Текст книги "Зекамерон XX века"
Автор книги: Вернон Кресс
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 37 страниц)
– Показать его вам?
– Не надо, – послышался голос Алмазовой, – я помню его, тот, на носилках… Не поправился?
– Нет… Есть еще слабо выраженная дизентерия, скорбут…[113]113
Цинга (лат.).
[Закрыть]
– Ладно. Кто там по списку?
– Протопопова зачеркните. Сейчас пойду в морг, посмотрю: череп проломан ударом скребка.
Так я узнал о печальном конце счастливчика, который нашел самый большой в том сезоне самородок.
Последнюю ночь в лагере я почти не спал. Мучило сомнение: неужели и правда увезут отсюда, из этого ада с аккуратными цветочными клумбами у столовой, с этой фабрики дистрофиков, где единственным правовым аргументом были каблуки и дрын? Есть же гораздо более истощенные, чем я, а работают с лотком. Что, если Алмазова завтра раздумает и отправит на общие? Скорей бы утро!
После завтрака зарядил нудный осенний дождик. Мы сидели в столовой и ждали машину, из палатки нас уже выселили, дневальный принял постели и положил на наши места других. В половине двенадцатого подъехал грузовик. Нас быстро покормили, мне, как бывшему сотруднику пищеблока, дали полную миску каши. Мои спутники с завистью косились на нее, а я ел молча: если поделишься с одним, остальные еще больше разозлятся. Потом пошел к Файнсону. У него сидел всем известный Исаак, зек-малосрочник, наш экспедитор. На нем был новый синий костюм.
– Ты что, Исаак, жениться собрался? С нами едешь?
– С вами до семьдесят второго (на этом километре была наша база), за документами! И Алмазова едет. Всё, с начальником я уже рассчитался!..
– Поздравляю! И что теперь?
– Как что? Опять снабженцем, только вольным… Я тут на всех базах свой!
Попрощавшись с завстоловой, я вышел. Начиналась посадка. Два дюжих надзирателя подсаживали актированных на грузовик, большинство было не в состоянии самостоятельно залезть в кузов. Я вцепился в борт, сделал тщетную попытку подтянуться, получил сильный толчок под зад и ввалился внутрь. На полу лежало несколько пустых мешков, мы устроились полулежа – места хватало. Пришел хлеборез и по списку выдал каждому килограмм хлеба, предупредив:
– Это ваш паек на завтра. Вот селедка еще!
Повар передал через борт большой таз с селедкой, каждый взял по нескольку штук – какая щедрость перед отъездом!
Появился начальник режима. Снова перекличка, пересчет, беглый взгляд за борт: «Отодвиньте мешки!» – не спрятался ли кто на полу? Мне все еще не верится, что едем. Заговорил «режим»:
– Вот что, мужики: за металл дают срок. Тут у нас его полно, а в Магадане нет и в помине. Поищите у себя в карманах, чтобы ни грамма… Там будет шмон, пеняйте на себя, если найдут! Лучше мне сейчас отдайте, теперь уже все равно, откуда взяли… Ну?
Ребята больше для вида ощупали свои карманы. Вдруг один дистрофик – скорей всего из нового этапа, потому что я не помнил, чтобы он околачивался возле моей будки, как большинство фитилей, – вскрикнул:
– Гражданин начальник, а гражданин начальник… у меня вот, сам не знаю, как попало!..
– Давай сюда, твое счастье, что я раньше не нашел, – буркнул «режим» и протянул руку, в которую зек положил гильзу от патрона, заткнутую пробкой.
– Еще у кого есть? – Все молчали. – Тогда всё. Смотрите, в дороге не балуйтесь! – Учитывая наше состояние, это можно было принять за шутку.
Ворота открылись, и мы выехали из нашего «рая».
Я впервые увидел прииск из машины – привезли нас сюда ночью. Вот высокие отвалы, прибор, где меня впервые избили. Сначала ударил бригадир, а потом, когда я слабым движением ухватился за лопату, чтобы защититься, подоспевший стрелок так огрел меня прикладом по шее, что я неделю не мог повернуть головы… Вот «дорога смерти»– в баню, с ней рядом пекарня, у крыльца на своем любимом месте сидит Бертилис и машет нам рукой. Вот покосившиеся бараки вольного поселка. В последнем живут взрывники-татары, по рассказам Рождественского, они покупают у зеков золото. Я сам не раз видел, как они подползали кустами к забоям и, показывая буханку хлеба или пачку махорки, тихо окликали: «Э, ты, алтын бар?» («Золото есть?») Горных мастеров и стрелков они боялись, те отнимали у них металл, иногда даже били.
Мне все еще казалось, что вот-вот нас догонит мотоцикл, остановит машину, меня снимут и вернут в лагерь! Но когда зеленая сопка с радиостанцией исчезла за поворотом и впереди протянулась прямая дорога с кустами по обочинам, на меня вдруг нахлынула волна неописуемой радости, я почувствовал: это самый счастливый день моей жизни!
Кто-то осторожно толкнул меня в плечо. Я обернулся и поглядел в большие, измученные глаза молдаванина.
– Ты не заметил: видел меня Лысенко на посадке?….Мелкий, холодный дождик все не переставал. От тряски и слабости я впал в полудремотное состояние, помню туманно, как машина много раз останавливалась, и мы часами ждали, пока шофер ремонтировал мотор. Со стонами вылезали из кузова и располагались возле дороги, я обычно засыпал, другие разводили костер. Из кабины, ругаясь, выбирался Исаак, в спецовочной куртке и высоких резиновых сапогах. Иногда он помогал выйти Алмазовой, закутанной в брезентовый плащ. Они немного разминали ноги и возвращались в кабину. Потом вдруг начинал реветь мотор, мы помогали друг другу забраться в машину, последним садился конвоир, толстый молчаливый сержант, и мы продолжали трястись по отвратительной дороге до следующей поломки.
Поздно вечером подъехали к пустому грязному строению. Тут мы спали прямо на полу. Ночью я проснулся – посередине помещения горел громадный костер из промасленных бревен. Руководил костром Ту И. Он посылал людей за дровами, наверно, где-то поблизости развалили старую постройку. Я подошел к костру, налил из котелка кипятку в свою жестяную миску и выпил, закусывая хлебом. Утром пришли хозяева, вольные водители, и страшно ругали нас: просто повезло, что мы не спалили их гараж, пропитанный бензином и мазутом, и не сгорели вместе с ним.
Утром дождь перестал, начался прекрасный теплый день. Мы проехали несколько поселков, но я был настолько апатичен, что не поинтересовался даже их названиями. Помню только длинный мост через реку Армань и частые остановки из-за барахлившего мотора.
Было около полудня, когда въехали на семьдесят второй километр. Все тут в поселке выглядело чисто, уютно и аккуратно, больше всего поражали деревья по обочинам. Жаркое солнце ласкало нас, после дождя на дороге не было пыли, и мы вдруг почувствовали мучительный голод. Стали громко жаловаться:
– Жрать охота, с утра ничего не ели!
– Да вы же получили сухой паек! – возмутился сержант, обретя дар речи. – Ни хрена не работаете, а все жрать, жрать… Кто же вам еще раз хлеба даст?
Но он ошибся. Машина подрулила к небольшому дому в переулке. Из кабины вышел Исаак и приблизился в старику, который курил на крыльце и следил за нами с невозмутимым лицом.
– Слушай, Паша, – сказал Исаак, – хлопцы едут из тайги, голодные, надо что-нибудь сообразить! Им еще до Магадана, там уж точно пайка не получат!
– Не знаю, иди к Володе! Я что? Пекарь, а он зав и вольняшка!
– Я теперь тоже вольняшка, – гордо заявил Исаак, как всегда страшно картавя, – но нос не задираю! Что ты важный такой стал? Не помнишь, как сам тачки гонял на «Пятилетке»?.. Ничего, хлопцы, – обратился он к нам, – сейчас вам достану хлебушка. Володя свой человек, не то что Паша – сразу видать, что сто пятьдесят четвертая…
Он вошел в пекарню, Паша побагровел, сплюнул и куда-то исчез. Ребята засмеялись: сто пятьдесят четвертая статья пользовалась в лагере дурной славой – мужеложество!
Время шло. Вдруг машина тронулась, и мы увидели, как заветная пекарня исчезла за поворотом. Начали кричать, но сержант успокоил:
– Чего шумите, приедем еще!
Грузовик затормозил перед небольшой красивой дачей. Из кабины вышла Алмазова, направилась к калитке, за женщиной последовал водитель, неся ее маленький чемоданчик. Он скоро вернулся, и вот мы уже опять стоим у пекарни.
На крыльце нас поджидали Исаак с мешком в руке и Паша с ведром.
– Держите, буханка на двоих! – закричал Исаак весело. – Еще дрожжи, махорки пара пачек, до Магадана хватит… Ты, сержант, отвезешь кого куда надо, – он почему-то многозначительно заморгал, – вернешься, заедешь за мной в общагу и обратно в тайгу.
Он зашагал прочь, но на него уже никто не обращал внимания. Мы попарно начали уничтожать горячий хлеб, запивая вкусными дрожжами. Потом закурили – настроение было чудесное!
Дальше пролетело еще несколько поселков на трассе. Вот и свиносовхоз, откуда я попал в больницу, значит, уже двадцать третий километр… Тут мы внезапно свернули с шоссе. Сделав два крутых поворота в гору, остановились у вахты, за которой виднелось несколько бараков, окруженных высоким глухим дощатым забором – большая редкость на опутанной колючей проволокой Колыме. Я наконец сообразил, куда мы попали. О командировке «двадцать три дробь три» было много разговоров в соседнем совхозе!
Сержант выпрыгнул из машины, пошел на вахту и скоро вернулся с двумя здоровенными детинами в коротких белых халатах.
– Флоаре, слезай! – скомандовал конвоир.
Несчастный молдаванин забился в угол кузова и заплакал:
– Не хочу, не хочу! Там Лысенко!..
Я стал уговаривать его по-румынски, он было опомнился, потом вновь заладил свое:
– Вы с ним заодно! Я внизу видел речку – не пойду, он меня туда загонит, утопит!.. – Флоаре говорил все быстрее и бессвязнее и внезапно жалко, по-собачьи, заскулил.
– Беги в дом, едет Лысенко! – вдруг нашелся сержант. – Вон машина!
Парень вскочил на ноги, увидел приближающуюся машину и прыгнул прямо в руки санитаров, которые едва успели промчаться за ним через вахту психиатрической больницы. Немного погодя санитар вынес узел с одеждой, из которой свешивались связанные шнурками истоптанные ботинки.
Мы вернулись на трассу и покатили на юг, к Магадану. Проехали маленький аэродром с десятком «АНов», большой совхоз «Дукча», куда нас зимой пешком этапировали с магаданской инвалидки. До города оставалось не больше восьми километров, как вдруг послышался сильный треск и что-то металлическое упало на дорогу. Машина резко остановилась.
– Падло, карданный вал полетел! – выругался водитель. – Слезайте все! Гражданин начальник, надо вызывать другую машину, эту придется брать на буксир – и в гараж на семьдесят второй!
Скоро почти все спали в кювете, под теплыми лучами послеполуденного солнца. Не знаю, сколько проспали, пока не появилась новая машина. Она высадила нас возле лагерных ворот, на оживленной улице Магадана. Это был женский лагерь, рядом находился городской базар. Машина сразу ушла, а мы, кучка инвалидов, сидели на небольшой площадке и ждали. Вернулся сержант:
– Здесь у баб вас не принимают, и слышать не хотят… Инвалидка – ихняя командировка, придется топать туда пешком…
– Что вы, гражданин начальник! Туда четыре километра, а мы и до моста не дотянем, вон у Корнеева нога в гипсе!
Сержант снова исчез, и мы ждали. Из домов по соседству время от времени выходили женщины, быстро совали нам кусок хлеба или щепоть махорки, пробормотав: «Держите, ребята!» – и убегали. Курили вместе, а хлеб ел тот, кого угостили, и если делил, то только с напарником.
Вечером, уже после семи, приехал маленький грузовик с фанерным ящиком – хлебовозка. Нас погрузили, и в свете заката мы очутились наконец на инвалидке – мечте всех зеков, работавших в тайге.
Инвалидка была филиалом магаданского женОЛПа и не походила ни на один из многочисленных лагерей, которые я знал по личному опыту или по рассказам. На самом краю города, в большой зоне, буквой «Г» выстроились несколько жилых и административных бараков, столовая, подобие крошечного промкомбината, склад и гараж. Остальная весьма обширная территория в основном была усажена капустой, а зимой покрыта сугробами. Первоначально на этом месте предполагалось расширить зону огромного лагеря японских военнопленных, отделенного от инвалидки лишь дощатым забором с двумя жидкими рядами колючей проволоки. В те времена, когда в одном из инвалидных бараков устраивалась пересылка (я об этом рассказывал в «Матейче»), не раз предприимчивый – потому что голодный – шакал перемахивал через забор к «макакам» и тащил у японцев все, что ему попадало под руку. Он бывал обычно схвачен, связан по рукам (восточная традиция?) и отправлен на вахту, где его избивали и прогоняли восвояси. Незадачливый шакал таким образом проделывал круг более километра, тогда как через забор ему было рукой подать.
Из инвалидки меня когда-то обходными путями – через совхоз и больницу – отправили в тайгу, на казнь за тачкой, и вот я опять «дома». Я снова встретил здесь господина Лифтана, который и прежде опекал меня, а теперь стал моим спасителем в прямом смысле этого слова. Он устроил мне блат в хлеборезке и отдал свои талоны в столовую.
Сидел Лифтан со дня освобождения Бессарабии, то есть восьмой год, работал, конечно, сперва на прииске, откуда, благодаря крепкому организму, успел вернуться, хотя и инвалидом. Выучив неизвестно где и когда сапожное ремесло, он по счастливому стечению обстоятельств стал придворным обувщиком Гридасовой, нашей начальницы и жены всемогущего Никишова, и пользовался широкими правами.
Это был плотный человек лет под пятьдесят с грубоватым лицом молдавского крестьянина, каким его рисовали в румынских букварях, что еще больше подчеркивали коротко стриженые усы. Всю зиму долгими вечерами беседовал я с ним на родном языке – это и было, наверно, причиной его расположения ко мне. Горячий румынский патриот, приверженец монархии и правящей династии Гогенцоллернов, он искренно плакал, когда узнал от меня (читать русские газеты он так и не научился, хотя разговаривал по-русски сносно), что король Михай отказался от престола и в Румынии теперь республика. Дома Лифтан служил в сигуранце – знаменитой своей жестокостью румынской охранке. Тщательно это скрывал, но я случайно узнал. Ни один уважающий себя человек на воле не стал бы общаться с ним, но в запроволочном мире часто происходила переоценка ценностей, без него я не дожил бы до зимы – трое из наших, с кем я сюда ехал, скончались на инвалидке. А разлучил нас навсегда, как и положено в лагере, очередной этап…
7
На «Днепровском» все чаще останавливались приборы. Мы шагали утром по крепко замерзшим лужам, мороз иногда не отпускал до обеда. С «Надежды» убрали вольных и уголовников, включили участок в общее оцепление и направили туда берлаговскую бригаду. Построили бремсберг– крутую рельсовую дорогу, по которой синхронно, на одном тросе через блок, спускались и подымались две вагонетки: одна с рудой вниз, другая, пустая, наверх. Вагонетку опрокидывали над бункером, из которого самосвал увозил руду на фабрику. Опасаясь снежных заносов, над бремсбергом скоро натянули брезент. Рядом ввели в действие заброшенную вторую штольню, оттуда тоже шла богатая руда. Хотя полигоны закрыли, когда вода окончательно замерзла, новые участки вполне обеспечивали фабрику. От Аристарова я узнал, что план уже перевыполнен – неслыханное доселе дело, обычно новые рудники два-три года работали с убытком.
Однажды нам объявили, что вечером получим зимнее обмундирование. Столовая, к тому времени перестроенная, расширенная и оштукатуренная, перед ужином была до отказа заполнена людьми. Каждый подходил к раздаче и получал валенки, бушлат, шапку, брюки и рукавицы на вате. Потрясающим нововведением были номера: нам выдали небольшие, с палец, металлические бирки с буквой и цифрой от одно– до четырехзначной. Бирки предназначались для шапки (потом их заменили белой тряпкой величиной с ладонь). Тот же номер выписывался белилами на спине бушлата и оставшегося с лета пиджака, а также на брюках выше левого колена. Меня, знавшего, что почти во всех тюрьмах мира заключенные ходят с номерами, это мероприятие не особенно удивило, но большинство зеков сильно возмущались, люди считали его неслыханным унижением человеческого достоинства. Я чуть не попал в тот же вечер в карцер, когда нацепил свою бирку на селедку, попавшую на глаза вездесущему Лебердюку. Изрыгая угрозы, он погнал меня в КВЧ писать номера на бушлаты, а потом забыл, что я провинился.
В день официального закрытия промывочного сезона нас после ужина оставили в столовой, где оборудовали сцену и установили рядами стулья. В двух первых рядах сидели вольнонаемные, офицеры лагерной администрации с женами и представитель профсоюза из Магадана. Начальник лагеря Франко объявил промывсезон закрытым и сообщил, что по этому случаю все переходят на работу в шахты. Премировали особенно усердных бригадиров, в том числе Зинченко, мучителя штрафников. Выступил Грек:
– Помните наше первое собрание? Тогда нас заедали комары и все еще было впереди: строительство, план, использование нового оборудования. Рад вам сообщить, что сегодня у нас сто двадцать процентов годового плана, а еще два месяца с лишним впереди. Вы поработали на славу. Бригадиры здесь получили премии – не хочу умалять их заслуг, но главный успех зависит от рядового состава, он выносит на себе все трудности, а поэтому хочу еще раз поблагодарить тех, кто так славно потрудился. Спасибо вам, ребята!
После этих слов Лебердюк поднялся со своего места в первом ряду и угрожающе стал сверлить нас глазами – вдруг опять зааплодируем! Франко объявил о выступлении лагерной самодеятельности, вольные стали устраиваться поудобнее, а мы вытягивать шеи, чтобы лучше видеть сцену.
Поет хор, поют солисты. Большой широкогрудый Костя Стрельников из Маньчжурии бросает пылкие взгляды на дам в первом ряду и складывает руки, как опытный певец. Только недавно я слушал его в самом деле отличный бас – он резал у горного мастера свинью и, пьянствуя потом с ним, пел японский гимн, «Вдоль по Питерской» и гусарскую «На солнце оружьем сверкая…». Но теперь он поет «Стоит на реке исполин величавый» и другие тошнотворно-патриотические произведения. Аплодисменты на концерте разрешаются, и он их получает в изобилии. Выступает милейший Андро Джануашвили, играет на свирели. Потом неплохой джазовый оркестр – чего только у нас нет!
Вдруг мы от неожиданности замираем: в рамке маленького фарса «У театрального агента» выступает… женщина! Откуда она в лагере? Высокая, стройная брюнетка с красивыми ногами пляшет, поет «Карамболина, Карамболетта…», изображает героиню из оперетты… Кто это?!
Тайна раскрылась после концерта, когда я пришел в библиотеку писать номера зекам из нового этапа. Там сидела и снимала парик «Карамболина» – Сережа Каламедик, профессиональный актер из Харбина. Все встало на свое место. В последующие пять лет мы видели немало выступлений на лагерной сцене, но ни одно не вызвало столько дискуссий и восторга, как это.
На другой день выпал настоящий снег – начиналась неумолимая колымская зима.
8
Большинство бригад перешло на другие объекты, на нашем втором участке остались одни горнопроходчики, они продолжают строго по проекту бурить, взрывать, вывозить пустую породу. В конторе, однако, сидит полный состав: бухгалтер, горный мастер, нормировщик, нарядчица, маркшейдер с помощником (мною) и, конечно, начальник. Мы бы работали, даже если б на участке остался один-единственный забойщик.
К вечеру контора пустеет. Мы сидим вдвоем с нормировщиком Сашей Жуковым. За окном легкий снег, градусов пятнадцать – зима нас пока балует. Откатчики кончили свое дело и ушли в мехцех перетаскивать насос, пора мне идти замерять.
Выхожу, смотрю наверх, где громоздится копер шахты. И вдруг все погружается во мрак. Опять обогатительная фабрика поспешила отключить нашу точку! Ну да ладно, есть простой выход. Направляюсь в инструменталку: там на потолке горит одна тусклая лампочка. Мавропуло уже собрался уходить. Я объясняю свою затею.
– Делай сам, я к шефу побегу полы мыть, ключ повесь за углом! – бросает он на ходу.
Я отыскиваю подходящую палку, заматываю конец тряпкой и погружаю в солярку. Заперев за собой дверь мастерской, чиркаю спичкой – горит отлично. Из темноты появляется Жуков.
– Пошли вместе, – говорит он. – Мне тоже надо в шахту, на откатку взгляну.
Шагаем по дороге. Отстраняясь от копоти, я поднимаю факел высоко вверх. Саша смеется:
– Как у Гитлера на параде!
– А я и был на таком параде…
– Да ну?! Когда?
– Про «Хрустальную ночь» слыхал?….После ужина я рассказал Саше, с которым подружился, о том, чему был свидетелем в Германии в ноябре 1938 года.
Воспоминания о «Хрустальной ночи»
Это случилось в Париже, в годовщину мюнхенского путча. Семнадцатилетний еврей Грюншпан вошел в немецкое посольство и выстрелом из только что купленного пистолета убил первого попавшегося ему навстречу сотрудника, молодого советника фон Рата. В полиции Грюншпан заявил, что хотел отомстить за то зло, которое немцы причиняют евреям.
Возмущение, которое поднялось в Германии, всячески разжигалось геббельсовской пропагандой, прессой и радио. Тело убитого повезли в Берлин в стеклянном вагоне для государственных похорон. По всему пути, начиная с границы, был выставлен почетный караул.
Я тогда учился в ахенском технологическом институте. Город стоял на границе с Голландией и Бельгией; у нас занимались ребята, которые на трамвае ежедневно дважды пересекали ту или иную границу. Состав студентов был крайне разнороден: скандинавы, латиноамериканцы, сербы, китайцы. Но основную массу, конечно, составляли немцы из разных уголков рейха, были и пруссаки, и тирольцы, и фольксдейче с Балкан, и из Эстонии. В быту баварцы и швабы держались особняком от пруссаков, на занятиях же и в рамках студенческого союза все смешивались.
В ту памятную ночь мы стояли в тумане под мелким нудным дождиком вдоль железнодорожного полотна и ждали поезда. Мы знали, что это была большая честь – находиться в почетном «шпалире», одними из первых на немецкой земле. Так, как мы, стояли тысячи и тысячи до самого Берлина, как и мы, хмурые, озябшие, в сапогах и форме. Церемония начиналась на первой немецкой станции, в каких-нибудь шести километрах от нас. В темноте курили, тихо разговаривали, ругались, и везде слышалось: «Евреи, евреи… погубили нашего дипломата… Геринг им задаст… сионские мудрецы… заговор всемирного юдаизма…» Было страшно, что люди говорили всерьез о таких вещах, но уже нависал результат этих разговоров над головой целого народа, ибо тут налицо не клевета в «Штюрмере»[114]114
Антисемитской газете самого низкого, полупорнографического пошиба. Ее издателя, франкенфюрера Штрейхера, казнили после Нюрнбергского процесса.
[Закрыть], а неоспоримый факт – убийство, притом на виду у всего мира.
Наконец показался поезд. Шел он медленно. Хороший бегун мог бы легко обогнать его. На передней части паровоза громадный флаг со свастикой, задрапированный черным крепом. Далее – два обычных пассажирских вагона и потом вагон-салон со стеклянными стенами. Ярко освещенный, он выплыл из темноты, как на море из тумана океанский лайнер, на котором происходит бал.
Мы стоим по стойке «смирно», выбрасывая правую руку вперед-вверх. Каждый десятый держит в руке зажженный факел.
Освещенный, как витрина, вагон полон людей. Посередине стоит черный саркофаг, на нем несколько венков. Возле него различаем ряд лиц, хорошо знакомых по киножурналам, в которых они повторяются до бесконечности: надменный фон Риббентроп с ехидным худощавым лицом светского человека; толстый доктор Ламмерс, штатс-секретарь, я его видел на международных скачках в Ахене, где он присутствовал от первого до последнего дня; еще очень заметный высокий человек в эсэсовской форме, который как-то странно уставился глазами в гроб. Такое лицо не легко забыть, но лишь несколько лет позднее получит печальную популярность доктор Эрнст Кальтенбруннер, единственный из обвиняемых Нюрнбергского процесса, не просивший о снисхождении.
Последний из знаменитостей в вагоне – шеф протокола барон фон Дернберг, известный всей Германии своим громадным ростом. В сравнении с ним четыре эсэсовца-великана из охраны Гитлера, которые застыли возле гроба в почетном карауле, выглядят мальчишками – ведь у барона рост два метра с четвертью! Остальные в основном молодые люди в черных мундирах дипломатов, со шпагами и в очках с узкой золотой оправой. Все стоят торжественно, куда их поставил церемониймейстер этой постановки, не успели еще устать, привыкнуть, задвигаться.
«Вольно!» Свет поезда исчезает во мгле, все сильнее чувствуется мелкий дождь. Нам в сапогах и теплой форме не холодно, но где-то рядом возмущается девица из школы руководителей Союза немецких девушек. В ее сторону летит какая-то острота, оттуда реплики и смех, торжественно-мстительная обстановка разрушена, из потенциальных погромщиков ребята вновь становятся обыкновенными студентами, случайно надевшими форму…
Накануне радио передавало подробности празднования девятого ноября, годовщины «первой неудавшейся попытки фюрера добиться власти», а потом вдруг потрясающая новость об убийстве в Париже. Теперь мне кажется, что это событие пришлось правительству как нельзя более кстати. В тот же день был объявлен ряд драконовских мер против евреев, которых считали ответственными за злодеяние Грюншпана; кроме всяких запретов начались массовые аресты и депортации – это был первый организованный шаг репрессий, в конце которых дымились печи Освенцима.
Утром перед занятиями студенты взволнованно обсуждали случившееся. Ждали со стороны властей каких-то указаний, но их не последовало. С опозданием в аудиторию вбежал возбужденный Ханбюк, как всегда одетый в форму гитлерюгенда, и заорал:
– Где Зюскинд, я сейчас выброшу его из окна!
Мы с трудом его успокоили. На лекциях были очень невнимательны, все время переговаривались между собой.
Ханбюк, который сегодня вдруг стал верховодить дискуссиями, состоял членом местного руководства гитлерюгенда. У него были волосы пшеничного цвета, высокая тренированная фигура, голубые глаза и длинный череп – почти идеальная внешность нордического человека-арийца, немного, правда, подпорченная очень толстыми «негритянскими» губами и бесконечно глупым выражением лица. Затейник, танцор, спортсмен, певец – от скуки на все руки, был он в то же время невероятно ограничен, говорил о политике и всех остальных проблемах жизни только языком геббельсовского «Ангриффа», и никто не принимал его всерьез. Он попал к нам как победитель всегерманского соревнования лучших мастеров-текстильщиков и, несмотря на плохую успеваемость, совершенно не зная высшей математики, переходил каким-то чудом с курса на курс. Он оживал лишь во время военных или спортивных занятий, а на маршах и в лагерях «блистал» своим «юмором» и умением что-либо «организовать». Теперь он громким шепотом разглагольствовал на лекциях, а на переменах стоял в коридоре и кричал, вращая свиными глазками, воображая себя борцом Третьего рейха против всемирного еврейства.
В первый перерыв ко мне подошел норвежец Иогансен и сказал своим слегка певучим голосом:
– Утром звонил Зюскинд, он больше не придет на занятия, можешь быть спокоен. Мне тоже не больно хочется скандалов из-за этого Ханбюка.
– Ну и отлично! – Я подумал, что обошлось как нельзя лучше, зачем нам эксцессы?
Зюскинд был единственным евреем в нашем институте. Если Ханбюк выглядел типичным немецким парнем из гитлерюгенда, то Зюскинда никак нельзя было назвать типичным евреем. Уже одна его внешность противоречила всем канонам «Гюнтера»[115]115
Учебник профессора Гюнтера «Учение о расах» считался в Германии последним и окончательным авторитетом в соответствующих вопросах и употреблялся в качестве справочника.
[Закрыть]. Был он таким же высоким, светловолосым и синеглазым, как Ханбюк, а губы его были к тому же тонкие. И еще в одном они очень походили друг на друга: оба были отчаянно глупы, как в быту, так и в учебе. В институт Зюскинд попал как сын бывшего прусского офицера, кавалера самых высоких орденов, председателя «Союза еврейских фронтовиков» – тогда таких еще не преследовали. Он жил в Кельне, ездил часто домой, но имел комнату рядом с Иогансеном. Учился плохо и все же переходил благодаря усидчивости и математическим способностям. Один доцент, ставя ему в очередной раз «неудовлетворительно», сказал:
– Херр Зюскинд, это не за ваше происхождение, просто у вас знаний – ноль…
Он жил между нами тихо, незаметно, дружил с норвежцами, а разговаривал со всеми, кроме Ханбюка и Альмайера, старого нациста и труппфюрера СА, которые его игнорировали.
Больше я его в институте не видел. Однажды, много позже, встретил Зюскинда в Кельне на улице. Подошел к нему и спросил, как у него дела. Я чувствовал себя при этом довольно неловко, ведь какими могли быть дела у еврея в Германии 1939 года? Но он ответил мне очень бодро, что у него все в порядке, отец с семьей уже уехал, а он на днях эмигрирует в Бразилию. Больше я о нем никогда не слыхал.
Но вернусь к тому тревожному дню. Вечером пошли слухи, что вызвали часть студентов-штурмовиков, они переоделись в штатское платье и куда-то ушли. В СС была объявлена повышенная готовность. Я вяло занимался чертежами, потом позвонил своему штудентенфюреру, не надо ли студенческому союзу тоже собираться, но получил отрицательный ответ и скоро лег спать. А ночью штурмовики разбились на маленькие группы и, изображая народный гнев, начали по спискам врываться в еврейские квартиры. Одного бывшего капитана, который при всех орденах отказался впустить погромщиков, пристрелили, другой, врач, выбросился с пятого этажа. Неожиданно появились пустые грузовики и начали вывозить еврейские семьи со всем скарбом в какой-то заброшенный шахтерский поселок– первое гетто. Но, как рассказали мне потом мои старики хозяева, было много случаев, когда соседи-немцы прятали евреев целыми семьями у себя в квартирах.
Рано утром я поехал в город. В старом центре повсюду толпились люди. В середине площади горела синагога, большое, богато отделанное здание в готическом стиле. Вместо того чтобы ее тушить, пожарники старались обезопасить от огня соседние дома. Каменная громада выгорела, но не сдалась, не рухнула ни одна стена, уцелел купол. Старики охали, смотрели с неодобрением на молодежь, которая скандировала антисемитские лозунги и пела песни из «Штюрмера». На обратном пути я обратил внимание на ряд магазинов с выбитыми стеклами – не думал, что еще так много еврейских коммерсантов в городе! Витрины разбили ночью, но сразу была поставлена стража – грабить не разрешили, магазины должны были принять немцы! Несколько месяцев спустя я видел в Берлине такие же разбитые витрины – тут не нашлось охотников взяться за торговлю, и лавки опустошили.
Скоро все привыкли к отсутствию соседей, торговать стали другие, в парках появились таблички: «Собакам и евреям вход запрещен!» И никто не думал тогда, что спустя семь лет на многих курортах Баварии, там, где отдыхали американские и английские оккупанты, появятся аналогичные таблички: «Немцам вход строго запрещен!»
Но и эти таблички давно забыты. Как сказал мудрый Бен Акиба: «Нет ничего нового под солнцем – все уже было!»
9
Я вышел на развод последним, вместе с Сашей. Мы встали в замыкающей пятерке и ждали, когда нас выведут за ворота. Их построили недавно: громадные, кованые, поддерживаемые стальными тросами на высоких столбах, они напоминали въезд в средневековую крепость.