Текст книги "Дар кариатид"
Автор книги: Вероника Тутенко
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 27 страниц)
Глава 35
Стефа
Нина нашла в лесу осколок от зеркала, треугольный, с острыми краями, зато достаточно большой, чтобы в него было удобно смотреться.
Заглядывать в зеркальную гладь было приятно.
За полтора года у Нины отросли длинные темные волосы. Густые брови сдвинуты чуть сурово. Губы сжиты не по-детски строго. И глаза в зеркале смотрят совсем по-взрослому. Но чуть вздернутые нос и пушистые-пушистые длинные ресницы сглаживают строгое выражение.
Нина улыбалась своему отражению, и оно отвечало озорной улыбкой. Хмурилась – сдвигало брови в ответ.
– Носится с зеркалом, как обезьяна! – злился Иван, глядя на гримасы девочки.
Худая, детская еще фигурка, обретала женские округлости.
– Скоро ты станешь панной, Нина, – улыбалась, глядя на расцветающую красоту русской девчонки Маришю.
Вот только Ивана раздражала эта, как цветок, пробивающийся среди развалин, некстати распустившаяся в неволе красота.
Смерть жены и месяцы работы в лесу озлобили его, сделали ворчливым и мрачным.
Иван, раньше не обращавший на девочку внимания, теперь придирался к ней по поводу и без.
– Вот посмотри, как ты ходишь, – злобно передразнивал он походку девочки, неуклюже переваливаясь с ноги на ногу.
Шутка показалась ему настолько удачной, что он повторял её несколько дней кряду, каждый раз разражаясь ядовитым беспомощным смехом, похожим на сухой кашель.
Нина старалась не обращать внимания на насмешки Ивана. Резко поседевший и постаревший, он вызывал не раздражение, а, скорее, жалость. И все-таки в бараке стало неуютно, как никогда.
Теперь Нина спала на верхних нарах одна. Иногда сквозь сон ей казалось, что Анастасия заходится рядом кашлем. Девочка просыпалась. На верхнем ярусе нар было одиноко и просторно.
В такие ночи, не смотря на не проходящую усталость, девочка не могла уснуть до утра. Голоса дяди Федора и тети Маруси снова и снова звучали в ее голове. Их неизменно заглушал другой разговор вполголоса. Тихие голоса разрастались, разрастались и заполняли собой весь спящий барак.
Избавление пришло неожиданно.
….Как обычно с утра Нина с грустным сосредоточием принялась за обыденную монотонную работу.
Мысли лениво копошились в голове, то возвращая далеко-далеко назад, туда, где были живы мама, папа и бабушка. То вдруг фантазия дерзко, как волшебный конь с белоснежными крыльями, переносила на миг в необозримое будущее. Туда, где не будет войны.
А кончится ли война?
И снова оставалось только спиленное дерево, уже почти гладкое, влажное.
– Verfluchte! – вывел девочку из задумчивости голос Шрайбера.
Поскользнувшись на свеже ошкуренном стволе, лесник с трудом удержал равновесие.
«Теперь, наверное, и меня в печи сожгут», – подумала Нина, чувствуя, как поднимается со дна души обреченность. В том, что лесник поскользнулся на бревне, которое ошкурила она, вины девочки не было, но ругательство относилось именно к ней.
Вот так же, нервно и торопливо, удалялся Шрайбер перед тем, как приехали мотоциклы за дядей Федором и тетей Марусей.
Но на следующий день никто не приехал. А еще через несколько дней Шрайбер снова наведался в лес. Посмотрел издалека подозрительно и пристально, как работают узники. Остановил на Нине рассеянный и как будто чем-то озадаченный взгляд. Нахмурился и вдруг как будто что вспомнил невзначай.
– Нина, – строго подозвал он девочку пальцем.
Нина почувствовала, как сердце вспорхнуло и рухнуло вниз раной птицей.
Но лесник забыл о злополучном дереве.
Вместо этого он приказал Нине переходить в барак на чердак.
* * *
Стефа жила на чердаке одна. Но вынужденное одиночество нисколько ее не тяготило, так же как неодобрительные взгляды соседей по бараку.
Напротив, их осуждение только забавляло веселую полячку.
В свои двадцать семь Стефа немало повидала в жизни невзгод и теперь имела все основания считать, что все, кроме смерти, поправимо, и уж, конечно, не стоит обращать внимание на такие мелочи, как колючие взгляды завистников.
А чем же еще, как не завистью, объяснить то болезненное любопытство, плохо замаскированное под презрительное безразличие, с каким останавливают на ней взгляды соседи по бараку?
К молчаливому осуждению Стефа привыкла с самого рождения. Соседи стали неоднозначно относиться к ее отцу с тех пор, как он оставил накануне свадьбы польскую невесту и женился на красавице с Западной Украины.
От матери-хохлушки Стефе достался веселый нрав, смеющиеся серые глаза, здоровый румянец и мягкие округлости тела, какими могли похвастаться немногие из истощавших узников.
Ее пышущая здоровьем и силой миловидность притягивали мужские взгляды куда с более завидной частотой, чем безукоризненные черты утонченных красавиц.
Улыбка Стефы, открытая и доброжелательная, очаровывала с первого взгляда. Полные, красиво очерченные губы приоткрывали верхний ряд идеально ровных зубов. Кое-где поблескивали недавно вошедшие в моду золотые фиксы.
А таким количеством нарядов, сколько было у Стефы, не мог похвастаться никто из живших в Берхерверге узников.
Покидая дом под строгим взглядом дул немецких автоматов, Стефа тем не менее успела захватить с собой ворох кребжежетовых и кребдешиновых платьев, который грел её в общем вагоне по дороге в Германию. Все они были синих и голубых оттенков, подчеркивающих глубину весёлых глаз полячки цвета пасмурного неба и золотинки, игравшие на солнце в пушистых ореховых волосах.
Как чувствовала, что здесь, в изгнании, её ждёт не только изнурительный труд на поле…
Не привыкать было Стефе и к тяжелой работе. Сколько лет простояла она в душном цехе у станка. А здесь на поле среди разноцветных грядок румянец только ярче расцвел на щеках молодой полячки. Крестьянский труд пришелся ей куда больше по душе, чем городская суета.
С каждым годом Стефа все больше убеждалась, что в жизни всегда есть место хорошему, даже если мир вокруг охвачен войной. А теперь у нее есть и Феликс. И она тоже нужна ему, что бы там не говорили завистники.
Стефа слышала, как днем пани Сконечных, как гусыня, прошипела ей вслед: «Бегает сама за мужиком!», да еще так громко, чтобы слова ее наверняка донеслись до мишени ее сплетен.
Ну и пусть себе шипит… Ей-то с ее вредным характером уже не видать мужика, да еще такого, как Феликс. Только и осталось, что тешиться злословием.
И хотела было Стефа высказать все это в лицо пани Сконечных, и чуть было уже не обернулась, но вовремя передумала, только упрямо тряхнула ореховыми кудряшками. За спиной ее провожали любопытными взглядами пани Маришю и паненка Ганнурата.
Маришю, конечно, не в счет. Кому-кому сплетничать, но никак не ей. Год как чуть ли не на глазах у всех с Яноком живет. И ничего! Еще и над другими посмеивается.
Но что о ней думать. А вот сестренке ее всего-то, наверное, лет пятнадцать, а они ее в свои сплетни втягивают! Нет, в другой раз, когда рядом не будет Ганнураты, она выскажет все пани Сконечных. И Маришю, и всем, всем…
Стефа вспомнила было о недавней обиде, но её вытеснили радостные надежды.
Панна возвращалась со свидания. Но у барака она снова нахмурилась. Белобрысая Маришю обнималась у самого входа со своим Яноком. Вот он, подходящий момент высказать ей все. Пусть лучше на себя посмотрит, прежде, чем другим косточки перемывать.
Но губы Стефы еще хранили тепло поцелуев Феликса, и после слов любви произносить слова брани совершенно не хотелось, так же как не хотелось развеивать романтическое настроение.
Поэтому она только метнула в Маришю насмешливый взгляд и громче обычного застучала по лестнице деревянными подошвами. Пусть знает, что и она у всех на виду.
Старые ступени поскрипывали. Внизу на кухне аппетитно пахло клецками и журом.
Из-за неплотно закрытой двери доносился всегда веселый голос Габриша.
– Co mama przygotowała? – спрашивал он самого себя писклявым детским тенорком.
– Żur, Janek! – отвечал он уже другим, женским голосом.
– U – u – u, – разочарованно тянул Янок обиженным тенорком и продолжал диалог с самим собой:
– Leniwe pierogi. Janek.
– O lala, O lala! – радостно распевал он.
Стефа преодолевала последние ступеньки, ведущие к дверце на чердак.
Многоголосный хохот гулом прокатился по бараку.
Губы Стефы дрогнули в улыбке.
Смотреть, как кривляется Янок одно удовольствие. Если бы не война, наверное, был бы артистом. И лицо у Габриша прирожденного актера – как будто вылеплено из пластилина. Ничего не выражающая мимика, кроме, пожалуй, готовности к озорству, готова в любую минуту к самым неожиданным метаморфозам.
А голос… Габриш так часто копирует чужие голоса, что его собственный совсем затерялся среди них. У парня, несомненно, талант. Во всяком случае, большие задатки. Но пока зрители несостоявшегося двадцатилетнего актера – соседи по бараку.
В первую очередь, конечно, братья. Старшему, Феликсу, около тридцати, но он не утратил еще мальчишеского задора, правда, не озаренного даром лицедейства, как у младшего брата.
Средний, Янок, года на три старше Габриша, но строг и серьезен не по годам. Те же светлые волосы, голубые глаза, как у братьев, но задумчивые, глубокие, без веселых искорок.
И все-таки, глядя на них троих, сразу скажешь, – братья.
А вот сестры Маришю и Ганнурата совершенно не похожи. Маришю – большеглазая, со светло-русыми волосами двадцатипятилетняя красавица. А Ганнурата, уже сейчас видно, тоже обещает быть видной панной, но совершенно другого типа – с миндалевидными ореховыми глазами и темно-коричневыми густыми волосами. Стефа невольно представила рядом сестер – обе стройные и тонкие, как травинки.
«Пожалуй, худоваты», – мысленно отметила Стефа и не без гордости опустила взгляд на собственные соблазнительные округлости грудей. И тут же снова вспомнила, как судачила (кто бы сплетничал!) за ее спиной Маришю и ощутила новый прилив негодования, который только усиливался от доносившихся снизу праздничных голосов.
На этот раз шутки Габриша развеселили даже угрюмого Василя.
– Молодец, Габриш! Наш хлопец! – доносился до ушей Стефы густой бас украинца.
Полячка остановилась на предпоследней ступеньке. Облокотилась на шаткие деревянные перила. Неожиданно слова, которые днем бросила ей вслед пани Сконечна, поднялись со дна ее души обидой и негодованием.
Сейчас все вместе, варят клецки, смеются шуткам Габриша. А во главе стола, конечно, – пани Скоречна. Она всему голова и всему указ. В Берхерверге пани Сконечна оказалась одна, без родных и друзей, но здесь, в бараке, чувствует себя главой одной большой семьи.
Внизу жили поляки и семья с западной Украины – угрюмый Василь, смешливая Галина и их сын – упитанный самолюбивый парубок Иванько.
Все, кроме Стефы, обитатели пристройки отдавали пани Сконечных свои пайки «в общий котел», и она распоряжалась ими по своему усмотрению.
Стефа живо представила острые маленькие глаза и всегда плотно поджатые губы пани Сконечных. Да, строгая полячка невзлюбила ее еще до того, как она стала ходить к Феликсу.
Запах жура, между тем, все настойчивее щекотал ноздри. Видимо, большой котел весело закипал, обещая если не отменный ужин, то во всяком случае, приятное тепло и какое-никакое, а все-таки насыщение в желудках.
Среди обычного перед ужином гомона, когда все собираются на тесной кухне, слышались и звонкий смех Гали, и ленивое ворчание Иванько.
Сейчас пахучий жур растечется по мискам. А после ужина внизу еще не сразу затихнут разговоры, которые время от времени взорвет веселым смехом какая-нибудь особенно удачная шутка Габриша.
Но всего этого Стефа уже не услышит на своем чердаке. Впервые за все месяцы своего пребывания в Берхерверге полячка ощутила щемящее одиночество, и чтобы стряхнуть этого впившегося в душу клеща Стефа помотала кудряшками, выдохнула накопившуюся обиду и решительно толкнула хлипкую дверцу.
Чердачная комната встретила привычной пустотой. Чтобы окончательно отогнать подступившую грусть, Стефа принялась напевать задорную «Przybyli ułani pod okienko».
Спичка весело чиркнула в темноте.
Хорошее настроение уже опять вернулось к полячке. Подолгу грустить она не хотела и не умела.
В конце концов, что такое одинокий чердак, если в следующие выходные ее снова будет ждать любимый веселый толстый Феликс.
А сейчас на плите в ее маленькой уютной кухне, где пустует ещё одна кровать, забурлит картошка в котелке. И можно будет побыть вечером одной в тишине и покое. Пусть живут себе соседи в двух своих коморках: украинцы – в одной, в другой – поляки. Мало того, Янок и Маришю отгородили себе угол ширмой из простыни, но на чердак не попросились у хозяина. Что ж! Стефа хмыкнула в темноту. Ей же лучше. Пусть живут в цыганском таборе, а она здесь у себя на чердаке, как королева!
Стефа весело вздохнула, зажгла керосиновую лампу и замерла.
У плиты робко переминалась с ноги на ногу худенькая девочка с длинными распущенными волосами.
Полячка доброжелательно улыбнулась. Кажется, теперь вечерами скучать не придется.
– Ciebie do mnie przeprowadzili? Тебя ко мне перевели? – догадалась Стефа.
– Да, – поняла девочка.
– Ja Stefania, – все так же поблескивала она фиксами в мягком свете керосиновой лампы.
– Нина, – кивнула девочка и доверчиво улыбнулась в ответ.
Глава 36
Чёрный замок, красный шёлк
В черном замке дрожала тишина.
Густав Майер ходил из угла в угол по огромному парадному залу. Солнце забывало блики на старинных великолепных люстрах из Богемии, позолоченных рамах портретов, серебряных подсвечниках, украшавших клавесин – раритет, на котором давно никто не играл.
Наверное, девочки снова поссорились. И отец даже знал, кто был тому виной. В последнее время его дочери стали склочными и раздражительными. И все из-за… даже мысленно Густав не хотел называть его имени.
Хозяину величественных, мрачноватых покоев, где – вполне может быть – ночью бродят призраки предков, было не по себе, если утром замок не наполняло веселое щебетание его красавиц-дочерей, похожих в разноцветных нарядах на стайку мотыльков.
Густав Майер давно перестал мечтать о сыне. Конечно, он ничем не выдал своего разочарования, когда Грета произвела на свет маленький кричащий комочек – Анну-Элизабет.
Новорожденную назвали в честь прабабушки, роскошной и утонченной красавицы.
Хозяин черного замка остановился перед одним из потрескавшихся от времени портретов в золоченой рамке.
Надменно, равнодушно и приветливо одновременно – столько всего было намешано в этом взгляде – взирала из прошлого юная прабабушка.
Шею красавицы, не очень длинную, но тонкую и белую, обнимала нитка жемчуга – подарок супруга. Карл– Рудольф Майер любил осыпать жену подарками. Супруга была моложе его на восемнадцать лет. Карл-Рудольф ее боготворил и часто ревновал, хотя Анна-Элизабет старалась не давать повода: она очень боялась потерять мужа, который был для нее и отцом, и любимым одновременно. Отец Анны-Элизабет, врач, умер, когда она была еще совсем маленькой, заразившись холерой от одного из своих больных.
Густав невольно сравнивал бабушку и старшую дочь, и каждый раз, глядя на портрет, испытывал прилив гордости. Все женщины в роду Майеров утонченные красавицы.
Анна-Элизабет унаследовала от прабабушки зеленые глаза пантеры, но взгляд был совсем другим – всегда чуть-чуть насмешливым, даже в те редкие минуты, когда старшая дочь Густава и Греты была совершенно серьезна.
Каштановые с золотым отливом локоны старшей дочери, хоть и уложенные на новый манер, напоминали Густаву тугие кольца волос, написанные на портрете отрывистыми мазками.
Кода-то в юности Анна-Элизабет мечтала стать актрисой и с настоящими слезами на глазах умоляла родителей отпустить ее в Америку. Конечно, он, Густав Майер, достопочтенный гражданин своей страны, не вынес бы такого позора, ведь всем известно, что актриса и падшая женщина – в сущности одно и то же. Никогда Густав Маейр не был так зол, как в тот момент, когда узнал, что дочь его хочет стать проституткой.
Стены комнаты его тогда еще юной дочурки были увешаны черно-белыми фотографиями.
Тогда он, Густав, даже (смешно вспоминать) почти всерьез грозился отречься от дочери. Как ни странно, угрозы подействовали.
Анна-Элизабет давно убрала со стен своей спальни гротескные, чуть пожелтевшие фотографии. Так закономерно осенью листья покидают деревья.
Время волнений прошло. Вот только вторая дочь, Магдалена… Ведь минуло уже восемь лет с тех пор… «Вздор!» – мысленно (уже в который раз за последнее время) сказал Густав сам себе и даже встряхнул седыми кудрями, будто пытался прогнать кошмарный сон. «Вздор! Она давным-давно забыла!»
За все это время Магдалена ни разу не заводила разговор о том, о чем кричала и умоляла восемь лет назад. Но спокойный, глубокий и в то же время полный ожидания взгляд самой благоразумной из сестер красноречивее слов говорил о том, что она не забыла о давнем уговоре…
И надо же было так случиться, чтобы именно Магдалена, утонченная красавица…
Благородство черт она унаследовала от матери. Лицо Греты все еще хранило отпечаток былой, мягкой и нежной красоты. Темно-русые волосы Греты, всегда аккуратно убранные назад, были уже наполовину седыми, но лицо ее по-прежнему хранило отпечаток былой красоты, в которой теперь звучали смиренные и торжественные нотки. Так по-особому, горьковатой свежестью, пахнут поздние цветы.
Огромные серые глаза Магдалены, самой спокойной и серьезной из сестер, будто освещал изнутри, как лампадка, тихий огонек. Она никогда не доставляла родителям неприятностей и почти не расставалась с молитвенником. Только раз самая рассудительная из дочерей проявила несвойственное ей упрямство, когда девять лет назад заявила родителям, что уходит в монастырь.
Каких усилий Густаву и Гретте стоило уговорить дочь повременить десять лет.
– Если твое желание, действительно, сильно, то не остынет и через десять лет, – говорил Густав, вкладывая в свой голос всю силу убеждения, на которую был способен. А сам надеялся: многое может перемениться за десять лет. Может, встретит дочь того, с кем захочет разделить радости и горести семейной жизни.
Надежды Густава не оправдались, но изменилось с тех пор, действительно, многое. Вряд ли благоразумная Магдалена посмеет покинуть своих родных в такое неспокойное время. Да и где сейчас найти ту мирную обитель, если все колокола идут на переплавку? Вот когда закончится, наконец, эта затянувшаяся война, когда одержит победу Великая Германия…
Густав ждал и боялся этого времени. Гораздо больше, чем великие идеи о великом будущем Германии, он любил пятерых своих дочерей. И хоть порой девчонки заставляли отца изрядно поволноваться, даже за все сокровища мира Густав не согласился бы расстаться ни с одной из них.
Больше всех неприятностей доставляла, конечно, средняя, Криста. Ей бы мальчишкой родиться, но тогда она бы не была такой красавицей.
В уголках, пожалуй, несколько большеватого рта Кристы постоянно таились искорки безудержного веселья, готовые в любой момент вырваться наружу солнечным звенящим смехом. А голубые ее глаза сохранили то беспечное выражение, за которое ее так любили и так часто ругали в детстве родители. В любую минуту от нее можно было ожидать всего, что угодно.
Такой же беспечный огонек горел когда-то и в полинявших теперь от жаркого солнца и ветров голубых глазах Густава, еще до того, как пришлось ему воевать в далеком 1914 году в снежной России, до того, как стал он почтенным отцом большого семейства.
Густав верил в победу Великой Германии, но не так безоговорочно, как молодые немецкие солдаты и офицеры. Он видел своими глазами отчаянную храбрость русских воинов. И хоть в тихом уютном черном замке среди красавиц-дочерей под непрестанной, но ненавязчивой заботой жены можно было забыть о том, что где-то идут бои, как все немцы, Густав ждал логического завершения этой затянувшейся войны – победы Великой Германии.
Несомненными красавицами были все дочери Густава и Гретты, но красота Евы удивляла и ослепляла. Ее огромные, редкого сине-зеленого оттенка морской волны глаза, как камень настроения, в зависимости освещения меняли цвет: становились то почти синими, то почти зелеными.
Одни только глаза могли очаровать кого угодно. А были еще открытая, чуть кокетливая улыбка, точеный, чуть вздернутый носик, безупречная фигура и длинные, ниже пояса, густые и блестящие ореховые волосы, так гармонировавшие с цветом глаз.
А ведь это именно Еве два года назад пришла в ее хорошенькую головку идея сделать всем пятерым одинаковые стрижки. Впрочем, Густава это нисколько не удивило. Всем его пятерым дочерям не занимать сумасбродства!
Весь облик Евы в своей бесстыдной ослепительности более приличествовал бы какой-нибудь принцессе и не оставлял никакого сомнения: она создана для огромной любви.
И она нагрянула в образе молодого горячего офицера Отто Хоффмана. Казалось, молодые люди созданы друг для друга.
– Такие красивые здоровые девушки, как ты, должны дать начало новому поколению арийцев, – нежно улыбался Отто невесте.
– И такие парни, как ты, опуская глаза, добавляла Ева. – Я рожу тебе много детей.
– Тогда седьмым пусть будет мальчик. Мы назовем его Адольф.
Ева смеялась. Она была совсем не против новой традиции называть седьмого ребенка в честь фюрера. И, конечно, ничего не имела против того, чтобы стать многодетной матерью, если отцом ее детей будет Отто.
Между ними все было давным-давно решено. Они встречались уже три года. Но день свадьбы все откладывался и откладывался. Это выводило Еву из себя, а Отто злился, что любимая отказывается его понимать.
Но Ева не могла понять.
Сначала Отто говорил «Когда я вернусь из Австрии». И Ева ждала.
– Война совсем не такая, как я представлял, – сокрушался Отто. – Женщины встречали нас с цветами!..
– А ты хотел бы убивать?
– Я хотел бы воевать, – хмурился Отто. – И побеждать.
Девушка немного ревновала, но радовалась, что Отто не могли убить.
«Подожди, когда я вернусь из Чехословакии…», – говорил Отто. Ева ждала.
Но потом были Польша и Франция. «Цветочные войны» закончились. «Подожди», – снова и снова говорил Отто. Ева ждала.
Ждал и Отто. Но фюрер обещал, осталось совсем немного ждать, когда миром будет править арийская раса господ.
Теперь и Отто мог, наконец пообещать Еве, что через две недели они смогут, наконец, пожениться. Именно столько продлится война с СССР.
– Осталось ждать две недели, – обещал Отто. Он пришел попрощаться к невесте с букетом лилий. Белых, как подвенечное платье, которое она наденет, когда он вернется…
Ева обнимала любимого и плакала. Отто шел убивать.
Они сидели прямо на траве и смотрели, как лебеди, черные-черные, парами скользят по воде. Ева видела эту картину тысячи раз, но теперь все – и лебеди, и закат, и даже белые лилии – казались ей зловещими предзнаменованиями.
«Скорее возвращайся», – шептала Ева, как заклинание. Она готова была назвать седьмого сына Адольфом, но ей не нужна была Россия. Ей нужен был Отто. Но он опять уходит на войну.
Ева целовала любимого так жарко, так будто это могло удержать его навек в старинном замке, где не слышно выстрелов. «Скорее возвращайся». Но нежный голос Евы заглушал другой, то высокий, то неожиданно низкий срывающийся голос, который шел, казалось, изнутри, снова и снова повторяя заученные слова памятки, которую вручали каждому офицеру вермахта:
«… убивай всякого русского, советского…»
– Отто, обещай мне, что будешь беречь себя.
«… не останавливайся, если перед тобой старик или женщина, девочка или мальчик…»
– Я люблю тебя, Отто.
«… убивай, этим ты спасешь от гибели себя, обеспечишь будущее своей семьи и прославишься на века».
– Отто… ты слышишь меня?
«… убивай…»
– Я тоже люблю тебя, Ева.
Это была их последняя встреча. Через две недели Отто погиб где-то под Ригой.
Полгода Ева почти не выходила из комнаты. Еще недавно ее жизнь была преисполнена любви, а теперь Ева ненавидела. Ненавидела того, в честь кого никогда не назовет своего седьмого сына.
… В жизни Ингрид тоже был только один мужчина. Вернее, больше, чем обычный мужчина. Больше, чем обычный человек. Ингрид видела его два раза в жизни и однажды (о, счастье!) ей даже удалось прикоснуться к его руке.
Шесть лет назад, в конце июля… Кому-то, кажется, Кристе, взбрела в голову мысль поехать в Бреслау на парад спортсменов и физкультурников.
Как беспечны и милы были все пять сестер в тот день в разгаре лета.
Даже Магдалена по такому случаю сменила свой неизменный черный цвет на голубую блузу и темно-синюю широкую длинную юбку, и была похожа в таком наряде на школьную учительницу. Элизабет, конечно, сделала все, чтобы предстать на празднике во всей своей красоте, как будто она была главным лицом этого многолюдного действа – зеленоглазая красавица в изумрудном шифоне и тюрбане такого же оттенка. Но и она не могла затмить Еву. Самая женственная из сестёр одела на праздник свое любимое, пожалуй, слишком простенькое платье оттенка морской волны под цвет глаз, который так изумительно гармонировал с водопадом ее ореховых волос, увенчанный скромной, но милой соломенной шляпкой с голубым искусственным цветком. Восхитительна в этот день была и Криста в темно-синем платье в белый горох, едва доходившем до колен и открывавшем восхищенным мужским взглядам красиво очерченные загорелые икры.
И все-таки никто из сестер не готовился к празднику так, как Ингрид. Специально к этому дню она сшила легкое белое платье чуть ниже колен.
Безупречно посаженное опытной портнихой по фигуре, в нем хрупкое и легкое юное тело девушки казалось почти невесомым. Весь облик Ингрид излучал в этот день предчувствие чего-то особенного…
Но особенным в этот день было уже то, что здесь, в многотысячной толпе, был кумир немецкого народа. Как и для многих немцев, Адольф Гитлер был для Ингрид абстрактной идеей. Символом. Не более.
Она не могла представить его живым человеком. Но вот он стоял на трибуне напротив, и от этого почему-то становилось тревожно и весело.
В голове Ингрид путались мысли, она теперь не помнила, о чем, как осталось где-то в тумане прошлого и начало праздника. Яркое, торжественное и бессмысленное.
Но вот мимо стройным маршем проплыли девушки в одинаковых белых платьицах. Такое же было на Ингрид.
И вдруг как будто что-то щелкнуло в воздухе.
«Девушки, бегите скорей, бегите же к фюреру», – весело и торжественно разрешил офицер СС.
Стройный марш рассыпался. Руки девушек, похожих на толпу обезумевших невест, тянулись к фюреру.
Ингрид не заметила, как, расталкивая всех, кто стоял у нее на пути, оказалась среди счастливиц в белых платьях и тянулась, тянулась к нему.
Фюрер молча кивал головой всем вместе и каждой по отдельности, дотрагивался до протянутых пальцев.
Ингрид охватило какое-то безумие. Она что-то кричала и, словно желая ее успокоить, фюрер на секунду коснулся ее протянутой руки.
И его бездонные голубые глаза (она не могла ошибиться!) смотрели на нее!
«Девушка, ты тоже нужна Гитлеру!» – совсем по-другому пульсировали в голове слова развешанного повсюду плаката.
Словно электрический разряд вошел в мозг Ингрид невидимой грозой, навсегда изменив ход ее мыслей.
После этого единственного прикосновения казалось мелким и почти недостойным посвятить себя обычному земному мужчине.
… А потом был сентябрьский Нюрнберг. И новая встреча. Еще более романтичная, еще более безумная.
Ингрид снова и снова прокручивала в памяти каждое мгновение того незабываемого имперского партийного съезда в Нюрнберге, так что теперь все эти мгновения, отшлифованные воображением, сияли так фантастически ярко, как будто время навсегда остановилось в сентябре тридцать восьмого.
Сколько усилий стоило Ингрид тогда уговорить отца и сестер поехать в Нюрнберг на несколько дней. Сколько радости было, когда они, наконец, согласились!
Четыре дня бушевало море знамен и факелов.
Десятки тысяч немцев маршировали перед фюрером с лопатами на плечах, а спортсмены сплетались телами в живые причудливые стены.
А потом сразу сто пятьдесят гигантских прожекторов сошлись в ночном осеннем небе, образовав величественнейший из храмов. Храм света, воцарившийся во тьме.
И в нем правил он!
Он возник в осеннем небе ниоткуда, как будто был в нем всегда.
«Куда он не поведет нас, мы всюду последуем за ним», – снова и снова шептала Ингрид речитатив Германского трудового фронта.
Куда он не поведет нас, мы всюду последуем за ним! Куда он не поведет нас, мы всюду последуем за ним! Куда он не поведет нас, мы всюду последуем за ним! За ним! За ним!! ЗА НИМ!!!
Ингрид не помнила дорогу назад. Как что-то незначительное, она стерлась из памяти. Так дождь смывает детские рисунки на асфальте.
Путь домой – полусон– полубред. И сотни прожекторов, пронзающих небо, разрывающих мозг.
Слезы душили Ингрид. Слезы счастья. Слезы отчаянья.
Хотелось поскорее закрыться в своей комнате и дать волю отчаянью и счастью.
Наконец… наконец!.. дверь захлопнулась.
Ингрид нетерпеливо, судорожно достала из нижнего ящика письменного стола дневник в кожаном переплетена серебряном замочке, ключ от которого всегда носила с собой.
Дневник– самое заветное, что было у Ингрид – подарок матери на пятнадцатый день рождения. Его белоснежным страницам девушка доверяла самые сокровенные свои мысли, надежды и мечты – то, о чем не могла бы рассказать ни отцу, ни матери, ни даже сестрам.
Но теперь все это вдруг стало ненужным, неважным.
Ингрид взяла ручку и раньше, чем успела подумать, что собирается написать, перечеркнула крест-накрест первую страницу, старательно исписанную мелким бисерным почерком. И то же самое сделала со всеми остальными, пока не дошла до чистого листа.
Слезы отчаянья и радости горячо падали на бумагу.
Чувства, наконец, нашли выражение в словах и теперь просились на лист, завораживающий своей белизной.
Бисер слов рассыпался по бумаге.
«Вся моя жизнь отныне принадлежит Ему, – быстро-быстро писала Ингрид. Все мои мысли, все мои чувства, все мои надежды и желания отныне принадлежат Ему.
Я не знаю, увижу ли я Его снова, да это и не важно, ведь с этого самого мгновения все, что я делаю, я делаю для Него! С этого мгновения я принадлежу ни себе, а Ему. И даже если Ему понадобится моя жизнь, я ни на секунду не задумываясь, расстанусь с ней».
Каждое утро Ингрид ставила перед портретом фюрера несколько ваз с живыми цветами. Иногда это были нежные ромашки, иногда только что срезанные в саду белые розы. Зимой приходилось посылать служанку, пожилую фрау Урсулу Шмидт в Лангомарк. Урсула возвращалась с охапкой тепличных хризантем, устойчивых к холодам.
Густав хмурился, когда заставал младшую дочь за ее обычным ритуалом. Но все-таки преданность фюреру Ингрид, думал он, лучше безумного увлечения кинематографом Анны-Элизабет или религиозного фанатизма Магдалены, не говоря уже о непредсказуемых выходках Кристы и затянувшегося отшельничества Евы.