Текст книги "Зекамерон XX века"
Автор книги: Вернон Кресс
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 37 страниц)
Вернон Кресс
Зекамерон ХХ века
Предисловие
Имеют свои судьбы не только книги, но и предисловия! Взявшись в 1969 году за перо, чтобы запечатлеть увиденное в колымских лагерях, и описав его, естественно, так, как поворачивался язык, я скоро должен был об этом горько пожалеть: рукопись пришлось на много лет положить не в пресловутый ящик письменного стола, а в настоящий тайник, иначе она не уцелела бы после неоднократных посещений разных благодетелей, которые ее – безо всякого ордера – искали усиленно, но безуспешно. Писалась она ночами, я отрывал время от сна после изнурительного физического труда, прямого последствия моих приключений. Прошлые ужасы возникали в мельчайших подробностях, я переживал их вновь и по этой причине несколько утратил чувство меры в предисловии – оно получилось длинным и чересчур патетичным. Второе предисловие, написанное на десять лет позже, отличалось эзоповым языком – тогда появилась уже надежда на публикацию, но на сей раз преждевременно. А сегодня, когда читатель настолько подготовлен, что может обойтись без объяснения слов «кум», «БУР» или «сексот», ограничу свое предисловие лишь двумя-тремя соображениями.
Мое повествование о жизни в одном из самых одиозных краев обширной территории ГУЛАГа не исчерпывает ни одной из ее сторон, даже в пределах моей лагерной биографии на Колыме. Оно не претендует на полноту картины организованного произвола послевоенных лет, когда основным контингентом зеков оказались уже не «враги народа», старые большевики и высокообразованные, но к лагерной жизни обычно не приспособленные интеллигенты с дореволюционными понятиями о чести, совести, человеческих идеалах и достоинстве, а бывшие военные – власовцы и прочие соратники немцев, «лесные братья» всех мастей и их симпатизанты из советских республик, бывших в оккупации, иностранцы и люди, просто оказавшиеся на занятой врагом территории – речь идет, разумеется, только о политзаключенных.
Я, пожалуй, назвал бы жанр своей трилогии смесью хроники с рассказами обитателей запроволочного мира, иной раз даже в духе швейкиады – ведь не всегда так просто отделить смех от слез! Не проходя мимо страданий – лагерь есть лагерь! – я старался находить и в кошмаре нашего существования оптимистические ноты. С другой стороны, по истечении почти полувека осталось в живых совсем мало старых колымчан, из которых опять-таки далеко не каждый с хорошей памятью и способностью изложить увиденное, пережитое. А сделать это – прямая обязанность такого человека, наш долг перед историей, перед товарищами, не дожившими до счастливого конца. И не забывайте, что несть им числа, этим мученикам, из которых по-настоящему виновных было так немного!
Что касается имен моих героев – я слегка изменил их, если герои еще остались живы, но это, собственно говоря, не так важно. А если случайно еще здравствуют Гаврилов, Дубов, Перебейнос или Карл – что ж, я постарался воздать, как говорится, «каждому свое».
А теперь, дабы читателю привыкнуть к специфике жанра моих записей, приведу маленький, но яркий пример того, что такое…
Колымский юмор
Это было на прииске «Новый Пионер», куда собирали на лето не нужных в Магадане работников – конечно, заключенных. Мы находились под контролем самого начальника Дальстроя Никишова, который приезжал сюда довольно часто с проверкой. Поэтому в лагере было чисто, между палатками клумбы с цветами, за которыми ухаживали больные. Но для тех, кто не считался дистрофиком – а в отряд этих счастливчиков можно было попасть после долгих мук и избиений – существовал железный закон: каждый должен выходить на развод.
Июльское теплое утро. Звонкий удар в рельс, зовущий на развод, меня мало беспокоит – я работаю титанщиком и только что вернулся со своего рабочего места, где готовил кипяток для дневной смены. Я актирован и жду отправки в магаданскую инвалидку – в двадцать девять лет при немаленьком росте вешу меньше пятидесяти килограммов. Лежу на своем привилегированном нижнем месте в переднем углу, а при ужасном звуке только сладко зеваю и собираюсь еще немного подремать до тех пор, пока не нужно будет греть воду для обеда. В соседней палатке слышны рев, окрики, глухие звуки ударов и вопли избиваемых. Теперь очередь за нашей палаткой – влетают староста, нарядчик, еще несколько человек с весьма туманными должностями, отличающиеся от рядовых зеков тем, что в руках у них непременный атрибут власти – дрын, или, в переводе с колымского на русский, здоровенная дубинка.
Раздается знаменитый клич: «Выпуливайся без последнего!» Эти же слова тысячекратно повторяются во многих сотнях лагерей; вслед за кличем поднимается дрын, и сотни тысяч зеков ежатся под страшными ударами…
Блюстители трудовой дисциплины гурьбой кидаются по длинному проходу между нарами. Среди них то тут, то там шмыгают опоздавшие на развод, волоча за собой ватник, ботинок или портянку, стараясь поскорее выскочить из опасного места. Одного огреют дубинкой по спине, другой получит пинок в пах – какая честь, от самого нарядчика! – и тащится со стоном, сгибаясь в три погибели, к выходу, опасливо озираясь назад. Но опасаться нечего: вся банда занята. Собралась у нар, на которых отдыхает человек. Он лежит наверху под одеялом и даже самый дикий окрик не выводит его из олимпийского спокойствия.
– Ну, подлюга, ты у меня попляшешь! – орет староста и, подняв дубинку, дает знак к наступлению. На лежащего сыплются удары.
«Дрын ходил по нем», – говорят в таких случаях колымские барды. Бьют, отталкивая друг друга, ругаясь истошно и безобразно. Потом вопль – кто-то в пылу боя ударил нарядчика по плечу. Одна дубинка разлетается на куски. Жертву стягивают с нар, бросают на пол, топчут каблуками, тычут концом дрына в пах, в лицо… Избиение идет теперь тихо, сосредоточенно, слышны только удары и треск ломающихся ребер.
– Зря вы там стараетесь, – раздается вдруг голос дневального Федорова, вернувшегося из столовой.
Он ставит на сколоченный из ящиков стол котелок с чаем, а на клочок газеты кладет ломоть хлеба и две большие селедки. Истязатели оторвались от своей жертвы и повернулись к Федорову.
– Он еще ночью отдал концы, только лепилу[1]1
Лепила – врач (блат).
[Закрыть] позвали в общежитие к вольному, не успел подать список для морга. Напрасно мучали покойника, хлопцы…
Нарядчик вертит в руке свой незаменимый инструмент – алюминиевую трость с набалдашником, которая бьет не хуже дубины, и смотрит с недоумением на Федорова, старого рецидивиста, опору лагерной дисциплины и многолетнего, заслуженного дневального, потом на труп, который лежит на песке с раскинутыми руками и разбитой головой на неестественно вытянутой и повернутой набок шее, и наконец на своих помощников, которые стараются, подражая предводителю, держать по возможности изящно свои увесистые дубины. Вдруг староста разражается зычным, раскатистым смехом. Вслед за ним хохочут и остальные. Нарядчик хлопает себя тростью по сапогам и от смеха краснеет как рак. Они смеются до упаду, с надрывом, смеется теперь и Федоров, положив руки на тощий живот, смеется, издавая странные булькающие звуки, однорукий китаец, его помощник. Слыханное ли дело: Сухомлинов, многоопытный нарядчик, о котором знает любой колымчанин, хотел заставить мертвеца идти на развод! Над этим завтра будет смеяться вся Тенька. Первый же этап разнесет эту весть по всей Колыме, и через месяц о ней будут рассказывать под общий хохот на Чукотке, на Яне. Смех и грех – первый раз избиение никому не причинило боли, пострадал лишь нарядчик от своих же…
Колымский юмор – палка о двух концах! Но и я теперь смеюсь – имею на это право. Ведь я все же остался жив!
Книга 1. Под красным крестом (Год без тачки)
Старые полигоны в тайге
1
После страшного сезона на золотых приисках Теньки я провел беззаботную зиму в магаданском лагере инвалидов, а весной нас собрали на этап. Это было в день Победы, 9 мая 1948 года – меня вызвали прямо с ночной смены на заводе. В пустом пересыльном бараке началась обычная церемония – обыск, уточнение личности («фамилия, имя, отчество, статья, срок»). Если заключенный не мог свои данные произнести молниеносно, не переводя дыхания, то его подробнейшим образом проверяли – не подставное ли он лицо. Развалившиеся в креслах оперуполномоченный и начальник спецчасти внимательно разглядывали подозрительного делинквента[2]2
Преступника (лат.)
[Закрыть], обменивались многозначительными взглядами и тянулись к пачке «Беломора», которая лежала перед ними на столе.
– Еще раз, – говорит начальник спецчасти, смуглый красавец с французскими усиками. – Ты что, не завтракал?
– Нет, гражданин начальник, работал ночью, в дизельном…
– Давай скорее, еще тринадцать человек, – вмешивается, жуя папиросу, опер – грузный лейтенант в новой шинели из английского сукна.
– Долго буду тебя просить, бандерская морда?! – заорал вдруг «спецчасть». – Язык потерял? Подожди, там в тайге тебя живо говорить научат! Ну?!
Маленький человек в замасленной синей спецовке, явно волнуясь, морщит низкий лоб под стрижеными темными волосами и никак не может сообразить, что именно надо ответить. Наконец он выпалил, громче, чем нужно: «Самуляк!» – и осекся, отчаянно озираясь вокруг.
– Знаем мы, что ты, падаль, симулянт! – отозвался высокий человек, в элегантной позе стоявший за креслами офицеров. Это был нарядчик, всесильная фигура в зоне, он поддерживал порядок среди зеков: кому где работать, кого убрать с придурков, иногда и кого этапировать. Будучи, однако, сам зеком, этот столп лагерной администрации не был неуязвим. Месяц назад этапировали в тайгу его предшественника, который, хотя и отлично справлялся со своей нелегкой работой, слишком много уделял внимания смазливым «мальчикам». Его пришлось извлекать из-под кучи опилок в столярке, где он надеялся переждать отправку этапа; выдал нарядчика его же любимец.
Пока эти трое вытягивали нужные данные из несчастного Самуляка, который после нескольких тумаков кое-как обрел дар речи, вошел рябой надзиратель и попросил ключ от сейфа.
– А в чем дело? – пробормотал «спецчасть».
– Дубов сидит с ножом на нарах, – объяснил рябой, получив ключ.
Он сходил в контору за вахтой, достал из сейфа наган и, вернув ключ начальнику спецчасти, направился в третий барак.
В большом помещении, заставленном двухэтажными нарами-вагонками, возле печки стояли несколько зеков в бушлатах, с узелками в руках и трое надзирателей. В самом темном углу, на верху вагонки сидел на корточках худой субъект в новом «штатском» пиджаке. В руке его блестело узкое лезвие самодельного ножа.
– Не подходите, гражданин начальник, говорю вам по-хорошему. Вы знаете, Дубов своих слов на ветер не бросает… Не подходите, а то зарежу перед фраерами…
– Подожди, Сомов, – тихо сказал вошедшему коллеге малорослый пожилой надзиратель, – мы послали за Гончаровым и Хеймо.
Дверь распахнулась, и вошли двое, запыхавшиеся от бега. Один среднего роста, с необъятными плечами и добродушным лицом русского мужика, второй – верзила, в замызганной шоферской спецовке, с узким носатым лицом, очень загоревшим и небритым, обезображенным синим шрамом на щеке.
– Звали нас, гражданин начальник?
– Давайте помогите стянуть его с нар!
– Пойдем, земляк, никуда не денешься, – направился к Дубову Гончаров. Голос его был очень глубоким и звучным – он солировал в лагерной самодеятельности. Длинный угрюмый Хеймо подошел к вагонке молча.
– Вы что, суки позорные, шестерить задумали? – закричал Дубов. – Кишки выпущу! Ну-ка подходи, булгахтер, певец подлючий, подходи… А за тебя, эсэсовская сволочь, никто и срока мне не прибавит…
– А-а, ты вэне курат![3]3
Русский черт (эст).
[Закрыть] – заорал вдруг Хеймо и, молниеносно подскочив, ударил Дубова по руке коротким ломиком, очевидно спрятанным в рукаве. Вырвав нож у вора, он схватил его за ногу и с размаху бросил на пол. Раздался звук, похожий на треск ломающейся сухой доски. Дубов попытался встать, но застонал и остался недвижимым на полу.
– Несите на вахту, – скомандовал Сомов, пряча наган, и заключенные понесли Дубова к дверям.
– В машину его! – приказал «спецчасть», который встретил их у пересыльного барака. – Все готовы? Тогда езжайте! Пора и нам домой на праздник!
Заключенные высыпали из барака и полезли в открытую машину. Дубова положили ближе к кабине. Когда поехали, на каждой выбоине лицо его кривилось от боли.
– У кого найдется закурить? – попросил Дубов громко. Он привык, что каждый считал за честь его угостить. Но все сделали вид, будто не слышат: теперь они были отрезаны от ресурсов на работе и в городе, каждая закрутка махорки была на счету, а Дубова, наверно, свезут в больницу.
– Неужели ни у кого нет? – процедил вор сквозь зубы: не так он был глуп, чтобы не понять, в чем дело.
Тут я вспомнил, что у меня осталось несколько папирос, преподнесенных мастером цеха. «На тебе на праздник – сказал он мне, – хотел сто грамм взять, да баба не велела, она у меня из договорников, знаешь…» Я пододвинулся ближе к Дубову.
– Держи, Иван. – Сунул папироску ему в зубы и зажег спичку. – Сильно болит?
– Сломал мне руку, падаль эстонская, найду я его. А ежели не найду, то без меня рассчитаются. Запомнит, что значит трогать вора в законе, да еще по приказу псов!..
Город остался позади на холме, теперь мы быстро ехали по колымской трассе, Стояла прекрасная весенняя погода. Между задним бортом и перегородкой из досок сидели два автоматчика, которые не спускали с нас глаз. Но никто и не думал бежать! Куда убежишь? Везде по трассе, которая вела в глубь Колымы, были заставы, на них проверяли наши документы, предъявляемые начальником конвоя, и тщательно нас пересчитывали.
Вечером мы остановились возле небольшого одинокого барака, где и заночевали. Машина уехала и скоро привезла хлеб и обычный жиденький лагерный суп. Спали мы как убитые.
Утром час ждали, пока приедет грузовик за Дубовым; его рука сильно опухла и висела плетью.
– Оротукан… Скоро будем на Спорном. – Те из нас, кто прибыл в Магадан из тайги, хорошо знали поселки на трассе. Но машина, не доехав нескольких километров до Спорного, повернула к реке Оротукан и остановилась.
– Выходите! – приказал начальник конвоя. – Будем переправляться.
Нас встретил блондин с вьющимися волосами, в тельняшке и черных брюках навыпуск. На широком матросском ремне с якорем на пряжке висел наган в потертой кобуре. Моряк сосчитал нас, подписал сопроводительные документы, выслушал рассказ конвоира и спросил:
– Это тот Дубов, который зарубил повара в Оротукане?
– Он, гражданин начальник, – отозвался чей-то голос.
– Ладно, беда небольшая. Давайте на переправу! Лодка вмещала восемь человек, и мы все скоро оказались на том берегу, где почти у воды стояли длинный дом с двумя входами, сколоченный из ящиков амбар и передвижной дощатый домик на салазках.
– Скоро придет трактор, поедете дальше: за восемь километров отсюда командировка. Здесь оставлю грузчиков, – начальник оценивающе осмотрел нас. – Богатырей мне не надо, главное, чтоб не бегали в Спорный напиваться и к девчатам!
Из долины, по которой маленькая речка несла свои довольно мутные воды в Оротукан, послышалось тарахтенье трактора. Он тащил сани из толстых бревен, скрепленных широкими железными полосами.
– Айда, собирайтесь! Погрузили и пошли!
Из амбара и домика на салазках мы вынесли и быстро побросали на сани ящики с аммоналом, мешки с продуктами, консервы, тюки с одеялами. К моему удивлению, начальник лагеря работал вместе с нами. Командовал погрузкой тракторист – известный на Колыме Иван Рождественский. Коренастый, плотный, испещренный наколками и шрамами, Иван славился не только своими трудовыми подвигами на бульдозере, страстью к картам, но и смелостью, с которой обращался к самому начальнику Дальстроя Никишову, если его или его товарища по работе кто-нибудь притеснял, на положение притеснителя, и, надо сказать, небезуспешно.
– Ну все, – сказал начальник, вытирая пот со лба, – поезжайте, а ты, Иван, возвращайся ночью, забьем козла!
Мы все залезли на сани, облепив груз, как мухи пирог, но подошел какой-то человек в штатском и напомнил:
– А где грузчики?
– Сейчас, – сказал начальник. – Слезай ты, ты, ты! Я видел, как кто работает.
Нас, пять человек, оставили, показали место отдыха и накормили.
2
«Не жизнь, а малина» называлось на лагерном жаргоне наше пребывание на перевалочной базе. Мы жили спокойно, сыто и сравнительно свободно. Работали по надобности; конечно, в любое время суток. Никто не тревожил нас для поверки, подъема или отбоя. Единственное требование было – не слишком удаляться от перевалки, дабы не прозевать машину или трактор. Некоторые ходили рыбачить, купаться. Повар, который грузил, как все остальные, когда не стоял у котла, нашел вольного земляка в Спорном и ходил к нему домой. Завтракали около девяти, ели сколько хотелось, потом рубили дрова для повара и отдыхали в тени. Когда настало лето, ребята просили иногда у начальника бинокль, поднимались на косогор и наблюдали за спорнинскими женщинами, которые купались в реке.
В нашей половине дома стояли железные армейские кровати. Одно окно выходило на Оротукан, второе смотрело вверх по течению мутной речки – через него мы видели ползущий к нам трактор. В середине комнаты стоял чисто выскобленный стол с двумя скамейками. Вечерами тут происходили баталии доминошников.
На всех приисках склады аммонала – единственной взрывчатки, которую тогда употребляли на Колыме, – располагались далеко от жилых помещений, где-нибудь в отдаленном распадке, были обнесены колючей проволокой и тщательно охранялись. Постороннему к ним было не подойти. Наш же аммональный склад – домик на салазках – не только вовсе не охранялся, но и стоял открытым: большой замок, запиравший его двери, висел на одной петле. Бухгалтер, который жил во второй, нам неведомой половине дома, в отсутствие начальника иногда брал со склада несколько патронов и посылал повара в спорнинскую аптеку. Но то, что тот приносил оттуда, служило отнюдь не по назначению, а просто натягивалось на патроны для водонепроницаемости. Бухгалтер спускался вниз по реке и рыбачил – аммоналом.
Но однажды на базу явился толстый человек с одутловатым лицом и орденской колодкой в три ряда и поговорил наедине с начальником. Склад и впредь не запирался, но бухгалтер заметно убавил свой гонор в общении с нами. В качестве предупреждения он лишился красивой прически, первого признака, что ее обладатель высоко котируется в лагерной иерархии. Над его стриженой головой немало подтрунивал потом Зельдин – так звали нашего начальника, – когда они у нас в комнате «забивали козла». Этот человек имел удивительную способность держаться запанибрата с заключенными и одновременно не терять авторитета. Бывший морской офицер, тяжело раненный – во время купания показывал нам три рубца от пулеметной очереди поперек груди, – он был очень популярен среди зеков, хотя и довольно строг. Высшее начальство его недолюбливало, потому что держался он независимо, и неоднократно подвергало домашним арестам за дерзость – такие наказания были в стиле Никишова и сороковых годов.
Берег реки Оротукан, на котором располагалась перевалка, был невысок, вблизи от нашего дома находился небольшой пляж. За стометровой полосой прибрежного кустарника поднималась сопка, покрытая березовым и лиственничным лесом, переходящим выше в густые заросли кедрового стланика. Лес недавно горел, и прямо над домом темнело большое пятно гари. Такие пожары иногда бушевали неделями (если огонь добирался до корней мхов, небольшой дождь уже не мог его потушить) и превращали в гарь огромные участки, тянущиеся на многие километры.
Ниже по течению, где долина расширялась и Оротукан мелел, было устье ключа Ударник – мутной речки, в верховье которой стояли две командировки нашего лагеря. Сопка над домом полукругом спускалась к ключу, теряя крутизну недалеко от берега. Выше долина Ударника сильно сужалась и была покрыта мелколесьем, которое за поворотом тракторной дороги превращалось в сплошной зеленый массив.
Случалось, нас поднимали ночью: прибывали грузы из Магадана – аммонал, насосы, замысловатой формы «железяки», колючая проволока, одежда, ящики с консервами и бесконечные мешки с мукой. Мы быстро натягивали брюки, совали босые ноги в ботинки и выскакивали из дома, вяло и сонно ругая водителя за то, что не мог добраться пораньше. Бежали к переправе, на ходу надевая белые брезентовые рукавицы – после первой разгрузки колючей проволоки без них уже никто не приступал к работе. Как ни торопились, всегда приходили после Зельдина. Если же его не оказывалось на месте, начиналась перекличка через реку. Было, конечно, не темно: на Колыме в конце мая белые ночи светлее, чем в Ленинграде.
Весь груз перевозили на лодке; мы приспособились подгонять ее к перевалке на самом мелком месте, ведь все приходилось носить по воде, не было никакого причала. Груз складывали за домом и накрывали брезентом, если ожидался трактор, в другом случае все затаскивали в амбар. Были среди нас два плечистых угрюмых эстонца и кандидат в воры Вася, отсиживавший в свои двадцать лет уже третий срок. Склонный к полноте, с румяным девичьим лицом, Вася, несмотря на наколки, никак, к своему огорчению, не походил на отчаянного бандита. Работал он неохотно, но боялся, что его «запрут в БУР»[4]4
БУР – барак усиленного режима.
[Закрыть]. Он жаждал доказать свою принадлежность к ворам каким-нибудь дерзким поступком вроде убийства, передавал табак и наркотики, которые доставал в Спорном, знакомым уголовникам в верхних командировках лагеря. Остальные грузчики – еще пять-шесть человек – были малосрочниками: русские «мужики» и один моряк, страшно худой и всегда подтянутый. На обеих щеках у него виднелись маленькие шрамы: пуля прошла насквозь, не задев ни языка, ни зубов. На вопрос Зельдина: «Ты, Севастополь, наверно, кричал «ура», когда в атаку шел?» – он ответил спокойно:
– Нет, гражданин начальник, я как раз зевал…
После третьего этапа к нам прибавился еще молодой латыш Роланд.
Людей, которых отправляли в командировки на восьмой и шестнадцатый километры, к нашему дому не подпускали. После переправы новички сидели на песке, умывались в реке, дожидаясь продолжения пути. Зельдин звонил в Спорный, являлись два конвоира, переплывали на лодке реку, выстраивали людей, делали перекличку и вели их вверх по Ударнику. Мы смотрели вслед. По мере того как сужалась дорога, пятерки смешивались, растягивались в цепочку и потом исчезали за поворотом. Один раз они строем подошли к домику на салазках и каждый взял по ящику аммонала. Разговаривая, зеки упоминали «Бригитку» – львовскую пересылку, не менее знаменитую на Западной Украине, чем когда-то в Сибири Александровский централ. Придерживая тяжелый ящик со взрывчаткой на плече одной рукой, другую тот или иной западник протягивал соседу, чтобы дал докурить. Они только что прибыли с материка, об этом свидетельствовали совершенно новые синие рабочие костюмы из грубого хлопчатобумажного материала, неуклюжие ботинки и высокие фуражки с длинными козырьками; на спецовках даже не исчезли складки от хранения в связанных пачках. Когда последний ящик исчез за поворотом, повар Юра злобно сплюнул:
– Бандеровцы, подлюги, мать их…! Смотрите, в сорок пятом меня продырявили. – Он быстрым движением оттянул открытую рубашку и показал шрам на плече – аккуратную ямочку.
– Отлично заросло – рука ведь работает!
– Да, гражданин начальник – мы заметили Зельдина только когда он вмешался в разговор, – но водителя насмерть! Если бы за нами не шел бронетранспортер, и меня в живых не было…
– Скоро пошлю тебя к ним, и чтобы никаких жалоб! Бандера, кацап там или француз – пайку ему дай да баланду положенную. И золота три грамма в день, как всем придуркам, небось знаешь, старый колымчанин.
Юра отошел, невесело усмехаясь.
– Не надо ему на глаза лезть, – пробормотал он. – Ехидный все же он, еврей, сразу видать.
– Ну, не знаю, на Ванине был Толя Нос, мировой парень, тоже, кажется, еврей, – сказал Вася, кандидат в воры.
– Ты что, спятил? Смотри, как бы урки тебя не услыхали! Толя Hoc – ссученный-перессученный, его еще в Бутырке хотели зарезать. Не знал?.. – Коренастый пермяк Федя, над которым все смеялись, потому что он без конца высчитывал на пальцах, сколько ему осталось месяцев срока, спешил доказать, что тоже в курсе воровских дел.
– Свободы не видать, не знал я, Федя! Когда на Ванине был, он из БУРа не вылазил. Там и наколол меня. Мы в БУРе чеченцев ждали. Говорили: «Приедут – вашим крышка». Однако все ж успели на пароход, Нос, правда, остался. Потом узнали, что творил на Ванине Ваха со своими черными…
Но мы уже слыхали его рассказ о «бригаде» бывшего вора Вахи. Этих кавказцев возили по тюрьмам и пересылкам для восстановления порядка там, где воры стали слишком сильны, и некоторые из нас были даже очевидцами резни, после которой в Ванино не осталось ни одного вора.
Разговор перешел на злободневную тему: как быть с металлом. В целях конспирации при Никишове в официальных документах никогда не упоминали слово «золото», оно называлось просто «металлом», а если речь шла об олове, другом важном ископаемом, писали о «втором металле». От металла зависело все. Поскольку наш лагерь считался летним, то у нас при условии выполнения плана была возможность вернуться в Магадан. О нем мы только и мечтали: там относительно тепло, хорошее питание и работа на заводах, в цехах, котельных – словом, благодать! Но если плана не будет, придется работать не только до осени, но, может быть, и до Нового года. В таких случаях Никишов жалости не знал.
Я сидел перед домом на самодельной лавочке и наблюдал, как на противоположном берегу шли по трассе грузовики. После ночного дождя пыль исчезла. Бежали быстрые «студебейкеры», «ЗИСы», иные с небольшим одноосным прицепом, тогда еще редкостью. Вдруг из-за поворота показался гигант колымской трассы – американский «даймон». Высокая кабина, три пары громадных колес, сзади настоящий товарный вагон. Махина вместе с прицепом транспортировала до девяноста тонн! Шла она очень тихо, на последнем подъеме перед поселком ее можно было догнать пешком.
Эти великаны сутками ползли по колымской трассе, при встрече с такими же автопоездами им, чтобы разминуться, приходилось искать на дороге специально расширенные объезды. Водители останавливались, заваривали на костре в закопченной банке из-под консервов густой, словно деготь, горький чифир – страшно крепкий чай; он в пачках продавался на черном рынке по рублю за грамм, как спирт. Кряхтя и закусывая селедкой, водители пили сильно возбуждающую черную жидкость. Банку с вываренным чаем они брали с собой или заваривали тут же «вторячка» – вторую порцию, намного слабее первой. Потом садились за руль и продолжали маршрут, который нередко выходил далеко за пределы более чем тысячекилометровой колымской трассы, ибо Дальстрою принадлежала большая часть Якутии, вся Яна и Индигирка вплоть до Северного Ледовитого океана, а также Чукотка. От Магадана до оловянного рудника «Депутатский» и обратно было свыше пяти тысяч километров! Но туда, по бескрайней тундре, ездили только зимником, и притом целыми караванами машин, с тракторами и бригадой ремонтников.
Наблюдать за трассой надоело, я повернулся и взглянул на вторую половину нашего дома, где жили Зельдин, бухгалтер и снабженцы. Последние в основном околачивались в Магадане, на базах, где доставали нам технику и продукты. Из них я знал, собственно говоря, только одного Исаака. Он любил, когда его имя произносили правильно, растягивая «а». В прошлом году он освободился на прииске «Новый Пионер» и стал работать вольнонаемным завхозом. Там Исаак прославился тем, что уличил заведующего столовой в крупной краже продуктов, предназначенных для лагерной кухни. Вместо того чтобы передать дело властям, что грозило виновнику новым сроком, Исаак учинил жестокий самосуд над своим подчиненным, оставив зава на прежней должности и пригрозив в случае повторения хищений больше не пожалеть его. Я хорошо помнил возмущение наказанного, который горько жаловался мне, как «единственному интеллигентному человеку» в системе пищеблока (я тогда уже работал титанщиком):
– Слыханное ли дело, я вас спрашиваю, чтобы один еврей бил другого до крови? Он говорит: «Я фронтовик, я в снабженцы только после ранения попал!..» А я ему в ответ: «Хрен с тобой, что ты фронтовик, но свою нацию не забывай!» Он взбесился да как двинет сапогом, чуть ребро мне не сломал, думал, изувечит совсем. Дрался, как русский!..
Вскоре я увидел Исаака около дома. Это был невысокий плотный человек средних лет, смуглый, с усиками. На нем была японская армейская рубашка навыпуск и синие галифе с хромовыми сапогами. За ним бежала лохматая собачонка, которую он страшно баловал и обзывал всячески, что звучало особенно странно, потому что он картавил, как в анекдоте: «Иди сюда, пхоститутка чехная, колбасы дам». Он вошел в дом, принес кусок колбасы для собаки, потом направился к нам:
– Держите, хлопцы, только спичек нема. Раздал всем по пачке махорки и зашагал прочь, на ходу размахивая короткой витой дубинкой, с которой никогда не расставался.
– Гляди, вольный, а еще не зазнался, – одобрительно заметил Иван Рождественский, который поставил свой трактор возле нашего дома и ждал, когда ему сварят в Спорном, на авторемонтном заводе, поломанную деталь. Иван зашел в дом, где стоял его железный ящичек с висячим замком, и, порывшись в своих пожитках, вернулся с тремя кусками дегтярного мыла.
– Во чего Исаак дал! А положено только начальству! Пора запасы делать. Как начнут доходить западники да Прибалтика – гляди в оба! Все сожрут! Помнишь, Петро, в прошлом году на «Пионере»? Достал я у вольных мыло, только приволок в лагерь – и нет! Раз, другой… Потом узнаю: бандеровцы, гады, слопали, чтоб лепила записал им дизентерию… Ну, народ! Был я на Москва – Волге и на Пятисотке[5]5
Пятисотка– пятисоткилометровая железная дорога Комсомольск – Советская Гавань.
[Закрыть], но чтобы мыло жрали, нигде не слыхал… Саморубов, правда, было сколько угодно…
Иван любил играть. «Забивая козла», он кричал, сердился, переживал не меньше, чем в прошлом году на «Новом Пионере», когда играл с вольными в карты, обычно на золото, которого было много на полигонах. Бывало, за вечер он выигрывал или проигрывал по килограмму и больше, но само золото его мало трогало, ему было дорого чувство азарта. Дважды у него крали спрятанный на полигоне металл – даже Рождественский не смел приносить его в большом количестве в лагерь: верный срок «в случае чего», об этом знали все! С золотом на Дальстрое не любили шутить.
У нас стало довольно уютно (насколько это возможно в помещении, где жили люди со сроками до двадцати пяти лет) после того, как вслед за телефоном протянули еще и электричество. Вечером к нам приходили Зельдин и бухгалтер, тоже большие охотники до домино. В комнате стоял дикий шум, я в жизни не видел более страстных игроков. Особенно веселились, когда наступала очередь лезть под стол начальнику или когда он сидел в своей тельняшке, при нагане, а на голове красовалось замысловатое сооружение из алюминиевой проволоки, похожее на ветвистые рога, – смеху не было конца.