355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вернон Кресс » Зекамерон XX века » Текст книги (страница 21)
Зекамерон XX века
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 21:35

Текст книги "Зекамерон XX века"


Автор книги: Вернон Кресс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 37 страниц)

Первые дни они относились к Перуну скептично и с опаской, когда он заговаривал с ними на английском или немецком языке (один из этих языков знали почти все японцы – в основном бывшие офицеры). Они, понятно, сперва думали, что им подослали шпиона, однако подозрение, и довольно неприкрытое, не отпугнуло любознательного Онуфрия, который видел неповторимый шанс обогатить свое познание языков. Он помогал старому Ике Кубо на работе, приносил японцам табак, находился с ними рядом, не затевая разговора часами, пока они сами не изъявляли желания, и со временем лед растаял! Когда же, больше для того, чтобы убедить его в бесполезности затеи, ему дали первые уроки и ученик обнаружил неожиданные успехи, сам Икс Кубо взялся за обучение. Весною Онуфрий не только свободно разговаривал по-японски, но и начал усваивать сложную письменность, к восторгу своих земляков, высоко ценивших его ученость и справедливость – он как Соломон без конца разрешал их маленькие и большие споры.

В этапе, который прибыл весной, Перун встретил первого знакомого. Высокий худой человек в помятом, но еще приличном костюме, разговаривал с евреем-поваром возле одного из бараков. У высокого были зоркие глаза – он бросил собеседника и подбежал к Онуфрию:

– Пан Перун, прошу вас, какая неожиданность! – Он чисто говорил по-польски, и Перун его узнал:

– Пан Перл! – Но как это вы… как Володя?

– Володя в Румынии, успел удрать… А я попал ни за что ни про что!.. Вы удивляетесь, почему я тут? Думаете, какой из меня бандеровец? А разве одни бандеровцы попадают в тюрьму? Да, Володя сказал мне, что никакой у вас организации не было…

Вечером они сидели на узких нарах, и старик то пел грустные еврейские песни, то вдруг начинал рассказывать соленые польские анекдоты. Никогда раньше Онуфрий не интересовался прошлым отца своего товарища по курсу. Перл-старший был во Львове адвокатом; при немцах, спрятав Володю у гуцулов, он и жена с дочерьми попали в разные концлагеря. Освободившись, адвокат собрал непонятно как уцелевшую семью, переехал в Черновицы и стал работать бухгалтером.

– Почему вы не уехали в Палестину сразу, как объявили?

– Сейчас объясню… Короче – не хотел рисковать! Вот послушайте, пан Перун. Однажды выхожу из конторы, жду трамвая – лучше бы побежал пешком сто километров! Но откуда мне знать, скажите на милость? Стою, значит, и народ собирается возле меня, трамвая все нет и нет, все одно к одному – против меня! Вдруг заорала женщина, молодая еврейка, сперва я ее не узнал, вцепилась мне в волосы, царапает, кричит, визжит что есть мочи. Тут, конечно, люди кольцом вокруг нас. Я в первый миг растерялся, лишь бы мне глаза не выцарапала! А люди спрашивают: «В чем дело, вор что ли?» Она орет: «Держите его, арестуйте, это староста, юденэлтестер[95]95
  Старший среди евреев, назначаемый немецкой лагерной администрацией.


[Закрыть]
, мою сестру в концлагере изнасиловал… не дайте ему убежать!» Тут как началось, каждый свое орет, схватили меня, кто-то стал бить… Один кричит: «Какой это староста, это жид, смотрите на нос!» И тут вовсе стали лупить, заодно и ее, потом подошел милиционера нас отвели в отделение. А она свое: «Издевался над евреями, дубинкой бил, девушек каждый день портил!»

Ну, начали копаться, свидетелей искать, и меня осудили, нашли еще одного из юденрата[96]96
  Еврейского совета в гетто или концлагере.


[Закрыть]
, Лейзера Гирша… Чего они только нам не приплели: и сотрудничество с немцами, и шпионаж. и грязь всякую… Следователь был еврей. «Ты от меня, – говорит, – никуда не уйдешь, за все ответишь». Я ему: «Слушай, ты бы то же сделал, кому-то надо быть старостой? А девушек я поддерживал, они от голода пухли, я их спасал…» Тогда он мне линейкой влепил в ухо! Видно, считал, что он не такой еврей, как я, хотя оба юристы! Дали четвертака за «преступление против человечества». Раньше, сказал мне судья, дали бы каторгу, потому что советских людей гробил. Вдруг жиды советскими людьми стали! Хорошо, что Володя успел ноги унести, жена через тюремного врача сообщила…

Весна… Пароход «Феликс Дзержинский». Синее Охотское море. Неделя-другая на пересылке в Магадане и наконец «Днепровский». Летом работа на приборе, а осенью Перун попал на обогатительную фабрику, где его бригада рыла котлованы. Начальство обратило внимание на опрятность и усердие землекопа. Поработав на всех стадиях обогатительного процесса и в лаборатории, он скоро стал мастером ОТК; хотя числился рабочим, имел под своим началом несколько вольных. Убедившись в его неподкупности и аккуратности, доверили контроль продукции всей фабрики. В точной размеренности работы его превосходило только американское приспособление для отбора проб руды, но этот довольно нежный механизм скоро вышел из строя и пробы стал брать Онуфрий, который таким образом оказался победителем в соревновании с машиной.

Но всего удивительнее была его любознательность, ради которой он не жалел никаких усилий, не считался со временем, иногда даже соглашался на солидную оплату услуг нужного человека, поступаясь потребностями желудка. Правда, голодать по-настоящему ему уже не приходилось – слишком много западников работало в лагере на хороших местах, на кухне, в хлеборезке, больнице, они считали за честь поддержать своего уважаемого земляка, хотя он не только не «заводил блата», но и часто отказывался от привилегий.

Безукоризненно чистоплотный Онуфрий предпочитал сам стирать свое белье, не доверял лагерной прачечной. Вид его убранной койки привел бы в восторг любого прусского фельдфебеля, а ботинки – обувь и одежду он носил только казенную – всегда начищены. Он без конца писал разным людям заявления и кассации, отрывая на это драгоценное для самообразования время. Но самым привлекательным в нем было чувство собственного достоинства и одновременно скромность – лишь раз, говоря о своей любимой книге, «Мартине Идене», он заявил мне гордо:

– Когда впервые ее читал, поражался – это же я, обо мне все! Кто же, как не я, ходил за плутом и стал студентом!

Отмечая его уравновешенность, миролюбие, свидетельствовавшие о какой-то удивительной внутренней гармонии, слушая негромкий голос, почти одинаково говорящий на столь разных языках, я не мог не думать, что ему действительно помогал бог, которого он носил в своей светлой душе. Человеку со стороны могло показаться, что он доволен обстоятельствами в пределах возможного для двадцатипятилетника. О своей печали он говорил лишь близким друзьям: Онуфрий бесконечно тосковал о жене, которую самозабвенно любил. Даже в мыслях не допускал возможности, чтобы женатый человек когда-либо изменил супруге, его возмущение не имело границ, если он слышал о подобных случаях из жизни наших вольных семей – жители рудника не отличались высокой нравственностью.

Он хранил небольшую фотографию Зины, не было дня, чтобы он много раз не посмотрел на нее, а карточка все равно выглядела как новенькая. Когда я заводил разговоры о его жене, он страшно радовался и готов был часами предаваться воспоминаниям, время от времени заглядывая в мое лицо, – не скучно ли слушать? Долгие месяцы жили мы с ним в одной секции и коротали длинные зимние вечера в интересных разговорах. По его просьбе я выкладывал ту или иную часть своих умственных запасов, например, в области западной литературы или искусства. Увы, последнее без иллюстраций имело мало смысла, однако Перун рад был узнать хотя бы имена мастеров.

Я поражался неослабному вниманию, с которым он впитывал в себя самые разнообразные знания. Все новые сведения тщательно записывал в свой знаменитый блокнот, который держал всегда наготове. А память его была отнюдь не чистым листом, как нередко у малообразованных людей, которые легко и крепко запоминают, – в свои неполные тридцать лет он накопил колоссальные познания, особенно о классическом мире греков и римлян, чью литературу знал превосходно и цитировал в оригинале.

Но совершенно феноменальным был его талант к языкам, которые он никогда не забывал, хотя на том или ином не разговаривал годами! Однажды привезли к нам якута из Жиганска, пожилого человека, который убил милиционера. За лагерную зону его не выпускали: если вздумает бежать и скрываться у якутов, которые своего безусловно не выдадут, как его найти? Поэтому назначили его в бараке дневальным. Он сидел почти все время на завалинке и курил, кашляя так мучительно, с надрывом, что казалось: пришел его последний час и он вот-вот выплюнет кусок легкого. А рядом сидел Перун, положив на завалинку пачку махорки, и спустя несколько дней разговаривал с ним, сперва медленно, потом бегло, короткими гортанными словами. Весною якут умер, Онуфрию пришлось законсервировать свои знания до зимы, когда на нартах в поселок пожаловали оленеводы и он окликнул их на родном языке. Один каюр от удивления и неожиданности потерял управление, и олени понесли нарты по поселку, к большому удовольствию вольных.

Близкие отношения были у Перуна с фабричной бригадой – латышами, эстонцами, поляками и особенно капитаном Рымшой. Капитан провел в лесах Польши более девяти лет; он продолжал сопротивление после поражения 1939 года, воюя против немцев, а потом, до сорок восьмого, против советских и польских войск. Он был вожаком у лагерных поляков, знали его и далеко за пределами прииска и колючей проволоки. Через вольных ему на фабрику передавали деньги, одежду, продукты, которые он распределял среди нуждающихся соотечественников. Это был высокий худощавый человек с типично польскими чертами энергичного лица, длинным тонким носом, узкими губами и высоким красивым лбом, переходящим в громадную лысину, из-за стрижки не очень заметную. Не соответствовали его надменному лицу только глубоко посаженные голубые глаза, в которых часто светились веселые искорки. Он говорил, что склонность к юмору унаследовал от матери-финки.

Русских Рымша не любил и утверждал, что у русских женщин «короткие ноги – признак низшей расы», а немцев почему-то уважал. Рассказывал, как однажды они, партизаны, заключили перемирие с карателями. Многое у партизан, по его словам, было далеко не так. как обычно говорят и пишут. Немцы поверили их честному слову и пришли на переговоры тоже без оружия. Проговорили в лесу часа три. Противники добивались, чтобы партизаны ушли в соседнюю область, где карательные операции проводила другая группа. Узнав, что все поляки офицеры, даже вместе выпили, у них был французский коньяк, у поляков водка. Перед расставанием обменялись разными мелочами, Рымша отдал одному свой перстень с белым орлом, а немец ему – кольцо с черепом и костями… Но после сорок пятого, когда пришлось иметь дело с русскими, этот номер не прошел. Рымша посылал письмо в гарнизон, но там, подозревая засаду, на вызов не откликнулись.

Иногда Онуфрий заходил к бельгийцу Карлу, лагерному художнику, в прошлом эсэсовскому офицеру и связному между литовскими «лесными братьями» и «штабом прибалтийских партизан» в Стокгольме. Но Карл Онуфрия не жаловал, не из-за разницы в социальном происхождении – Карл был из дворянской семьи и воспитывался сперва в иезуитской гимназии, потом в военной академии – а скорее потому, что чувствовал духовное превосходство этого человека, несмотря на его скромность, чем Карл отнюдь не отличался. Кроме того, у него нечего было взять за уроки французского – Карл был по природе сугубо меркантилен. Однако он все же уступил настойчивой просьбе Онуфрия написать большой портрет Зины, пользуясь фотографией.

Я был, наверное, единственным человеком в лагере, с кем Карл дружил, не имея от того материальной пользы, надо полагать, по той причине, что являлся представителем «его круга» и со мной он мог держаться, не роняя достоинства, на равной ноге. Мне тоже было интересно с ним, он был умен, хотя его гонор и хвастливые выходки подчас напоминали Матейча. Например, разговаривая с литовцами, с которыми свободно изъяснялся на их языке, он мог «назначать» высокопоставленных чиновников в будущей «свободной Литве» или намекать мне на исключительно важную роль, которую он играл в литовском лесном подполье (это, кстати, потом подтвердилось). Мне импонировали обязательность и целеустремленность Карла. Еще гимназистом состоял он в партии Дегреля[97]97
  Бельгийских фашистов.


[Закрыть]
, а потом в НСДАП[98]98
  Нацистской партии Гитлера.


[Закрыть]
, был убежденным фашистом, но справедливости ради надо сказать, что мужество он ценил и у своих идейных противников – был горячим поклонником Фучика и Галана, восторженно отзывался о книге Н. Островского «Как закалялась сталь».

Иезуитская гимназия оставила у Карла жгучую ненависть ко всему, что пахло духовенством, особенно католическим – его любимой книгой был памфлет Ярослава Галана «Плюю я на папу». С Перуном он неоднократно сцеплялся на этой почве, но тот с улыбкой осыпал его цитатами из Библии и латинских классиков и не сдавал позиций. Я в эти споры принципиально не вмешивался, а Карл, который плохо знал латынь и церковную литературу, быстро переводил разговор на французский, в котором, понятно, не мог быть превзойден, и Перун опять оказывался в зависимой роли ученика. Он довольно долго носил Карлу папиросы и продукты за портрет, у меня сложилось впечатление, что художник, умевший рисовать быстро, попросту выкачивает максимум из своего клиента.

Как-то неудобно мне сравнивать эти диаметрально противоположные характеры, неудобно потому, что Онуфрий из них без сомнения положительный, хотя, по моим долагерным понятиям, Карл должен был превосходить его как аристократ. Да, с одной стороны, хорошо воспитанный, элегантный даже в лагерном пиджаке, высокий красавец с мужественным лицом, который никому ничего, даже крошки своего природного дарования, не давал без оплаты, а с другой, человек «из народа», сын пахаря, самородок, наделенный недюжинными способностями, который никогда не считался с выгодой и ни за что не пошел бы ради нее на сделку с совестью, и обладал манерами слишком хорошими, чтобы не сказать «это приобретено с трудом», несколько провинциально-угловатыми, но безупречно ровными.

Я знал больше: для Онуфрия женщины были святые, у него было раньше несколько случайных связей, но никогда он не позволял себе говорить о них дурно, а после женитьбы для него существовала лишь одна женщина – Зина. Карл, очевидно, пользовавшийся раньше успехом у прекрасного пола – неудивительно при его положении и обстановке в Берлине во время войны, когда мужчины были нарасхват, – рассказывал о своих любовных похождениях подробно и мерзко, не выходя никогда из роли воспитанного самца, тут его психология не поднималась выше уровня среднего немецкого солдата.

Но как художник Карл был безусловно силен, хотя до войны, по его словам, занимался живописью лишь ради развлечения. То, что его левая рука была изуродована шрамами, а на правой не хватало нескольких фаланг пальцев – по башне его танка когда-то ударила противотанковая граната – казалось, нисколько не мешало ему легко манипулировать кистью. Картина по заказу Перуна получилась великолепной: в украинской вышитой блузке красовалась смуглая черноглазая Зина с тонким лицом, обрамленным пышными косами. Онуфрий повесил портрет над нарами и радостно принимал поздравления друзей, которые приходили посмотреть. Потом прибыл новый этап…

– Вообразите, новый доктор-армянин был в Караганде! – сообщил мне взволнованный Перун, когда после ужина мы сели на его постели, чтобы продолжить занятия. – Я даже рот не успел раскрыть, как он: «Зина Перун – не ваша жена?» Она, представляете, у него санитаркой была, на медсестру готовилась!.. Очень ее хвалил и сказал – я, конечно, не стал бы спрашивать об этом, но он сам, – что ни с кем из мужчин Зину не видели, все удивлялись, там ведь смешанная рабочая зона… И ужасно: ее подруга Лена, я о ней рассказывал, пострадала, девушку взяли на этап за связь с опером, а тому дали десять лет… Ума не приложу, как она могла, из одной ведь деревни с Зиной! Теперь у меня есть точный адрес жены. Когда получу от нее первое письмо, пошлю ей портрет… – Онуфрий вдруг вспомнил, спохватился – Пойдемте в четвертый барак, там Иванко. Помните, гуцул, их двое братьев было, Гаврилов разлучил? Неграмотный, а сочиняет чудные стихи!..

В четвертом бараке собралось человек восемь – разговор шел о том, как проводили дни на воле. Рассказывал тот самый гуцульский поэт, невысокий коренастый парень лет двадцати пяти, с громадными руками лесоруба.

– Раньше вставали до зари, – говорил Иванко, – а теперь какая работа в колхозе? Тем более наш брат, одна нога в хате, другая в бункере (он назвал его по-западному: «схрон»). Например, я: утром встал, помылся, богу помолился, взял автомат и в лес. Если старшой не прикажет куда подальше идти, возвращался домой – только что взял жинку… Ну, один раз вернулся рано, смотрю: стоят трое, один краснопогонник, клеют бумагу на хату! Плакат называется, объяснил мне потом следователь. Народ кругом стоит, но как меня увидали, врассыпную. А я раз из шмайссера, вижу, все трое падают, даже повернуться ко мне не успели. Я – обратно в лес, но на опушке патрули навстречу, не успел выстрелить, мне попали в ногу из карабина. Ночью, как только меня увезли в Ясиня, брат Микита поджег сельсовет, вернулся – в хате его ждут краснопогонники…

Тут рассказчик увидел нас, заулыбался:

– Пан Онуфрий, еще один стих утром сложил, вот, Михайло записал! – Он сунул руку в нагрудный карман и протянул Онуфрию аккуратно сложенный листочек бумаги. Тот про себя прочитал текст и похвалил:

– Сочиняйте еще, пан Олексий, очень складно у вас получается. А лист брату мы с вами завтра напишем, приходите…

Говорили они на западном диалекте.

Три года дружили мы в лагере. Я ценил наши отношения и тщательно избегал щепетильной темы, которая грозила при первом прикосновении разрушить нашу дружбу, но осторожность не помогла…

– Почему вы никогда не говорите со мной о политике? – однажды спросил Перун. – Это же важно.

– Откровенно, не хотелось бы портить наши отношения.

– Напротив, наши мысли во многом совпадают, интересно узнать…

Но только начали диспут, как случилось неминуемое: мы разошлись. Я не скрыл свою точку зрения на нелепость самостийности: даже созданная с помощью западных государств, она Украине никаких реальных выгод не даст. Вежливый Перун вдруг сразу заартачился, я тоже не пожалел иронических выражений, и обиженный приверженец Степана Бандеры, раздосадованный еще тем, что при нашем споре присутствовал Рымша, и тем, что никак не мог найти неопровержимые аргументы, на одну из моих саркастических реплик ответил весьма нецензурно. Тут же спохватился, покраснел и просил прощения за свою вспыльчивость, но между нами вдруг встала невидимая стена, мы не разговаривали больше месяца. Потом всячески сторонились, уже оба, подобных разговоров, но диссонанс в дальнейшем нам помешал немало.

Весной 1954 года (я тогда уже был вольным) Онуфрий тяжело болел и неделями не выходил на работу. В его английских письмах ко мне часто фигурировало слово «Лорд» с большой буквы, в переводе оно означало «Бог». Он был абсолютно уверен, что это не абстрактная фигура, а его бог, который руководит им, оберегает его и, конечно, Зину.

«Знаю, вы не верите в Него, но мне Он очень помогает, – писал Онуфрий, – Он не допустит, чтобы мы здесь погибли».

Наконец ко мне в лабораторию зашел Иванко, который плотничал на фабрике, и принес записку:

«Дорогой друг, в обед нас увозят в Магадан. Там хорошая берлаговская больница, надеюсь, меня вылечат. Постараюсь с кем-нибудь из этапа передать вам оттуда весточку. Пусть Бог бережет ваши дальнейшие пути в жизни. Прощайте! Ваш Онуфрий».

* * *

Прошло много лет… Я годами искал след моего друга, ездил в родное село Зины – ее родителей выслали после осуждения дочери и зятя, и никто не мог мне сообщить куда. Но где-нибудь да живет мой товарищ Онуфрий, его без сомнения освободили по амнистии, вероятно, и реабилитировали… Живет со своей женой и, возможно, иногда вспоминает, как мы раздвигали проволоку лагеря и радовались вместе тому, что нам дали наши общие друзья – учителя и книги…

Книга 3. Встречи на Днепропетровском (Пять лет Берлага)

Берлаговский прииск
1

Солнечное июньское утро. Наша открытая машина мчится вдоль по-весеннему полноводной реки Оротукан, местами так близко, что хоть прыгай на ходу в воду. Едем мы из больницы на никому не известный прииск– даже самые старые среди нас колымчане и названия «Днепровский» не слыхали.

Колымская трасса – артерия Дальстроя. Тысяча двести километров шоссейной дороги, проложенной десятками тысяч заключенных в районе вечной мерзлоты, тайги. Она вьется вдоль бурных рек, которые все же никогда не удавалось настолько приручить, чтобы они насовсем оставили трассу в покое. Нет-нет да и оторвут кусок дороги, унесут мост или барак дорожников. Трасса переваливает через крутые горы, на которых снег исчезает лишь в июле, преодолевает трясины, поглотившие немало вьючных лошадей героических дотрассовых времен, когда в глубь золотого края пробирались хищники-старатели, урядники, белогвардейцы, несколько американцев, а потом и советские первооткрыватели – геологи, представители власти. Бросая не выносивших трудностей далекого пути лошадей, они двигались на кунгасах по бурным рекам, зимой – на оленях и собачьих упряжках.

Трассу проложили еще до войны, предусмотрительно поставив на каждом километре столбы – они стоят и по сей день, хотя выпрямленная магистраль сократилась более чем на двадцать километров. Никакой техники, кроме кайла, лома и лопаты, вкупе о тачкою, на строительстве трассы не применяли, если не считать основного инструмента, благодаря которому артерия Дальстроя росла с поразительной быстротой – громадной дубинки: она в умелых руках бригадира, дорожного мастера, надзирателя и других начальствующих лиц ежеминутно убеждала зеков в том, что именно каторжный труд является их патриотическим долгом.

Целая армия дорожников следила за бесперебойной проходимостью трассы. Многие зеки им завидовали, хотя работать дорожникам приходилось больше всего в страшную зимнюю непогоду, пургу, мороз, гололедицу, а летом – под проливным дождем. Но жили дорожные рабочие в отдельных бараках, часто без конвоя, что давало возможность увеличивать съестные припасы за счет тех же грузовиков, для которых расчищался путь. Зимой на подъемах подсыпали песок– одним приказом начальник Дальстроя запретил применение цепей на колесах машин, что могло намного облегчить труд дорожников, но зато на несколько процентов уменьшило бы срок годности скатов.

Спустя какое-то время дошло до того, что на большие грузовики сталисажать завернутого в тулуп автоматчика, который не стеснялся пускать в ход свое оружие, – настолько участились случаи ограбления машин. На громадину «даймон», ползущую в гору, летела кошка – четырехконечный, наподобие якоря, крюк, с помощью которого стаскивался мешок, ящик или еще что-нибудь, что цеплялось. Вскоре в бараке дорожников раздавались радостные крики, если попадался ящик махорки, масла или другой дефицит. А в муке, благодаря грузовикам, шедшим с нею денно и нощно, дорожники никогда не нуждались. Но с 1947 года эти фокусы прекратились. Кто-то изобрел гениально простое приспособление: прикрепляемую к кузову металлическую сетку, которая выдерживала бросок любой кошки. Повторять же отчаянный трюк некоторых смельчаков: прыгнуть на машину, отцепить сетку и сбросить груз – мало кто решался. Провожатые, пересевшие в кабину, смотрели в оба и могли запросто пристрелить прыгуна. За отбитое нападение полагался только рапорт с отчетом об использованном боеприпасе.

Возле длинных приземистых бараков, мимо которых пролетает наша машина, стоят теперь под навесами бульдозеры или грейдеры. Но эта техника очень часто выходит из строя, и ее заменяет безотказный, проверенный всесоюзный перпетуум мобиле – руки заключенных.

До чего сегодня хорошо кругом! Тайга надела яркий зеленый наряд, трава уже высокая, в мутные воды Оротукана то и дело впадают сверкающие на солнце чистейшей воды ручейки – не то что в зоне больничной пересылки или на перекопанной агробазе! Такая обстановка не допускает мрачных мыслей.

Попутчики о чем-то разговаривают, смеются. Больше всех Петро Голубев, недавний солдат, опоздавший из отпуска и таким образом попавший в дезертиры. Уже в лагере он заработал политическую статью: рассказал анекдот, а очередная сволочь донесла. Но что значат для солдата пять лет в лагере, если он благополучно пережил всю войну! Он переписывается с семьей, жена обещала ждать… Не знает Петро, что именно он предназначен судьбою открыть длинный ряд могил у восьмого прибора за аммональным складом прииска. У каждой будет поставлен кол с номером – фамилия на могиле заключенного не полагается.

Мы проезжаем поселок. Налево, за высоким забором с обязательными вышками, большой завод. Из труб валит густой черный дым, слышно уханье механического молота, скрип, лязг железа – все так знакомо мне по Магадану! Это знаменитый Оротукан, наша «северная кузница», где льют сталь и делают горное оборудование. Скоро подвесной пешеходный мост через реку остается позади, стук молота утихает, мы опять в тайге. Изредка нас останавливают на оперпостах автоматчики, пересчитывают, показывая на каждого пальцем, потом подымают шлагбаум – «Поехали!».

Мы снимаем телогрейки – тепло на солнце, несмотря на быстрый ход машины. Какое это блаженство здесь, на дальнем Севере, где и в середине лета часто выпадает снег или вдруг холодает до заморозков!.. Наш грузовик поднимается на перевал, мотор натужно ворчит, хотя серпантины вьются тут пологими поворотами. Оглядываемся – сзади, глубоко внизу ползет неуклюжий «даймон» с прицепом величиною с небольшой дом, медленно и тщательно выписывает вслед за нами повороты. Высокоствольный лиственничный лес в добрых двухстах метрах от трассы. Ближе его вырубили строители – много нужно было дров, чтобы кормить и обогревать народ, который когда-то здесь трудился.

Растительность постепенно меняет окраску, в молодую зелень берез и лиственниц наползают сверху темные языки кедрового стланика. Его заросли все гуще и чаще, чем выше мы поднимаемся, а на седловине перевала они переходят в серебристо-серое поле ягеля. Смотрю на своего соседа, кабардинца Хасана. При каждом толчке машины он морщится – вероятно, еще сильно болит израненная на войне нога. Красивое кавказское лицо, смуглое, чисто выбритое, у рта две глубокие складки, какие бывают у людей, привычно превозмогающих острую физическую боль.

Природа не интересует Хасана – почти все время на Колыме он провел в лагерной конторе или в больнице, где у него то и дело вырезали из ноги старые минные осколки. Иногда он заговаривает, вспоминает свою лагерную жену – лезгинку Фатиму, медсестру туберкулезного отделения. Я ее видел – никогда не встречал и, наверное, не встречу подобную красавицу! Недаром в прежние времена дагестанских девушек поставляли в гарем султана. Речь заходит о войне – всегда интересно послушать очевидца. Служил Хасан в дагестанском легионе.

– В Берлине, когда немцы наши комитеты собирали, я всяких вояк насмотрелся, – вспоминает он. – У азербайджанцев на рукаве нашивка была – мечеть с полумесяцем, у калмыков – лук и стрела, у нас – лошадиная голова, у индусов – их, наверно, взяли в плен в Египте – нарисован был прыгающий тигр с надписью «Свободная Индия». Почти совсем черные и в немецких мундирах– смешно!.. Их на фронт, правда, не посылали, они в ягдкоммандо ловили партизан… Смотри – Стрелка!

Въезжаем в длинный поселок, заправляемся у пустующей бензоколонки. Поселок настолько типичен для Колымы, что тщетно пытаюсь приметить что-нибудь отличительное: обычная узкая долина, окруженная сопками со смешанной растительностью, ряд домиков вдоль дороги, пара переулочков, чуть дальше заводик местного значения, реставрирующий старые шины – словом, та же трасса, только окаймленная постройками. Машина подвозит нас к маленькой, невзрачной столовой. Рассаживаемся на обочине. Те, у кого есть деньги, бегут в магазин рядом. Водитель, конвоир и фельдшер идут в столовую. Водитель выносит в мешке несколько буханок хлеба, крупную селедку и раздает нам наши обеденные пайки. Появляется рослая женщина в белом, сильно загрязненном халате. Она с удивительной легкостью тащит два больших ведра жидкого чая, вызывающе качая широкими бедрами.

– Нате, мужички, напейтесь до yep… – снисходительно говорит она, ставя ведра на землю рядом с нами, и нарочно нагибается пониже – халат ее и без того сильно распахнут. Она разглядывает нас совершенно бесцеремонно.

– Что, небось бабу давно не видали? – продолжает женщина, заметив, что ее прелести не вызывают особого восторга. Взгляд ее останавливается на Хасане: он, безусловно, единственный из нас, который мог бы ее заинтересовать.

– Отвяжись, стерва! – громко говорит ей коренастый Парейчук, бывший фельдфебель японской жандармерии. – Не до тебя нам, да и не таких мы видали на Левом!

– А я думала, ты слепой совсем, хрен несчастный! Тогда на… – Она быстрым движением распахивает халат перед его синими очками, делает неприличный жест и исчезает в столовой.

Водитель приносит кружки, мы напиваемся чаю, закусываем хлебом и селедкой. Хасан угощает меня салом из маленького чемоданчика, который он не выпускает из рук.

– Мой отец скорее умер бы, чем дотронулся до сала, – вздыхает он, закуривая после еды. – Дед и вовсе, он даже в Мекку ходил… Я сам только на Левом начал грешить, в Красной Армии свинину просто не ел, а в легионе нас кормили по Корану. Ну, а теперь куда деваться!..

Из столовой вышли конвоир с фельдшером. Сержант явно под градусом, фельдшер ехидно ухмыляется.

– Считай их, Добровольский, – бормочет сержант. – Все? Тогда поехали!

Опять подъемы, повороты, зеленый лес; навстречу много грузовиков, иногда с зеками – этапы идут на прииски, самый разгар сезона! Проезжаем большое кладбище вдоль трассы, бензозаправку, потом поселок, за ним крутая сопка с совершенно плоской, будто срезанной вершиной.

– Вот и Мякит, а вон Столовая сопка, – замечает кто-то. Поселок такой же стандартный, как и Стрелка. Нашу машину загоняют в большой гараж – что-то надо приварить. Опять сидим на обочине и курим едкую саранскую махорку. О существовании таких небольших городов, как Умань, Саранск, Бийск, я впервые узнал благодаря махорке. Больше всего у нас ценили бийскую – самую крепкую…

Наконец машину починили, и мы продолжаем наш путь.

– Вам теперь уже близко, – объявляет фельдшер, – а мы с Леночкой – в Магадан!

Хасан тихо толкает меня в бок:

– Ему лишь бы открутиться от этапа, никто его в Магадан не посылал – у нас он числится, сам список видел! Все равно на Левом не оставят, куда-нибудь в другой лагерь попадет… все равно!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю