Текст книги "Дар кариатид"
Автор книги: Вероника Тутенко
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 27 страниц)
Глава 22
Огонь и снег
Степан чиркнул спичкой. Искорка метнулась и погасла. Коробок отсырел, и головка запылала только с нескольких попыток. Печка тихо что-то запела об уюте на потрескивающем своем языке. Пламя весело исходило сосновым, берёзовым ароматом.
Хотелось вдыхать, слушать и забыть. Забыть, забыть, забыть… О морозе, пробирающем до самой души, о предсмертных хрипах балансирующих между там и здесь. Но забыть было невозможно.
На лавках, и на полу на соломе лежали раненые русские солдаты. Среди них была и девушка с длинной черной косой– медсестра или врач, о чем свидетельствовал красный крестик на рукаве.
А сени заняли убитые. Их было девять, все в гражданской одежде.
Мертвых с грохотом привез рано утром грузовик. Самому молодому из них было не больше восемнадцати – пареньку с кудрявыми светло-русыми волосами, спекшимися от крови. «Осколок снаряда», – определил Степан, и в груди что-то сжалось испуганной гармонью, отозвалось болью во всем теле.
Боль – значит на этом свете. Свет, даже тусклый, зимний – жизнь.
Раненые оставались в домике у старой березы ненадолго. Через день – не позже – снова приезжал грузовик, чтобы отвезти их в полевой госпиталь. Для мертвых уже копали братскую могилу на окраине деревни. Тесно, плечом к плечу, но теплее не станет.
И комнату, и сени Степан густо устлал соломой. Пусть будет мягко. Спать…
И пусть снится, что войне пришел конец. Степан всё чаще думал о том, что если бы не дети, он тоже, цепенея от страха, кричал бы «за Сталина» и бежал вперёд с автоматом.
Если бы была жива Наталья…
Степан поставил в печь чугун с картошкой. От одного только предвкушения аромата закружилась голова. Но есть нельзя. Нужно накормить раненых. Ночью был сильный бой, деревню отбили у немцев. Если бы навсегда. И Нине с Толиком нужно оставить картошки.
Дверь скрипнула, метель кошкой метнулась в дом.
– Погрей-ка хлебушка, браток, – бородатый солдат с заиндевелыми ресницами протягивал Степану ледяную краюшку.
Он был третьим или четвертым за утро, кто обратился к Степану с этой просьбой, кто назвал «браток».
У всех бойцов лихорадочное возбуждение в глазах боролось с усталостью. Армия Гитлера, наконец, отступала. Но каждый шаг к Берлину стоил крови.
Январь был уже на исходе, но еще лютее стали морозы. Зима верила в свое бессмертие.
По дороге мимо дома тянулись русские обозы.
Бойцы шли и шли. Нина часто выходила за дом – смотреть на дорогу.
Вглядывалась в бородатые лица, надеясь узнать в очередном небритом незнакомце брата. Все лица были чужие. Все лица были родные.
Хмурые, решительные лица.
Воля каждого по крупице стала волей России.
Неожиданно одно закопченное серое лицо осветилось улыбкой.
Лицо было совсем молодым – в голубых глазах горели искры, которые не смогла погасить даже война.
– Как тебя зовут? – остановился солдат.
– Нина.
– Кого ждешь, Ниночка, отца или брата?
– Брата.
– Не грусти, Ниночка, вернется брат домой. Но сначала мы с ним Берлин возьмем.
Солдат весло подмигнул Нине.
Берлин… Нина не знала других столиц, кроме Москвы и Берлина. Но теперь каждый первоклассник знал, что в Берлине живет Гитлер.
И каждый верил, что скоро советская армия будет в Берлине. «Родина-мать зовет», – кричали плакаты с обугленных стен. Её взгляд падал в души созревшей антоновкой. Сладко-горькой, впитавшей полынный ветер.
Нина сразу узнала это лицо. Сколько раз она видела его, на дверях конторы и магазина, обесцвеченным дождями и снегами, но слезы туч не смыли резких черт. Это шла по чёрному снегу сама Родина-мать. Или другая такая же женщина, до боли похожая на мать на плакате.
Она возникла, как призрак, простая русская женщина. Она неожиданно появилась на черной дороге, протоптанной подошвами русских, немецких сапог… Появление ее было неожиданно: по этой дороге женщины проходили редко, и все в военной одежде. Но на печальной гостье была черная до полу юбка, старая поношенная телогрейка, чёрный платок до черных, сдвинутых бровей.
Девочка с ужасом переводила взгляд с красивого трагичного лица женщины на лицо того, кто с ней пришел.
Нина знала: он был убит… Он и еще восемь… Лежит в сенях с окровавленными светлыми кудряшками, а теперь вдруг с матерью идет по дороге прямо к ней.
Они пришли оттуда, откуда не возвращаются. Нина сразу узнала это юное красивое лицо, похожее на лицо матери, а в том, что это мать сомнений быть не могло… Те же серые глаза, только не испепеленные до дна, тот же нос и плотно сжатые губы. Только волосы у матери пепельные – седые прядки ветер вытрепал из-под платка – а у него льняные, русые – ветер треплет завитки.
– Здесь? – шевельнулись бледные губы женщины.
Нина кивнула.
Их было двое братьев-близнецов с льняными вьющимися волосами.
Вечер разлился по небу розовым заревом, и солнце стало ярко-красным. К морозу, говорят старики. Во дворе важно среди уцелевшей горсточки кур расхаживал петух.
Мать с сыном вошли в дом, а Нина остановилась на крыльце. Голоса, сдавленные крики, как вороны, вырвались наружу, полетели над деревней.
Война научила сдавленным плачам, тихим всхлипам навзрыд, но тем страшнее они в тишине, которая неизбежно окончится стрельбой и взрывами…
Дверь снова жалобно скрипнула.
…Нина долго смотрела, как огородами удалялись две скорбные фигурки – мать и сын. Следом за ними из дома неслышно вышел Степан.
На нем была одна тельняшка. Нина хотела было сбегать в дом за телогрейкой для отца, но что-то в выражении его лица, походке говорило, что меньше всего в этот момент он думает о холоде.
Степан вышел покормить кур, привлеченный их суетливым квоконьем.
«Курица не птица», – вспомнилось вдруг… Это было смешно и почему-то грустно. Он даже усмехнулся, печально, обреченно. Не все, что имеет крылья, летает, как эти железные птицы, сбрасывающие с неба огонь, – самолеты. Скоро они нагрянут снова – целые стаи. И не скрыться, не спрятать под крыло цыплят.
Степан прошел мимо дочери и не узнал ее.
Он думал о цыплятах, хотя они уже выросли в курочек, и многие были съедены, а какие-то просто потерялись.
Откуда же столько цыплят зимой?
«Они же померзнут» – та же гармонь в груди. Невидимый чубатый весельчак сжимает меха так, что хочется плакать. Но плакать нельзя.
Иначе что будет с цыплятами?
Степан плеснул зерна из гранёного стакана.
Вокруг крупиц жизни поднялась кудахчущая суета. Но зерна слишком мало, а цыплят всё больше и больше. Степан уронил укоризненный взгляд в стакан. (Пуст. Нужно наполнить гранёный зерном.) Направился в дом. Нина молча шла следом. Она не видела цыплят, но почувствовала, как время вдруг замерло и принялось отсчитывать мгновения назад.
Степан не видел убитых, не слышал стоны раненых. Он даже не заметил, как вошел в дом.
Тишина медленно отсчитывала секунды, и вдруг что-то оборвалось, сорвалось…
– Цыпа, цыпа, – позвал Степан, и цыплята вдруг остались где-то внизу. Тело пульсировало невесомостью и болью, которая тоже скоро кончится.
Степан ухватился за воздух и сполз по стене. Нина бросилась к отцу, но он уже шел белой дорогой в мерцающий покой.
Девочка оглянулась вокруг, но помощи было ждать неоткуда. Только раненые и мертвые в сенях. Горячим комом подступила к горлу безысходность, и Нина выбежала из дома, чтобы раненые не слышали ее рыданий. Бежать. Сказать Толику.
В небе послышался гул. Самолеты. Нине побежала быстрее.
Земля вздрогнула. Бомба угодила в дом под железной крышей. Завертелись в высоте и тяжело опустились на землю бревна. Залаяли, завыли забившиеся куда-то собаки. Где-то плакали дети. Но на улице не было ни души.
От мороза и быстрого бега перехватывало дыхание, но надо было бежать. От этого зависело что-то очень важное, но что именно, Нина не могла вспомнить и просто бежала, бежала, пока что-то с грохотом не подняло её над землей и не бросило вниз.
Нина лежала под корнями Старой Ракиты, а рядом дымилась свежая яма.
Самолеты летели к огненному горизонту.
Боль от удара заглушила горе. «К тёте Кате!» Теперь девочка знала, куда бежать.
Гул в небе стих, и Катерина с детьми выбирались из погреба.
– Тетя Катя, – обрадовалась родным Нина и заплакала. – Папа умер.
* * *
Гроб, сколоченный наскоро, пока не начался новый бой, несли Иван Кузьмич и два других старика.
Провожали Степана в последний путь только они, дети и семья дяди Никиты.
Процессия шла торопливо. Бомбежка могла начаться в любую минуту.
Последний путь Степана прервал гул самолетов.
Старики опустили гроб на землю.
– Скорее, Ниночка, – Катерина потянула Нину за рукав в сторону кладбища.
Потревоженные бомбежкой и незваными гостями вороны с карканьем заметались над могилами.
– Война проклятая! Даже похоронить по-человечески не дает, – причитал Иван Кузьмич, пригнувшись к земле между деревянными крестиками.
Катерина с детьми залегла в кусты. Притаились старики среди могил.
Целую вечность взрывы сотрясали землю.
Нина легла на чёрный снег, обхватила голову руками, чтобы было не так страшно.
А потом наступила мертвая тишина, как будто все вокруг было одним сплошным кладбищем.
Нина осторожно оторвала голову от земли.
Гроб отца был на том же месте, где его оставили.
Но от дома у старой березы остались только обломки.
Раненых вечером успел увезти грузовик, но мёртвые остались в сенях.
Нина и Толик испуганно смотрели друг на друга. Возвращаться было некуда.
– Ничего, как-нибудь… – растерянно утешала сирот Катерина.
Хоронила Степана молча.
Только один из стариков вздохнул:
– Хороший был мужик.
Нина не плакала. Все происходящее вокруг казалось кошмарным сном.
Даже когда гроб опускали в ледяную землю, только крепче вцепилась в рукав брата.
Но на обратной дороге, когда на пути встали развалины дома, Нина остановилась, и слезы, горячие, горькие вырвались наружу плачем.
От дома, где они жили вместе с отцом, осталась только груда обугленных бревен, да уцелел каменный уголок. А среди развалин лежали обугленные потрескавшиеся трупы.
Катерина поспешила увести девочку со страшного места.
– Пойдем, пойдем, Ниночка…
Дома Катерины с кладбища не было видно, и женщина вздохнула с облегчением, когда вдали показалась знакомая соломенная крыша.
Только теперь Нина почувствовала, что от холода её бьет озноб. Старенькое пальтишко прохудилось сразу в нескольких местах.
– Скорее полезай на печку! – скомандовала Катерина.
Проснулась Нина только поздно вечером, и не сразу поняла, где она, как она здесь оказалась, и утро на дворе или ночь.
Страшные картины – оставленный на полдороги гроб, обугленные тела среди обломков дома – снова встали перед глазами. Сон, зимний, крепкий звал обратно туда, где тепло и не сводит живот от голода. Там яблони, как снегом, усыпаны белыми цветами, потому что пришла весна…
Пусть длится и цветёт…
– Вставай! – вернул в холод голос Катерины.
Ни весны, ни яблонь. Ночь, зима, война.
На улице кто-то гортанно засмеялся, и в окно полетел зажженный факел.
– Изверги! – бессильно погрозил кулаком Иван Кузьмич. – Креста на вас нет!
Из дыма взметнулся рыжий Васькин хвост.
– Скорее, на улицу! – открыла дверь Катерина.
Пламя поднялось по стене к соломенной крыше.
Одеваясь на ходу, дети высыпали на улицу. Следом выбежали Иван Кузьмич и Катерина.
Вся деревня была уже в огне и дыму. Соломенные крыши полыхали повсюду.
Люди метались от дома к дому.
В воздухе сновали снаряды и пули.
– Бежим в овощехранилище! – Катерина взяла за руки замешкавшихся дочерей.
Нина с тревогой оглянулась: брат потерялся где-то в дыму.
– А где же Толик? – остановилась она.
– Быстрее, быстрее, Нина, – потянул ее за руку к единственному сохранившемуся поблизости убежищу Иван Кузьмич.
В овощехранилище собралась уже почти вся деревня.
Брата Нина увидела сразу. Он стоял у самого входа с Грушиным Ванечкой.
Чуть подальше оказались притиснутыми к стене Груша и соседка Татьяна с Коленькой.
– Ниночка! Куда же ты пропала? – позвала сестра Захара. – Мы уже не знали, что и думать. Дом-то ваш на воздух взлетел.
Коленька плакал на руках у матери, и она напрасно качала его, пытаясь успокоить.
– А где же дядя Захар? – Нина заметила, что брата Татьяны нет в овощехранилище.
Татьяна вздохнула и нахмурилась:
– В погребе остался. «Не пойду», – говорит, и все. Что с ним сделаешь?
В овощехранилище пахло поздней осенью – запах земли смешивался с запахом свеклы, моркови, картошки, которыми были завалены обе стороны от прохода.
У маленькой узкой двери остался пулеметчик, чтобы немцы не вошли в овощехранилище.
– Когда можно будет выходить, я скажу, – предупредил он и прикрыл за собой дверцу.
Время тянулось нестерпимо медленно.
Люди ждали. Плакали дети, причитали старики. Кто-то, осторожно пробивая себе дорогу руками, пробирался на улицу выйти по малой нужде.
Вскоре дверь снова отворилась. Дохнуло морозным ветром.
– Ребята! – прокричал, срываясь на крик, вернувшийся с улицы мужик. – Пулеметчик наш убит! Деревню снова заняли немцы!
Ропот и проклятья наполнили овощехранилище. Громче, беспокойнее заплакали дети.
К запаху земли и сырых овощей теперь примешивался запах дыма.
– Тише! – приказал кто-то.
В наступившем молчании стало слышно, как потрескивает навес над овощехранилищем – солома вперемешку с землей.
– Горим, братцы! – чей-то крик послужил сигналом.
Напирая друг на друга, люди двинулись к выходу.
– Осторожно, не раздавите детей! – пытался образумить толпу женский голос, но его тут же заглушили визг, крики и плач.
– Выходите по одному! – услышала Нина надо всей этой суматохой неожиданно отчетливый и твердый голос брата. – Вы же передавите друг друга.
Неожиданно голос подростка заставил образумиться и взрослых.
Продвигаясь ближе к выходу, Нина увидела, как Толик и Грушин Ваня выдергивают на улицу, как редьку, задыхающихся в дыму людей.
Почувствовала, как едкое, противное проникает в лёгкие.
Нина закашлялась, протянула вперед обе руки и тут же оказалась лежащей на снегу.
Крыша полыхала над овощехранилищем зловещей короной.
На краю оврага рушился в огне дом учительницы. Кровавое солнце войны медленно вставало над деревней, ярко освещённой пожарами.
Пули, снаряды свистели вокруг. Выла вьюга.
Кубарем люди скатывались по снегу под гору.
– Бежим, Нина! – услышала девочка за спиной голос соседки Татьяны и почувствовала, как скользит вниз вместе со всеми.
Коленька уже не плакал на руках у матери. Только смотрел на происходящее большими испуганными глазами.
– Скорее в погреб!
Бомбежкой разнесло и дом Татьяны.
Женщина побежала к родным развалинам и юркнула в отверстие среди обломков.
Нина последовала за ней. Помогла спустить вниз Коленьку.
В погребе уже жался к стене Захар.
– Люди в черном уйдут, уйдут, – повторял он снова и снова.
– Уйдут, – всхлипнула Нина, обняла Захара.
– Ты только плыви, только не бойся. Огонь сильнее ночи. Я приду за тобой и поймаю их в мышеловки…
Нина уснула под шепот Захара, а когда открыла глаза, в погреб робко заглядывало зимнее солнце.
Татьяна испуганно смотрела на Нину. Коленька посапывал во сне на руках матери.
По измученному виду Татьяны, Нина поняла, что женщина не сомкнула глаз всю ночь.
– Пошли! – тихо прошептала она и толкнула в бок Захара.
– Я не пойду наверх! Там люди в черном! – испугался он, поняв, что сестра хочет заставить его выбраться из погреба.
– Хорошо, побудь пока здесь! – согласилась она. – Мы посмотрим, что там наверху, и потом придем за тобой.
– Нет! – ухватил ее за край одежды Захар.
Татьяна оттолкнула брата и полезла вслед за Ниной вверх по деревянной лестнице.
Снежинки поблескивали в лучах утреннего солнца и мягко опускались на черный снежный пласт, белели, как вызов…
В воздухе пахло гарью, где-то вдали морозный воздух пронзали выстрелы.
Совсем рядом послышалась немецкая речь.
Нина обернулась.
Сзади стоял немец с автоматом, направленным дулом на нее.
– Geht, geht, – приказал он идти за собой.
Глава 23
Schneller!
Возле школы собралась почти вся деревня, гудела потревоженным ульем. Люди выбирались из полуразрушенных домов, из ям и тут же оказывались под прицелом. Нина искала взглядом брата. Не находила.
На руках у матерей плакали дети. Тихо причитали женщины. Немецкие автоматы рядом, наготове.
Один голос всё-таки выбился из общего сдавленного монотонного гула.
– Как же так, Гришенька… как же так… – взвился обезумевшей ракетой и разорвался отчаянием голос Груши. – Это же твой сын, Гришенька. Ванечка! Твой сын, сукин ты сын! Где мой сын? Куда вы дели моего сына?
Григорий Седой стоял посередине толпы с какими-то списками в руках.
Рядом щупали беглыми взглядами согнанных к школе немецкие солдаты.
– У Груши Ванечка пропал, – забыв о собственных бедах, сочувствовали матери соседки.
На Грушу смотреть не решались и самые любопытные – столько пугающей боли дрожало в её голосе.
Опустив глаза, стоял Григорий.
– В лесу партизанит небось, – буркнул под нос.
Груша не слышала.
– Верни мне сына, сволочь. Верни, слышишь! Это ведь твой сын, слышишь? ТВОЙ СЫН.
В другое время фраза бы повисла затейливой приманкой для любопытного слуха, но сейчас проскользнула мимо и самых жадных до сплетен ушей.
Ничто не могло очернить Григория более, чем списки в его руках. Списки, куда он старательными каракулями занёс своих земляков, тех, чья судьба зависит сейчас от чужаков с оружием в руках.
Григорий жался не то от холода, не то от обличающих этих взглядов, словно хотел уменьшиться до кристаллика снега, раствориться в зиме.
– Шкура ты, Гришка, продажная, – крикнул старосте в лицо какой-то старик, но немец показал ему автомат, и старик плюнул себе под ноги и замолчал, но презрение в его молчании и взгляде, испепелявшем Григория, было красноречивее любых словесных обвинений.
Там, где до войны на переменке и после уроков мальчишки играли в войну, теперь устилали землю мертвые тела людей и коней. Зловеще и жалко чернели перевернутые пушки. Все указывало на то, что здесь был сильный бой.
– Ком, ком, – собрали в кучу русских немцы с автоматами. Один из них взял списки у Григория. Другой бегло пересчитал по головам русских и чем-то остался недоволен, перебросился несколькими словами с немцем лет сорока пяти, по-видимому, самым старшим из них.
Грозное «ком» вздыбилось кнутом. Оно означало бежать, согнувшись от холода. Оно означало снег и страх. Ком, ком…
Снег скрипел жалобно и громко. Родные дома пронзительной печалью смотрели окнами вслед хозяевам и вдруг тоже испуганно вздрогнули, замерли. Самолетный рой нагрянул на деревню.
Взрывы оставляли свежие рытвины.
– Скорее сюда!
Нина не заметила, как оказалась в одной из них. Сверху тщедушным, но теплым телом налегла Груша. Прятала от бомб.
Зловещий гул снова растворился в высоте. А на земле заходились лаем, воем собаки, плакали дети.
И снова над людским и животным отчаянием взвилось зловещее «Гейт!»
– Schnell! – торопил конвой.
Остановиться – значит умереть. Вперед, даже если нет сил.
«Скоро оторвётся подошва», – почувствовала Нина, как глубоко под снегом чавкает правый ботинок. От морозного воздуха перехватывало дыхание.
Мысль тут же затянул водоворот страхов, и самым сильным из них был страх за брата… Где же Толик?.. Его не было возле школы, нет его и в этой бегущей толпе. Снег становился всё глубже и уже доходил до груди. Усталость шептала: «Усни». Под белым-белым одеялом. Пусть все беды и печали заметает – снег. Снег… Снег… Белая быль заметает следы, заметает боль… и становится черной от пепла. Огонь и пепел… И больше ничего.
Идти становилось всё тяжелее.
Женщины с детьми на руках отставали.
– Schneller! – энергично махнул немец рукой последней.
– Не могу больше, – жалобно всхлипнула молодая худенькая мать с крупным младенцем на руках в одеяле.
Немец вырвал ребёнка из рук матери и бросил на снег.
Крик матери, крик младенца, выстрелкровь на снегу и ещё более душераздирающий крик матери.
– Schneller! – пригрозил ей немец ружьем.
Крик задохнулся в сдавленных рыданиях. Женщина побежала дальше с остальными.
Процессия задвигалась быстрее. Сама Невидимая, с изможденным белым лицом, в белом саване и с косой за плечом бежала среди живых.
По бездорожью постоянно попадались полузаметенные трупы. То тут, то там из-под снега показывались то рука, то нога, то голова. На пустыре отчаянно махала воспламенившимися крыльями мельница.
Снег отлого обрывался. Внизу извилистой дорожкой онемели подо льдом воды Жиздры.
Гнали берегом. Вдали показались стога, заметенные снегом.
Нина решила, что нужно постараться оказаться поближе к ним, чтобы изловчиться и незаметно нырнуть в сено, каким-то чудом ещё не скормленное уцелевшим коровам и лошадям.
И теперь спасительным убежищем стога как будто приглашают её спрятаться от выстрелов и холода в шелестящем, мягком, пахнущем разнотравьем.
Девочка даже вдохнула в предвкушении морозный воздух, и тут же её передернуло от ужаса.
Стога оказались вблизи собранными в кучи и присыпанными снегом телами убитых.
Но желание Нины отделиться от подконвойной бегущей толпы вскоре исполнилось. У какой-то незнакомой деревни снова с неба посыпались бомбы. Огненный град был таким сильным, что немцы-конвоиры бросились врассыпную.
И снова как будто невидимая сильная рука подтолкнула девочку к окопу, где от ада войны заслоняет шинель русского солдата и страх отступает, как неизбежно когда-то отступят враги. «Где-то также Серёжа закрывает кого-то беззащитного собой», – снова переворачивали нутро мысли о смерти.
Нина не помнила, как её снова увлекло людском потоком. Она куда-то бежала, потом шла и снова бежала. Потом потянула за руку куда-то в сторону незнакомая женщина. Ещё две, и тоже незнакомые, находились все время рядом. И, наконец, всё стихло. Девочка стояла уже одна на краю большой незнакомой деревни. «Только бы они / немцы/ не вернулись», – пульсировало в висках.
Нина огляделась по сторонам. Вокруг были точь-в-точь такие дома, как в родной Козари, и это придало ей уверенности.
Только теперь девочка почувствовала, как замерзла и устала.
Надрывалась вьюга, выли волки, зловеще пели снаряды и пули. Как ни в чем не бывало, звезды сияли с небес. От голода сводило желудок и очень хотелось пить.
Девочка набрала в пригоршню потемневшего от недавней бомбёжки снега.
Он таял, хрустел на зубах, утоляя жажду, но голод был неумолим.
Нина тихо постучала в первый дом. Дверь отворила старуха.
– Бабушка, пустите переночевать, – попросила Нина.
Везде, на лавках, на полу, на печи, ютились люди.
– Видишь, мне самой лечь негде, – укоризненно и строго ответила старуха, напомнившая вдруг Нине худое морщинистое лицо ее собственной бабушки.
В следующем доме открыла полная женщина с добродетельным лицом.
– Тетенька, пусти переночевать, – с надеждой посмотрела девочка в светло-карие глаза хозяйки.
– Деточка, – вздохнула женщина. – Рада бы тебя впустить, да некуда.
В третьем доме, увидев на пороге девочку, старик сдвинул седые брови. Изба была забита до отказа.
– Иди, иди, – проворчал он и закрыл дверь.
Двери открывались и закрывались. Надежда сменилась отчаяньем.
Нина стучалась в следующую дверь только, чтобы не останавливаться.
Остановиться – значит умереть.
Люди в разных словах и с разными интонациями говорили одно и то же.
Но усталость заставляла Нину искать среди множества дверей ту, за которой найдется место и ей.
Замерзшие губы отказывались повиноваться, слипались глаза.
А оставались лишь два дома и дальше – заснеженное поле.
Вьюга кидала в лицо пригоршни снега. Зло и надрывно смеялась:
«Бродяга, бродяга, бродяга…»
Нина остановилась на пороге предпоследнего дома и почувствовала, как застучали в груди испуганные молоточки.
Замерзший кулачок слабо ударился несколько раз об оледеневшую дверь.
На стук никто не отозвался, и девочка открыла дверь сама.
В избе густо пахло пшенкой.
Полная женщина лет сорока пяти вынимала из печи дымящийся котелок с пшенной кашей. Хозяйка по-видимому была глухой. На скрип двери она даже не обернулась.
Нина жадно вдохнула аромат, обвела взглядом избу, и сердце девочки радостно забилось.
На печке, как две лисы, рыжели вихрами Павлик и Гришка, младшие сыновья Сидорихи. Сама она сидела между ними, беспокойно хлопая белесыми ресницами.
– Тетя Аня! – обрадовалась Нина.
Но глаза Сидорихи забегали по углам. Словно пытаясь защитить от кого-то, обняла она своих сыновей.
– Я бы тебя пожалела, Ниночка, но, видишь, саму пригрели, боюсь, чтоб не выгнали.
Хозяйка заметила, наконец, новую гостью и молча смотрела, как девочка пятится за дверь.
«Негде. Иди дальше», – говорил её взгляд.
Лютый мороз и война леденили мысли. Где до войны встретили бы с радушием, теперь встречали равнодушно.
Нина почувствовала, как скатываются по щеке горячие слезинки, и тут же схватывает их мороз, превращает в соленый лед.
Свет лучин уже не освещал избы изнутри. Там, может быть, видели сны, в которых не было войны…
Оставался последний дом. Маленький, унылый, таким самой судьбой предназначено стоять на окраине.
Нина постучала в него без надежды.
Заспанная пожилая хозяйка испуганно смотрела на ночную гостью.
– Видишь, раненых полный дом. Куда я тебя пущу?
Нина еще раз оглянулась на деревню. Наверное, тёте и её сыновьям снились васильковые поля и Барский Сад, когда в нем наливались солнцем яблоки.
Неожиданно, когда закрылась дверь последнего дома, Нина почувствовала странное облегчение вперемешку с обреченностью. Впереди простиралось огромное поле. Увязая в снегу, Нина пошла дальше.
Черный снег замело белым. Но Нина знала: белый снег – это ненадолго. До следующей бомбежки. Но это был совсем не тот белый снег, что прошлой зимой, когда хотелось играть в снежки и кататься с оледеневшей горки.
Белое поле казалось бесконечным. Девочка тревожно осмотрелась вокруг. Не лучше ли было бы остаться в негостеприимной деревне до утра?
Но метель уже стерла, замела следы обратно. Нигде ни избы, ни огонька… Только снег, снег, снег… На земле, в воздухе и белом-белом небе.
Нина пошла наугад. Главное– не останавливаться. Тогда когда-нибудь обязательно куда-нибудь выйдешь.
Слезы смешивались со снегом, слепили глаза. Девочка спотыкнулась обо что-то в кромешной белой тьме, растянулась на снегу. Это что-то оказалось рукой, торчавшей из-под снега, как рука утопающего над соленым безбрежным простором, когда он пытается еще зацепиться за что-то над поверхностью моря.
Часы на запястье продолжали отсчитывать мгновения. Длинная тонкая стрелка, как ножка циркуля, продолжала очерчивать круг за кругом. Короткая толстая стрелка курсировала от «2» к «3». Большая, минутная, подходила к шестерке. Половина третьего. Ночь на исходе. Но до утра еще целая вечность.
На закопченном небе сияли звезды, так бесстыдно ярко, будто не было войны. Луна, огромная, кровавая – к морозу – пятном растеклась по небу.
Нина приросла взглядом к этому тревожному пятну, и ей показалось, что луна дрогнула, как будто качнулось небо. Это поблизости взорвалась граната.
Девочка припала к земле, тяжело поднялась с коленок, как ни хотелось бы вьюге, чтобы она навсегда осталась в белом поле. Сон уже прошел. От холода девочка не чувствовала даже страха. Только нестерпимым стало чувство одиночества. Нине вдруг показалось, что в бесконечном этом поле она уже не встретит никого. Никогда.
Но вдали вдруг показалась фигура.
Девочка едва не вскрикнула от радости, но в последний момент взметнулась тревога: «А вдруг фашист?».
Осторожно, стараясь, чтобы снег не скрипел под ногами, Нина стала приближаться к человеку, встреченному случайно в белом бездорожье.
И радость снова, как огонь, взметнулась в ее душе. «Русский!» На шапке-ушанке надо лбом у мужчины горела красная звезда. Лица невозможно было разобрать в темноте, но ясно было, что это мужчина: на белый маскировочный костюм спускалась черная борода.
Нина пошла быстрее, почти побежала.
«Дяденька!» – хотела было крикнуть она, но слово комом застряло в горле и вырвалось наружу криком ужаса.
То, что издали казалось бородой, оказалось кровавой массой, бывшей когда-то лицом.
Сзади бойца подпирало ружье.
Ужас сменился смешанным чувством жалости и разочарования, но разочарование было сильнее. «Ему уже не холодно», – шевельнулось в душе что-то нехорошее, и девочка бросилась прочь от пугающей мысли.
Нина шла и шла, не разбирая дороги.
Главное, идти. Не важно – куда. Тогда куда-нибудь придешь. И кто-нибудь покормит. И даст погреться у печки.
Только не останавливаться. Остановиться – значит навсегда остаться в этом снегу.
Иногда снаряды пролетали слишком близко, и Нина в ужасе шептала одни и те же слова:
– Милый Бог, пожалуйста, сделай так, чтобы меня не перерезало снарядом.
Невидимым грузом навалилась на плечи усталость. От полыхавших вокруг костров было светло, уколы мороза заставляли отчаянно мечтать о тепле.
Поле кончилось очертаньями домов вдали, и это придало сил.
У окраины деревни Нина наткнулась на истерзанную тушу убитого коня, которую люди и волки не успели растащить по частям. Отдельно от коня лежали голова, ноги и одно ухо.
Там, высоко, услышали молитвы.
По небу тяжело расползался спёкшийся рассвет.
Нина взяла ухо и, крепко сжав находку окоченевшими пальцами, чтобы не упала в сугроб, ринулась к первому вставшему на пути дому и отчаянно заколотила в дверь. Над крышей занимался дымок.
Открывали нестерпимо долго. За ночь замело – не отворить. Скрипела дверь, изнутри покрякивала хозяйка.
Нина отгребла ногой снег от порога и почувствовала, как обожгло холодом пальцы. Порвался ботинок.
В отчаянье девочка посмотрела на небо.
Скорей бы кончилась зима!
Скорей бы кончилась война!
Дверь, наконец, поддалась, лениво, нехотя.
– Что ж ты так стучишь-то, – покачала головой открывшая и тут же сочувственно вздохнула. – Бедняжка, совсем озябла.
Всё было понятно без слов. Не дожидаясь приглашения, Нина метнулась внутрь, как бездомный котенок, учуявший миску парного молока на полу.
Хозяйка растапливала печь.
– Тетенька, посади ухо на палочку, – попросила Нина.
В доме никого не было.
– Ой, деточка! – всплеснула руками хозяйка, насадила ухо на ухват и поднесла к огню. – Накормила бы тебя, да нечем, сама голодная.
Мясной дух расползся по дому. Ухо аппетитно опалилось. Нашлась у хозяйки и соль.
Женщина посыпала ухо драгоценными белыми крупинками и протянула Нине. Девочка проглотила его, почти не разжёвывая.
– Можно я у вас у порожка посижу немножко, погреюсь, – жалобно посмотрела на хозяйку.
– Грейся, сколько хочешь, – разрешила женщина и стянула с лавки рогожку, кинула её гостье на пол.
Сама легла на солому, оказавшуюся под вещью, служившей ей матрасом.
В рогоже копошились вши. «Как же их много», – удивилась Нина уже во сне.
Коварные насекомые поспешили облепить неподвижную добычу и расползлись в нахлынувших звуках и красках.
Проснулась Нина от света такого яркого, что даже забыла: за окнами война, и может в любую секунду ворваться в дом, перевернуть в нём всё вверх дном или уничтожить вместе со стенами и зыбкой соломенной крышей.