Текст книги "Зекамерон XX века"
Автор книги: Вернон Кресс
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 37 страниц)
Так и не удалось выяснить до конца суть этого дела. Намеревался ли Тяжев раскрыть заговор в последний момент, как это случилось с западницами (Семен впоследствии установил этот факт), или он хотел вызвать бунт для того, чтобы потом были приняты самые строгие карательные меры, – это осталось в тайне. Если бы Тяжев не был провокатором, он, при его опыте, уме и сообразительности, не. должен был допустить мысли об успехе такого выступления. Его личность осталась неразгаданной.
Гораздо позже, после раскрытия дела Берия, возникли предположения, что провокация шла именно с этой стороны, направлена была против и без того ничтожных прав зеков, а также против лагерного аппарата безопасности. Из обрывков разговора Тяжева с вольнонаемным врачом Семен пришел к заключению, что его противник, владея немецким и английским языками, в свое время охотился в Штатах за отступником Кравченко, но не достиг своей цели. Это подтвердил также Артеменко, с которым Тяжев откровенничал на фабрике.
Через неделю Семена перевели сперва в режимную бригаду, а затем в общую. Он ходил по лагерю гоголем, многие зеки, особенно западники, смотрели на него как на своего спасителя. Следует сказать, что никто организаторами избиения не интересовался, хотя, несмотря на повязки, узнали почти всех – ведь номеров они не снимали! Семен же был везде «в законе», даже у опера.
Но в лагере быстро меняются интересы. Скоро зеков стали волновать другие, более актуальные проблемы. Лишь изредка вспоминали о заговоре Тяжева, который исчез из изолятора так же таинственно, как и появился среди нас.
6
Сталин был еще жив, но первые предвестники новой эпохи начали проникать в наш строгорежимный лагерь. Перед Новым годом объявили о возможности выписать в индивидуальном порядке газеты и журналы (Карл сострил в библиотеке: «Как думаете, примут от меня подписку на «Дейче националь унд зольдатенцайтунг»?[156]156
Газета немецких фронтовиков-реваншистов, печаталась в ФРГ.
[Закрыть]»). Соленая кета, которую мы получали в столовой вместо селедки по утрам и вечерам, стояла теперь у раздачи в открытых бочках – каждый мог брать сколько хотел. Позже отменили хлебные пайки, на столах появились корзинки с нарезанным хлебом. Оказалось, что лагерь сделал на этом большую экономию, люди стали съедать хлеба гораздо меньше, чем когда им выделяли норму. Скоро, однако, мы узнали, что это не общее положение, а результат разумного хозяйствования нашего начальства. Прибывавшие из других отделений Берлага, увидя корзинки с хлебом, мигом ликвидировали все запасы. По рассказам, у них в лагерях было очень голодно, приблизительно как у нас в начале пятидесятого года.
Режим наш был по-прежнему строгим: те же обыски, как в бараках, так и при входе в лагерь, бесконечные поверки, карцер за пререкание с надзирателями – но мы настолько привыкли ко всему этому, что почти уже не замечали, что с нами обращаются, как со скотом.
За зиму освободилось немало людей, из тех, у кого был срок десять лет и хорошие зачеты. Но отбывших срок отнюдь не выпускали, а собирали в отдельную бригаду, которая работала в поселке. Каждый берлаговец, пока из Москвы не приходило подтверждение, обязан был работать, дабы оплачивать расходы лагеря на питание и надзор. Эти «вольные» очень боялись, как бы у них в «деле» не нашли еще чего-нибудь – от такого никто не был застрахован, будь у него самая что ни на есть чистая совесть: «прокурор лучше знает»! Случалось, что зека вдруг переводили в лагерь УСВИТЛа для уголовников и политических малосрочников. Там счастливчик мог надеяться по окончании срока уехать домой.
После Нового 1953 года меня вызвал Зайцев, наш начальник спецчасти, подвижный старший лейтенант с большим носом. Он любил пошутить с зеками, рассказывал и слушал анекдоты и никогда не подчеркивал своего положения.
– Что же у тебя получается? – сказал он мне. – Только что пришла бумага: тебе срок – десять и пять поражение. Выходит, не «до особого распоряжения», как отмечено в твоей карточке! Почему мало набрал зачетов?
– Я их не искал, гражданин начальник. Думал, что все равно не скоро выпустят, раз «до особого»! Но мало или много, я рассчитался. Сижу с сорок первого, а теперь пятьдесят третий!
– Ничего подобного, уважаемый! Ты сидишь с сорок пятого! Таким образом, выйдешь перед новым пятьдесят четвертым годом.
Он полистал в папке и уставился на меня:
– Говоришь, с сорок первого? У меня сорок пятый. Не знаю, врешь ты или нет, но верить я могу только своему талмуду! Может быть, сумеешь набрать побольше зачетов? Ладно, иди!.. А впрочем, год не так уж много!
Он был прав: знать, что остался лишь год, было здорово, а в компрессорном давали хорошие зачеты. Как маркшейдер я процентов не набирал, там была повременка – день за полтора… О том, что сижу с сорок первого, я в дальнейшем предпочел помалкивать – они, наверно, забыли о моем побеге на материке, когда я много месяцев провел на свободе. На Колыме почему-то никогда не записывали в мою карточку, что часть срока у меня была за побег.
В конце февраля начали кормить без нормы. Любой зек мог взять себе в столовой первого и второго сколько вздумается. Расширили лагерный ларек, завезли хорошие продукты. Выдавали по норме только утренние витамины и чай, после того как однажды три казаха выпили его за всю бригаду.
Штрафники, они же режимная бригада, ходили зимой в поселок долбить ямы под новый гараж. Вернувшись с обеда, они находили в ямах пачки махорки и хлеб – вольные помогали даже совершенно незнакомым зекам! В этом я позже сам убедился, когда очутился в режимке.
В первых числах марта меня выписали из больницы, и я вернулся на свой первый участок. Ночи были, как обычно, очень холодные, но днем пригревало солнце. Оно уже долго гуляло по небу – в лагерь мы возвращались засветло.
В раздевалке секции я повесил бушлат и наткнулся на Паулсена, немца Поволжья. Маленький, коренастый, с носом картошкой и короткой толстой верхней губой, он мало соответствовал арийскому идеалу, зато постоянно твердил мне: «Нет на свете человека, который любит фюрера больше, чем я». Он никогда не видел немецкого солдата, его арестовали и судили в Джезказгане за одни «разговоры». Нас с Карлом он забавлял еще тем, что в своих рассказах вполне серьезно употреблял архаические библейские выражения, которыми, кроме него, наверно, никто не пользовался в обиходной речи со времен Лютера, такие, как «наложница» и «вавилонская блудница». Работал Паулсен на фабрике, но жил в нашей секции.
Он чего-то мешкал в раздевалке и сделал мне знак подождать. Когда другие вышли, еще раз огляделся вокруг, приблизился ко мне и заявил с сияющим лицом:
– Ду, дер Шнауцбарт ист ам феррекен![157]157
Слушай, Ус собирается подыхать! (нем.)
[Закрыть]
Новость была для меня действительно неожиданная.
– Спятил? Откуда такие сведения?
– Точно, точно! У нас Раечка, мастер ОТК, сама в обед слыхала по радио! Он заговорщически осмотрелся и ушел в столовую.
Я не поверил, но в секции подошел ко мне Каламедик– знаменитая «Карамболина» – и повторил сообщение в несколько более вежливой форме и на французском языке, хотя никого вблизи нас не было.
Скоро весь лагерь загудел. В большинстве зеки считали Сталина лично виновником своих бед (даже если сидели явно за дело), особенно власовцы – ведь он «дал слово»! Но толком никто ничего не знал, к тому же люди боялись друг друга – слишком опасной была тема, никто не хотел попасть «за него» в изолятор.
На следующий день узнали, что часы Великого Инквизитора, как называл его Сырбу, сочтены. Перед обедом на участок пришел Двинянников и предупредил:
– Смотрите, чтобы гудок сработал. Когда дадут сигнал – свистите на всю долину. Это все же Сталин, а не хрен собачий!
В тот день мы дважды отогревали гудок на конце десятиметровой трубы и каждый раз приходилось разъединять растяжки! Мы держали трубу над небольшим костром, который развели возле компрессорного, и потом ставили ее на место, не скупясь на сочные выражения по адресу величайшего, который так упорно цеплялся за жизнь. Наконец прибежал долговязый солдат-грузин из дома охраны, где был спецтелефон, и закричал, вытирая слезы:
– Гудите, умер великий Сталин!
И мы гудели что было сжатого воздуха!
Вечером собрали нас на линейке и велели обнажить на пять минут головы. Мы здорово намерзлись, потом разбежались по баракам, оттирая побелевшие уши.
На другое утро я пошел в контору участка и застал там нового горного мастера, крошечного седого старика, который никогда не расставался со своей трубкой («я ее и на фронте изо рта не выпускал»). Он рассказывал о подвигах великого покойника.
– Гениальный был полководец!.. Недаром наши, когда вошли в бункер Гитлера, нашли в несгораемом сейфе собрание сочинений Иосифа Виссарионовича! Фюрер ихний, оказывается, в трудные минуты читал, консультировался!..
Я осторожно посмотрел на слушателей; ни у кого и тени улыбки на лице, лишь гуцульский учитель Микулич, сменивший Антоняна на посту нормировщика, скорчил презрительную гримасу, заметив мой взгляд. Это было крайне неосторожно, но я все же не вытерпел:
– Простите, Михаил Ильич, конечно, весьма любопытно все, вы не помните, на каком языке были эти сочинения? Гитлер знал один немецкий – не то что Сталин! Сталин даже языковедением занимался!..
– Не знаю, наверное, на немецком…
– Не может быть, в Германии при Гитлере не было такого перевода, а до тридцать третьего года сочинения неполные! Вероятно, у него для этой цели был русский переводчик?..
– А черт его знает!.. Вообще такого человека, как Сталин, не знала история человечества…
– А Маркса там в сейфе не было, Михаил Ильич? Маркс писал по-немецки, Гитлеру проще было бы проконсультироваться!..
– Не слыхал об этом, очень может быть…
В лагере раньше было принято ругать Сталина на чем свет стоит, но после его смерти появилось немало таких, кто признавал его достоинства, а наш Андро Джануашвили долго ходил с печальным видом по участку, хотя незадолго до этого уверял, что все грузины очень уважали Гитлера!
Карл сказал мне:
– Если он на самом деле руководил хоть малой частью военных операций, тогда «алле ахтунг, дер манн ферштет вас»![158]158
Мое величайшее уважение, человек здорово разбирается! (нем.)
[Закрыть]
Стремительно распространился слух о речи Эйзенхауэра, где он заявил, что смертью Сталина кончилась эпоха, которую необходимо забыть и от отрицательных последствий которой надо поскорее избавиться. Не знаю и по сей день, произносил ли американский президент такую речь, но в лагере цитировали наизусть целые пассажи. Люди воспрянули духом, в ларек как раз привезли очень много продуктов, и самые большие оптимисты (разумеется, двадцатипятилетники), вслух размышляя, рисовали в мельчайших подробностях свою новую вольную жизнь. Они надеялись, что Берлаг скоро будет ликвидирован. Тех же, кто со дня на день ждал освобождения, это не интересовало, для них мерцал лишь один свет – поселение в пределах своей спецкомендатуры.
Карл, несмотря на трезвый ум, тоже заразился соблазнительной перспективой скорого освобождения и детально обсуждал конструкцию дома, который он и несколько бригадиров стройцеха собирались сообща построить. Больше всего его волновал вопрос, где достать мощный радиоприемник. Он даже набросал эскизы интерьера.
В середине марта меня вызвал Шейхет. Он сидел в своей конторке за огромным полированным письменным столом. В зоне любое начальство, даже из зеков, могло позволить себе самые экстравагантные заказы у лагерных ремесленников, будь то столяр, портной или сапожник. На столе были аккуратно разложены кипы бумаг, картотека и вычурный письменный прибор с инкрустацией из цветной соломки – я усмехнулся, вспомнив Майорса и его «клуб» в ОП. Под стеклом на столе лежал раскрашенный план лагеря. Шейхет оторвал от бумаг большое красное лунообразное лицо и сказал:
– Это ты? Вчера я отправил из спепчасти список на досрочное освобождение. Тебя тоже туда включил. Через месяц будет ответ. Не думаю, что откажут, у тебя нарушений нет.
Я поблагодарил и вышел. Неужели так скоро? Но о том, что узнал, пока никому не говорил.
Это было в воскресенье утром. Вернувшись в барак, я застал переполох: одного зека положили в стационар и нашли у него вшей! То, что в сорок девятом было обычным явлением, за прошедшие четыре года стало ЧП. Возле длинного стола, за которым играли до отбоя в домино, стояла медсестра в белом халате и проверяла швы рубашек и пиджаков, которые ей преподносили обитатели секции. Прошедших контроль присутствующий на церемонии надзиратель перегонял в коридор. Ребята чертыхались, ругали незадачливого хозяина вшивой рубашки, который, как выяснилось, прибыл с новым этапом из магаданской пересылки, где баня была закрыта на капитальный ремонт.
Больше всех ругался Караваев. Он сидел в тамбуре на своем любимом месте – крышке параши – и пускал клубы едкого дыма: табак он перемешивал с какими-то травами. Окутанный сизым облаком в неверном свете маленькой лампочки у дверей, очень высокий, неестественно костлявый, с узким лысым черепом, изжелта-восковой кожей и острым, длинным носом над почти безгубым ртом, он был похож на колдуна. Скрипучим голосом он поносил надзирателя за то, что рассыпал из каких-то его мешочков целебные снадобья. У Караваева всегда водились в изобилии сушеные коренья, листья, ягоды, порошки и настойки от разных болезней. Он занимался йогой, перепугал не одного надзирателя, заходившего утром в полутемный тамбур и обнаруживавшего там что-то длинное, худое, но перевернутое вверх ногами и громко дышащее («глубокое дыхание!»). Караваев всем демонстрировал, как его тощая грудная клетка чудовищно расширяется при вдохе. Коньком его были рассказы о тибетских монахах, у которых он будто бы перенял тайну искусного врачевания травами и заклинаниями. Очевидно, Караваев в свое время прочитал и хорошо запомнил популярные брошюры о йоге, восточной медицине, астрологии, сионских мудрецах, апокалипсисе, гипнозе, воспитании силы воли и тому подобном. Библию же он знал превосходно. Давно работая на фабрике, Караваев сумел создать себе среди вольнонаемных репутацию ученого знахаря, ворожил им, давал свои лекарства и на этом прекрасно зарабатывал. Просвещенные зеки раскусили его довольно быстро, но таких было немного.
Караваев уверял, что силой внушения может повлиять даже на пол и наклонности будущего ребенка, и нашлась одна дура – мастер с фабрики, которая заказала у него мальчика-летчика! Она была на шестом месяце. Три месяца провидец жил припеваючи: будущая мать каждый день одаривала его продуктами, табаком и даже спиртным, – но потом родилась у нее рахитичная девочка и поддержка, естественно, прекратилась. Тем не менее он сумел убедить окружающих, что Марина не так выполняла его указания, которые, впрочем, остались в тайне – обманутая мамаша стыдилась о них рассказывать. От Перуна я узнал лишь, что на стене ее спальни висели нарисованные пропеллер, автомат и меч – атрибуты запроектированного героя.
Караваев был белоэмигрантом из Латвии, говорил на прекрасном чистом русском языке и свободно владел латышским. Никто сперва не знал его прежней профессии – на фабрике он работал в измельчительном цехе, где готовились пробы для лаборатории. Там стояла большая сушильная печь, на которой Караваев препарировал свои травы, среди них особенно был почитаем иван-чай, сразу сделавшийся его кличкой. Вообще он испытывал страсть к сушке и созданию всевозможных запасов, на работе заготовил солидную торбу сухарей, которую прятал под внешней лестницей помещения. Весной туда проникла талая вода, и разбухшие сухари, разорвав мешок, вылезли густой кашей из-под ступенек. Увидя ее, начальник лаборатории в ярости набросился на «заготовителя», который колдовал у своей сушильной печи:
– Это у вас что под лестницей? Сухари? Готовите побег? Караваев мигом сообразил, что над его головой нависла серьезная опасность – по меньшей мере потерять выгодное место на фабрике, – и хладнокровно возразил:
– Я испытываю новый способ получения чистого, несинтетического пенициллина путем размачивания сухого хлеба!
Ошеломленный начальник больше не вымолвил ни слова, а фокусник в тот же день выбросил подальше подозрительный «пенициллин».
Карл, который окончил иезуитскую гимназию, люто ненавидел духовенство любого толка и развил в себе удивительное чутье в этом отношении, сказал однажды:
– Не нравится мне Караваев, от него так и несет черной сутаной! Думайте, что хотите, но это поп, не иначе!
Как ни странно, Карл оказался прав! Много позже Караваев на фабрике рассказал о своей жизни в Латвии, где был адвокатом, и прибавил (по свидетельству Перуна): «А при немцах я переехал в Псков и служил священником в соборе».
Он довольно прозрачно намекал на свой дар ясновидения и брался предсказывать зекам судьбу, обещая скорое освобождение, особенно если к нему обращался тот, кто получал хорошие посылки. Нам с Карлом однажды заявил:
– Покушение на Гитлера я предсказал еще пятнадцатого июля[159]159
Оно произошло 20 июля 1944 года.
[Закрыть]. Но когда он взялся вытравить у одного повара татуировку и легковерный не только от нее не избавился, но и получил заражение крови и пролежал несколько недель в стационаре, Караваева вызвали к куму и запретили впредь заниматься шарлатанством. Не потому, что боялись за здоровье зеков, а потому, что татуировка считалась особой приметой и записывалась в личном деле.
7
В один апрельский вечер в спецчасть вызвали всех иностранных подданных, долго допрашивали по отдельности, стараясь убедить каждого принять советское гражданство, и, когда никто не согласился, объявили, что на днях их отправят на родину – в Германию, Венгрию, Румынию… Осталось нас трое в лагере: Карл, которого даже не вызывали, Шантай и я. Хотя все знали нас как иностранцев, но по документам мы с Шантаем таковыми не значились, а у Карла при аресте вообще никаких бумаг не оказалось.
Отъезжающих поселили в одной секции, они несколько дней не выходили на работу и слонялись по баракам. Им давали поручения отправить письма родственникам, как будто это легче сделать из-за границы, чем отсюда, с «Днепровского», – после смерти Сталина переписка разрешалась без ограничения.
Переодетых в «первый срок» отъезжающих вывели через узкую дверь за вахту, где уже стояла машина. Вместе с ними покинула лагерь группа ребят из «вольной бригады». Я долго смотрел им вслед. Один из «вольных» был с загипсованной рукой, ему, уже после окончания срока, сломали руку в изоляторе, когда он стал сопротивляться насильственной стрижке. Это был худой молодой армянин с необычно светлой для южанина кожей. Григорянц имел всего пять лет– за два часа!
В 1948 году репатриировалось очень много армян, и его отец, зажиточный купец из Дамаска, вдруг решил вернуться в страну предков и уговорил сына, студента первого курса медицинского института, ехать вместе с семьей. Они прибыли утром в Ереван, а перед обедом Вартан, который уже присмотрелся к городу, взял такси, вернулся на границу и был схвачен при обратном переходе. Как несовершеннолетний, он отделался сравнительно легко…
Конечно, было немного тягостно, когда мы остались одни, хотя ни Карл, ни я вида не подавали. А Шантай или был отличным актером, или в самом деле воплощенной невозмутимостью. Иногда лишь мы вспоминали в разговоре того или другого из уехавших, например, штабс-фельдфебеля[160]160
Соответствует званию старшины.
[Закрыть] Отто Петерса, которого никто в лагере не замечал – он годами работал истопником и дневальным в общежитии надзирателей, обслуживая их с подлинно немецкой аккуратностью. Русский язык Отто знал в совершенстве – его отец много лет был водителем немецкого посла в Москве – и попал он в Берлаг только потому, что родился в Баку: военнопленный Петере был обвинен в измене родине!
Однажды он подошел к нам с Карлом возле столовой, изобразил нечто похожее на стойку «смирно», но с тем оттенком, с каким к офицерам подходит самый высокий унтер-офицерский чин:
– Господа, разрешите обратиться!
Мы на миг опешили: не ожидали от этого незнакомого субъекта чистой немецкой речи. Рука Карла машинально потянулась к козырьку, но на полпути остановилась.
– Говорите, штабс-фельдфебель! – Интуиция не обманула его.
– Совершенно правильно, штурмбаннфюрер![161]161
В войсках СС обращение «херр» («господин») не было принято.
[Закрыть] – Маленькие голубые глаза уставились на Карла. – Вопрос мой такой: мы с камерадом Шульцем давно спорим, какие точно слова во втором куплете из песни «Эрика»? Не помогут ли господа?
Мы переглянулись, потом выяснили вопрос, и Петере, который оказался прав, вернулся к своему «камераду Шульцу».
– Ну и забота у болвана! – сказал Карл. – Ничему не научился в лагере, те же пустяки интересуют…
Шульца Карл знал, он был летчиком, а когда попал в плен, проболтался, что бомбил мирные деревни, и его выдал активист, который хотел попасть в советскую дивизию «Свободная Германия». У них в лагере военнопленных были антифашистские курсы и после обучения многих посылали в эту дивизию.
– Тебя списали из бригады, – сказал утром Красноштанов. – Иди после развода к куму.
Неприятно: в компрессорном было хорошо, но какая разница – я твердо верил, что скоро придет «досрочное»…
– У тебя был побег на материке? – спросил кум. Он углубился в изучение узкой бумаги, покрытой машинописью.
– Да, гражданин начальник!
– И статья пятьдесят восемь-четырнадцать?
– Совершенно верно.
– Не слышу: «гражданин начальник»! Что же ты молчал? В карточках нигде этого нет! Думал, «забыли»? Вот прокурор пишет из Магадана: «Отказать в досрочном освобождении ввиду статьи пятьдесят восемь-четырнадцать»! Вероятно, не записали в Находке, а ты нас обманул!
– Никак нет, гражданин начальник, я же тогда по-русски почти не понимал, а в статьях вовсе не разбирался…
– Молчать! Прекрасно знаешь, что беглецов в режимной держим! Ты бы там проторчал весь срок – вот и схитрил! Но теперь режимки тебе не миновать!
– Неужели думаете, гражданин начальник, что убегу, когда остались у меня считанные месяцы?
Кум посмотрел на меня скучающим взглядом. Потом захлопнул папку и сказал:
– Знаю, что не убежишь, но закон есть закон. Придется тебе в режимку, но не возражаю, если они поставят тебя в ночную, там нужен один человек без конвоя – откачивать воду из шахты. Ступай к Ремневу, пусть выставит тебя в ночь. А жить с ними придется.
Режимная бригада состояла теперь из разных подозреваемых в возможном побеге лиц, за которыми, однако, никаких нарушений давно не водилось. Жила она в самом верхнем бараке. Небольшая секция содержалась в величайшей чистоте, дневальный даже ухитрился поставить на подоконник жестяные банки с цветами. Это была одна из немногих бригад без разногласий, с общей для всех заботой: как бы не попасть отсюда в изолятор – до него было рукой подать, и кроме того, любое нарушение порядка влияло здесь на режим.
Сперва я мало общался с бригадой, она утром уходила под усиленным конвоем и возвращалась вечером, я же дежурил ночью. Работа была простой и легкой: около штольни я раскладывал костер, нагревал два ведра воды и наливал их в небольшой насос в глубине штрека. Потом включал мотор и откачивал скопившуюся в зумпфе воду. Это повторялось за ночь два-три раза. Нагревать воду надо было потому, что в штреке держалась минусовая температура и насос начинал замерзать.
Штольня находилась на самом краю оцепления. Отсюда виднелись огни обогатительной фабрики и дорога в Магадан. В двадцати шагах стояла вышка с часовым. Нижняя часть крутого отвала была уже по ту сторону оцепления, возле рельсов торчал столбик с предупредительной надписью «Запретзона». Зная свои обязанности, я обычно захватывал по дороге несколько сухих досок для разжигания костра, в который потом подбрасывал сломанные сырые стойки из шахты.
Первые дни все шло отлично. Стояла ясная весенняя погода, ночи, правда, были холодными, но костер меня выручал. Я благодарил судьбу за милость – о лучшем нельзя было и мечтать. Осталось несколько месяцев, к осени прибавятся зачеты, авось к ноябрьским праздникам выйду. Лишь бы после окончания срока не задержали тут надолго!
Днем на моем месте сидел надзиратель с собакой. Он следил за бригадой, когда она заходила в штольню и когда откатчики вывозили вагонетку с пустой породой и опрокидывали ее в отвал. На одного часового на вышке, видно, не надеялись. Я обычно пользовался оставшимися от надзирателя углями для разведения нового костра.
Из лагеря я вышел вместе с ночной фабричной сменой и скоро отделился от нее, мой путь лежал правее, через большой полигон. Ночь выдалась довольно темной для весны, стоял густой туман и моросил мелкий, холодный дождь; я медленно шагал по тропе, стараясь не промочить ноги в ботинках. Поднявшись по отвалу с «разрешенной» стороны, убедился, что мне на сей раз предстоит не очень приятная ночь: у потухшего костра лежали мокрые головешки, недогоревшие куски доски и пустая консервная банка – обед надзирателя (режимники в столовую не ходили, их кормили прямо здесь).
Я вошел в штольню, в ней хоть было сухо. Подходящих досок там не оказалось, их со временем пустили в расход на костер, днем ребята, ночью я сам. Идти в поселок или стройцех за дровами было рискованно: надо мною на вышке сидел часовой, он прекрасно знал, что я тоже режимник, и мог сообщить по телефону о моей отлучке – поймать меня в поселке было пустяковым делом. Я выглянул из штольни – дождь лил теперь как из ведра, разжечь костер без сухих дров было просто немыслимо. А в зумпфе вода поднялась высоко, еще час – и она зальет рельсы, замерзнет и тогда скандала не миновать!
Я опять подошел к злополучному костру. Часовой слез с вышки и зашагал вдоль оцепления, наверно, чтобы согреться или «до ветра». На нем широкий зеленый плащ с капюшоном. Я вспомнил, что в запретке, под отвалом, лежит вверх дном старая тачка, не более чем в пяти метрах от столбика с предупредительной надписью. Я вернулся в штольню, зачерпнул двумя помятыми ведрами воду из зумпфа и приблизился к костру, наблюдая за солдатом. Вот он скрылся за маленьким кустарником и потерял меня из виду: теперь настало мое время!
Я спрыгнул с отвала, схватил тачку и мгновенно затащил ее в штольню. Кайлом быстро расщепил толстые доски – как и предполагал, они оказались сырыми только с внешней стороны – и вынес мои заготовки. Разжечь костер сухими щепками было нехитро, и скоро в ярком пламени пылающих досок грелись мои ведра, под которые я подсунул колесо от тачки.
Смена прошла благополучно, воду откачал дважды, перекусил, согрелся у костра– дождь к утру прекратился. Вернувшись в зону, позавтракал и заснул, но пришел толстый латыш Алкснис, растолкал меня:
– Иди к оперу в кабинет, живо!
Я неохотно встал и направился к вахте.
– В изолятор захотел? – напустился кум. – Завтра же пойдешь в дневную смену руду катать!
Я предпочел не возражать – бесполезно! – и побрел обратно в барак. В обед неожиданно вернулись режимники, страшно злые, материли меня на чем свет стоит, но за что – я не мог понять. Обратился за разъяснением к спокойному Володе Скалкину, моему соседу.
– Не знаешь? – удивился он. – Утром, как пришли, Батраков развел костер надзирателю, а тот сразу увидел колесо от тачки. Откуда? Стал рыскать по отвалу – тачки в запретке нет. Он там каждый камешек знает, целый день делать нечего, вот и глазеет. И тут, как на грех, приходит Кучава, надзиратель ему докладывает: «Кто-то в запретку лазил, вон тачку, что валялась за отвалом, пожег! Что, ежели драпать задумал? Раз проскочил, так и другой может!» Режим сразу снял нас с работы, допрашивал, кто ходил в ночь. После обеда выставят другую бригаду, нас на «Надежду» переводят. Конечно, ребята проклинают тебя. Бук, между прочим, заявил: «Знай я раньше, что там можно пролезть, удрал бы!» Врет, разве днем удерешь?
В первый год «Надежда» была богатейшим участком. Сейчас в ней дорабатывали те отрезки жилы, которые в сорок девятом забросили. Но и они давали прииску выгоду, особенно целики – промежутки между штреком и пустотой блоков мощностью около трех метров.
На «Надежде» работала обычная бригада, с приходом режимников началась путаница: случалось, что у нас болел откатчик или бурильщик, тогда его заменял зек из той бригады, потом наши отрабатывали у сменщиков. В конце концов обе бригады смешались, и начальство, учитывая, что участок располагался почти в центре общего оцепления, отменило отдельный конвой, уравняв нас со сменщиками – это был конец усиленного режима…
Единственное, что осталось от режимки – наша секция. По старой памяти туда никто не ходил, хотя днем мы жили уже без замка, нас только часто проверяли. Все это не казалось таким ужасным – повеял новый, постсталинский ветер. Питание было достаточным, вечером мы наблюдали, как офицеры из лагерной администрации выносили с кухни полные ведра гречневой каши для своих свиней. В ларьке продавали сапоги, свитера, масла было сколько угодно, только в нагрузку на каждый килограмм давали две банки паюсной икры. На волейбольной площадке зеки играли с надзирателями.
– Если условия еще немного улучшат, – сказал однажды Карл, – то об ужасах уже нечего будет писать. – Как очень многие из нас, он тоже мечтал после освобождения, с выездом, разумеется, написать книгу о пережитом.
Однако работать на «Надежде» было очень тяжело и опасно. Проходку поначалу вели вопреки всем правилам эксплуатации и особенно техники безопасности, за что теперь приходилось расплачиваться нам: часто возникали аварии, взрывались старые отказы, вагонетки соскакивали с рельсов на слишком крутых поворотах и давили людей. С низкой кровли выработок свисали заколы. Часто большие глыбы руды застревали в бункерах над штреком. Полагалось в таких случаях отгонять вагонетку, лезть через блок в бункер и дробить кувалдой непослушную глыбу. Это было утомительное и неприятное занятие, поэтому откатчик предпочитал, опасливо озираясь по сторонам – не ровен час занесет в подземку какого-нибудь надзирателя! – вытащить из заначки патрон аммонала, пристроить шнур с капсюлем и взрывом раздолбить застрявший камень.
Моим партнером на откатке был Семен. Хотя он и пользовался славой за разоблачение Тяжева и мог бы устроиться на более легкой работе, но предпочел подземку из-за хороших зачетов – у него оставался еще изрядный срок. Когда отключали электроэнергию, мы вылезали с ним из шахты и собирали за отвалом прошлогоднюю бруснику. Как только вспыхивала лампочка над входом в штольню, возвращались на свой горизонт, на сорок метров ниже.
С нами работал Лавренавичус, высокий худой литовец из сменной бригады. Еще два года назад он жил в «бункерисе» (бункере) и обстреливал советских патрулей из своего «МГ-42». Главной его заботой было добывание немецких патронов, которые хранились еще кое-где в закромах глухих литовских хуторов и иногда поступали из-за границы. Когда колхоз построил плотину и вода из хранилища проникла в бункер, Бронис пошел ночевать к сестре и попался впервую же ночь. Угрюмый и неразговорчивый, он работал добросовестно, но всегда один, мало общался даже со своими земляками, лишь изредка приходил к Карлу, которого знал еще в литовском лесу. По штольне ходил бесшумно, инструменты прятал, как свои собственные, и только в одном был хорошим товарищем: никогда никому не отказывал в табаке, благо получал его из дома.