, ать-два, – высоко поднял Павлик подбородок и замаршировал на месте. – Левой, левой!

Из соседних дворов тут же высыпала ватага ребятишек, привлеченная выкриками Павлика.

– Играть в войну? – обрадовались они. Кто-то поднял с земли большую палку и с криком «та-та-та!» принялся палить по врагам.

Враги в испуге взгромоздились на деревья, но тоже в долгу не остались и закидали оттуда обладателя грозной палки желудями, так что ему пришлось бросить оружие и спасаться от обстрела.

Павлик был однако раздосадован. Мальцы настолько увлеклись игрой, что никто не заметил, во что он обут.

– Расшумелись тут! Мелюзга! – стал вдруг ворчливым и грозным обычно звонкий голос Павлика.

Он задрал подбородок еще выше и неожиданно споткнулся о брошенную палку, только что служившую ружьем, и глухо ударился о землю.

На глаза мальчишки навернулись слёзы. Ему было не столько больно, сколько обидно за своё досадное падение. Хуже всего было то, что дети, игравшие в войну, дружно смеялись над ним.

– Каши поешь! – выкрикнул самый бойкий.

– Я вам сейчас покажу! – погрозил им Павлик кулаком, но уже через мгновение забыл об обидчиках. Взгляд его упал на ботинки и стал виноватым и испуганным.

Теперь у башмака появилось некое подобие раскрытого рта там, где подошва сходилась с носом обуви.

Бережливый Толик погрустнел.

– Ничего, – успокоил он Павлика. – Они уже совсем старые. Все равно к зиме развалятся.

Толик оказался прав.

Осенней слякоти ботинки не вынесли. Расклеилась обувь и у Нины.

Впрочем, Степан пообещал к зиме обновки, и дети с нетерпением ждали первого снега. И в начале декабря Степан принес домой в холщовой сумке вместе с сахаром и подарки.

– Померяй-ка, Ниночка.

Личико дочери так и засияло при виде новеньких ботиночек.

Девочка принялась зашнуровывать обувь. Она оказалась чуть велика. С печки завистливо смотрели на обновку дети Ефросиньи. Женщина метнула в Нину отравленный взгляд и заискивающе посмотрела на Степана.

– В деревне по нашим сугробам-то лучше валенки…

– Будут и валенки, – ответил Степан и снова полез в мешок. Толик затаил дыхание. Там осталось что-то для него. Не иначе, новые ботинки!

– Лучший мастер в Радождево, Петр Тимофеевич, – отец достал из сумки новые красные лапти, – золотые руки, сплёл.

Толик едва сдерживал слёзы. Какой мастер плел старомодную обувь, его нисколько не интересовало.

– Не одену я эти лапти! – заплакал Толик.

Напрасно Степан уговаривал сына. Зря убеждал, зря ругался…

– Как же и я, и отец твой, и Федя с Маней, и вся деревня ходят в лаптях? – встала на сторону Степана и Фрося.

Но никто и ничто не могло убедить мальчика сменить городскую обувь на старомодную деревенскую.

Обычно покладистый Толик не на шутку заупрямился и упорно продолжал ходить в изношенных ботинках.

Но стукнули морозы. Подошвы у городских ботинок отклеились вконец. И, обиженно посапывая, Толик укутал ноги теплыми обмотками и принялся подвязывать тесемками лапти.

Они были не так удобны, как прежняя обувь. Толик сделал несколько шагов по сухому искристому снегу и едва не потерял равновесие. Лапти оказались еще и скользкими. Это и примирило Толика с ними.

Скатываться под скользкую горку – лучше обуви не придумаешь.

Однако лапти не так долговечны, как дело рук городских сапожников. Довольно скоро красная обновка развалилась, и Степану пришлось снова наведаться в Радождево к Петру Тимофеевичу.

Толик больше не упрямился. Нашел применение и старым лаптям.

Обливал их на ночь, по совету двоюродных братьев, водой и выставлял на мороз. А утром скользить на обледеневшем лапте под гору – красотища!

Так что вскоре Толик и думать забыл о разбитых башмаках.

Младшей дочери Степан принес и валенки, чем окончательно расстроил Ефросинью.

Сам он носил теперь исключительно лапти, красные, добротные, как у братьев, да в сильный мороз надевал на работу валенки. В деревне снег – не то, что на городских тротуарах, где дворники орудуют лопатами. Без теплой обуви здесь пропадешь. Не дураки же были прапрадеды, придумавшие катать валенки и плести лапти.

Это франты городские пусть себе форсят в штиблетах лаковых. Что на них крестьянину равняться?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю