Текст книги "Зекамерон XX века"
Автор книги: Вернон Кресс
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 37 страниц)
– Нету их там, ушли за сопку, гражданин начальник!..
– Молчать! Немедленно в зону, кому говорю?!
– Гражданин начальник, у нас тут человек в шурфе, да еще вот инструмент нельзя оставить, стащат…
– Ничего не знаю! В зону, говорю! – Он толкнул пулемет, который с металлическим лязгом полетел с камней.
Пока он его подбирал, мы быстро подняли грека. Тот, выскочив из бадьи, смотрел на нас сумасшедшими глазами и осыпал ругательствами, но мигом осекся, когда я показал на «полковника» с пулеметом. Схватив рулетку и штатив с нивелиром, мы скатились под гору, закрыли инструменталку и побежали в лагерь.
11
Снова отобрали одежду и обувь неказенного образца, снова простояли несколько часов на поверке, тихо обсуждая шансы беглецов. К вечеру зарядил дождь, но его не ругали – дождь означал, что теперь собаки не возьмут след. Из санчасти вынесли мертвого сержанта с разбитой головой. На длинных светлых прядях волос запеклась кровь, безжизненные руки и ноги болтались, как у тряпичной куклы. Охранник при виде убитого ударил ближайшего зека прикладом в спину – лагерь теперь кишел солдатами с карабинами. Отпустили нас далеко за полночь, промокших до нитки…
Утром, к моему удивлению, меня выпустили на работу как всегда одного, без бригады, и я зашел к своему начальнику, участковому маркшейдеру, прямо домой. Дверь комнаты открыла его жена, толстушка Елена Ивановна, она была в одном халате, с глазами, красными от слез.
– Да что же это такое? – причитала она. – Нету Коли, не ищите, может, его уже нету в живых! Утром в пять всех собрали, у кого охотничье ружье, дали паек и повезли в тайгу, ловить этого полковника. Коля мне сказал; «Что я им, оперативник что ли? Дойду до первого куста, лягу и ни с места, пока продукты не поем». Но кто его знает? Чего доброго, еще наткнется на этого… самого… как его… Берите банку, консервы, и вот хлеб, это его паек я ему сырку положила в рюкзак с белым хлебом, вы же знаете – у него неважно с желудком… Держите, вот подписанные бланки для контрольного замера, вчера он их оставил. Вы заполните и сдайте в маркбюро… Говорил, вернется, наверно, дня через три, но если начнется перелет гусей и уток он задержится, озерко в тайге найдет, поохотится… ему ведь больше ничего не надо. Садитесь, чайку попьем… лишь бы с ним беды не случилось!..
Мой шеф действительно оставался в тайге довольно долго, воспользовавшись общим переполохом. В лагере и поселке шныряли оперативники, нас тузили, пришлось мне просить Елену Ивановну передать сводку в маркбюро – меня теперь ни под каким предлогом не пускали в «американскую зону». Через полторы недели вернулся ее муж привез много подстреленных гусей и уток, рассказал о том, как они, «народное ополчение лейтенанта Гаврилова», отлеживались в сопках, стараясь держаться подальше от всяких подозрительных зарослей, а потом разыскали маленькое озеро и удачно поохотились там.
Выпал первый снег, потом он растаял, машины одна за другой проносились по дороге, при каждом отряде был пулемет. Бойцы возвращались из облавы грязными, с кислыми минами и пустыми руками. Осмелевший Батюта, хорошо вооруженный, не прятался, как в первый раз, а наоборот, производил столько шуму в районе, что даже при желании нельзя было его не заметить.
Через день после побега возмутители спокойствия остановили на трассе автобус, застрелили двух солдат, начавших сопротивляться, забрали деньги, оружие, военную форму, угнали машину, а когда встретили колонну заключенных, шедших на работу, разоружили и связали конвой, после чего зеки разбежались, даже те, которым оставался небольшой срок: боялись расправы разъяренных надзирателей. Спустя пять дней беглецы вышли к прибору, где заключенные промывали золото, избили охрану, бригадира, и опять зеки разбежались… Это повторялось так часто в течение двух последующих недель, что на отдаленных полигонах стали выводить бригады только под очень сильным конвоем, а много промывочных приборов вовсе остановили.
По всему району шныряли бежавшие уголовники, путая следы, дезинформируя преследователей и наводя ужас на вольное население. Всем хотелось есть, а еду достать можно было только кражей или грабежом – в зависимости от характера голодающего. Батюта достиг своей цели: создал в районе неразбериху, граничащую с анархией. Его группу останавливали не раз, но она всегда и очень успешно отстреливалась, уходила или уезжала на захваченных машинах и ни разу не наткнулась на сильные засады вблизи больших поселков Мякит или Атка, между которыми было сто километров. Преследователи выезжали на операции, мечтая лишь вернуться целыми – это уже не была игра в кошки-мышки, как в первый раз! Большого усердия при облавах и прочесывании они поэтому не проявляли, хотя за поимку любого беглеца были обещаны премии, отпуска и повышения в звании. Так прошла неспокойная осень, постепенно разговоры о побеге начали утихать.
12
Я получил разовый пропуск в «американскую зону» и направился в маркбюро, куда меня вызвал главный маркшейдер. Дело было серьезное: горный мастер соседнего участка, где я иногда подменял замерщика, сильно завысил объемы вольнонаемных бульдозеристов, участковый маркшейдер прикрывал его, но как-то раз заболел, и контрольный замер, сделанный другим, выявил всю эту неприглядную картину. Было ясно, что заболевший получил взятку, а это не шутка: он являлся единственным государственным надзором на участке и никому, кроме как главному маркшейдеру, не подчинялся. Главный, явно ко мне благоволивший, интересовался моим мнением о работе подозреваемого и его отношении к бульдозеристам. Такой допрос был, разумеется, очень далек от дозволенного – мыслимо ли спрашивать заключенного о вольнонаемном, партийном человеке! Но главный был секретарем парторганизации прииска, имел широкие взгляды и к специалистам среди зеков относился сочувственно и уважительно, как к коллегам.
После беседы главный дал мне пачку сигарет. Я вышел в коридор управления и закурил, чувствуя себя с пропуском в кармане вполне «в законе». За полураскрытой дверью сидела знаменитая секретарша Грека, который после магаданского авторемонтного завода по воле случая и здесь оказался моим высоким начальством! Она бойко стучала на машинке, выставив свои хваленые, на самом деле очень красивые ноги – у нее имелась привычка во время работы растягиваться во весь рост. Это была крупная, пышная блондинка лет тридцати пяти, идеальной косметикой напоминавшая американскую кинозвезду. Кокетливая, красивая и всегда веселая, она зналась не только с офицерами гарнизона и вольным горнадзором, но и с заключенными, которым часто помогала чуть ли не в открытую («Плевать я хотела на вашего Гаврилова!»). В поселке она слыла общедоступной и сама этого не отрицала. О свободных манерах, любовных похождениях и остром языке Веры Александровны ходили бесчисленные анекдоты.
Перестав стучать, она начала болтать с человеком, который только что вышел из кабинета начальника прииска. Он стоял за дверью, я не видел его, но, судя по мощному голосу, он обладал весьма внушительной внешностью. Первые же слова заставили меня навострить уши.
– Вы еще меня не знаете! – гремел могучий бас. – Недавно нас в Котлас посылали рецидивистов ловить, так мы их, всю дюжину, за три дня… чик! С бандитами у меня разговор короткий! Вашего Батюту живым возьму, будем его судить, уж больно много нагадил! Гулять ему осталось до нашей первой встречи. Мы знаем, он на Первомайской сопке. Через час туда едем, устроим засаду и, думаю, к утру вернемся – Гаврилов нам устроит банкет. Вы придете, если попрошу?
– А сколько вас в спецгруппе? – спросила Вера, перебивая хвастовство оперативника.
– Восемнадцать человек, один болен, отпадают еще радист с водителем. Собаковода не берем, он нам на снегу не нужен. Выходит, что четырнадцать.
– Ну что же, в добрый час.
– Пока, завтра зайду за вами.
Я едва успел нырнуть в туалет, тут же набросив крючок. Мне б, конечно, не поздоровилось, если бы заметили, что я его подслушивал. Тяжелые шаги прозвучали по коридору, я не смог преодолеть любопытства и приоткрыл дверь. Да, это был действительно великан, широченные плечи, в руках сибирские варежки-мохнашки. Хлопнула дверь: Вера Александровна направилась к занятому мной учреждению. Я вылез из своего убежища и столкнулся с секретаршей.
– Такому и сутки в снегу просидеть нипочем, – сказала Вера, поглядев ему вслед. – Дай спички, Грек опять мои забрал…
– Батюта не идиот, чтобы попасть на удочку такому фанфарону! – вырвалось у меня. Мне нечего было опасаться ее, я знал, что она никогда не доносит.
– Ты слышал? Я тоже не верю, – сказала она, выпуская облако дыма. – Видела Батюту на суде – умница он и настоящий мужчина. Живым не сдастся! Пусти, мне надо туда…
Когда вечером я рассказал ребятам о прибытии спецгруппы по борьбе с бандитизмом, оказалось, что дневальный Гаврилова им уже о ней сообщил. О засаде я промолчал – слишком хорошо осведомленные зеки часто долго «пухнут» в карцере.
13
За Первомайской сопкой змейкой вилась узкая тропинка между густыми, теперь голыми зарослями тальника и громадными валунами. Стланик, друг беглецов, наконец приник к земле под белым покровом – признак того, что снег лег уже окончательно. В середине склона, за камнями, лежали оперативники спецгруппы в белых полушубках, а капитан-великан залез немного выше и сидя наблюдал в бинокль за тропинкой. Около него лежали на снегу два сержанта и держали на мушке своего пулемета поворот тропы.
Было не холодно, но часы шли, а на тропинке никто не появлялся. Когда совсем стемнело, раздосадованный капитан крикнул: «Отбой!» – и встал во весь рост.
– Не придут они, сволочи, – выругался он. – К машине возвращаться поздно, будем ночевать на месте, завтра снова сидеть!
Вспыхнул костер, разбрасывая снопы красных искр – решили вскипятить чайник. Небрежно бросили пустые консервные банки в снег, допили чай, вытерли ложки, вокруг потухшего костра разложили добротные меховые спальные мешки, на которых днем лежали в засаде, и, сняв валенки, залезли в них. Задремал и капитан – перед ним медленно тлел в костре толстый чурбан, который должен был сохранить жар до подъема. Валуны и кусты вокруг спящих расплылись в неясных очертаниях. В воздухе закружили большие, мокрые, рыхлые хлопья снега, сперва редко, затем все гуще и гуще. Снег потушил тлеющие головешки. Потом вдруг загорелся чурбан, и пламя ярко осветило спящих.
Из-за камня, на котором весь день сидел капитан, поднялась фигура в шинели, несколько минут оставалась без движения, потом взмахнула рукой. Маленький круглый предмет пролетел над костром и упал точно перед склоненной головой начальника, издав тихое шипение. Еще несколько гранат, брошенных из-за ближайших камней, рассыпалось между спальными мешками. Тихое цоканье металла утонуло во взрывах, оборвав идиллию ночи. Застучали автоматы, закричал человек, который в панике споткнулся об останки капитана и упал в костер. Он на секунду закрыл собою пламя, и это спасло жизнь нескольким оперативникам, которые успели вылезти из мешков и побежать вниз по тропинке, не помышляя о сопротивлении. Те, кто спускал курок, вместо того чтобы бежать без оглядки, были изрешечены градом пуль. Но по бегущим не стреляли.
Рано утром пять человек вынесли запасной пулемет из машины и направились к полю боя. Они нашли шестерых убитых и трех раненых. Беглецы захватили все оружие, полушубки и, главное, боеприпасы, которые были у них на исходе. Как показали следы – ночной снегопад давно прекратился, – они залегли за валунами выше костра и следили за подготовляемой для них ловушкой. Тела убитого капитана и его товарищей на прииск не повезли – другое дело, если бы на их месте оказался Батюта со своей бандой!..
Еще и еще раз предупредили по телефону все отдаленные участки, командировки, оперпосты, но Батюта будто сквозь землю провалился, – пришлось прекратить охоту на него. Начальство сочло слишком опасным воевать только собственными силами, а другую спецгруппу Москва не прислала.
Вместо этого приехал выездной военный трибунал и судил начальника охраны за халатное отношение к своим прямым обязанностям. Бывшей грозе всех заключенных пришлось не только снять офицерский мундир, но и получить в замену синюю спецовку – на последующие десять лет!
14
После щедрого теплого лета наступила лютая зима сорок девятого года. Прииск и рудник лежали высоко в горах. В самой долине редко бушевала пурга, но на сопках, где располагались многие участки, среди заключенных все чаще случались обморожения, а когда однажды ветер сбросил с поста в карьер бойца в широком тулупе, работу на открытых участках прервали на несколько дней. Глубокий снег занес дороги, даже лыжники вязли в сугробах, только оленьи нарты могли пробиться.
Они и подкатили к штабу лагеря в один из декабрьских дней. Старый якут в длинных расшитых торбазах, меховых штанах, кухлянке и длинноухом малахае резким криком осадил оленей, привязал нарты к крылечку и, войдя в штаб, спросил, где ему найти майора Франко.
Начальник лагеря, худощавый и болезненный, с добрыми карими глазами и мягким украинским говором, бывший боевой летчик, распечатал конверт с размашисто написанным адресом: «Прииск «Днепровский». Начальнику лагеря. Лично».
– Квитанцию еще возьми, – сказал старик якут гортанно, но чисто по-русски. – Начальник сказал, ты уплатишь за нарты, оленей и мясо. Они все большие начальники, а главный начальник шибко хороший: дал шесть бутылок спирта и чая много. Он говорил, это подарок, а платить будет Франко. Погода плохая, ждал, ждал, вижу – время идет, в колхозе надо олешки гнать, однако, на забой, отчитаться надо, а нарты и олешки колхозные, вот и приехал – деньги дай…
Но побледневший начальник не слышал, что говорил якут. Он глядел на красивый, твердый почерк Батюты, и строчки прыгали у него перед глазами: «Старику уплатите, он не знает, кто мы… Решили покинуть ваши гостеприимные края… Благодарим за хлеб-соль… Точно неизвестно, когда уедем… Если г. Гаврилов будет продолжать издеваться над пленными, передайте ему, что мы вернемся на «Днепровский» и вздернем его на линейке, не побрезгуем предварительно кастрировать…» И внизу: «В. Батюта, оберштурмбаннфюрер СС, кавалер орденов святого Георгия Победоносца, Железного креста первой и второй степеней и Рыцарского креста к Железному кресту».
– Посадить этого старого идиота! – заорал оперуполномоченный Гаврилов, следом за майором прочитав послание своего противника.
Но «старый идиот» долго на гауптвахте не засиделся. За ним приехал его племянник, бригадир оленеводов, и заявил, что сегодня же поедет в Магадан к начальнику Дальстроя и пожалуется, что без вины и суда посадили партийного человека.
Начальник лагеря схватился за голову и час спустя, после дачи якутом показания, двое нарт умчались от прииска прочь.
Еще несколько лет ходили самые противоречивые слухи о Батюте, которого не раз окружали вблизи Магадана, но никак не могли поймать. Каждую весну надзиратели сообщали нам конфиденциально:
– Наконец поймали Батюту!..
Потом очередной вариант:
– Банда рассыпалась, заика женился и отец жены его убил!..
Или:
– Антон зарезал Батюту и сдался.
Его иногда отождествляли с таинственным «майором», который, пользуясь серой «Победой», останавливал и грабил на трассе денежные транспорты, но тот был моложе и разбойничал еще задолго до бегства Батюты.
Не удалось мне узнать и подробностей о двух новых участниках второго побега. Один был украинцем, бандеровцем, бывшим офицером эсэсовской дивизии «Галичина», его звали Остапом. Второй – Филиппов, сидел «за язык» (болтовню), у него срок был всего пять лет, он попал на месяц в штрафную прямо с этапа за то, что прятал восемь рублей и лезвие от безопасной бритвы.
Нет, беглецов не поймали – иначе непременно вернули бы в лагерь! Они и остались в моей памяти, какими я видел их в своем воображении: группа людей сидит возле маленького костра, над которым кипит черный от копоти чайник. Они одеты в военную форму, вооружены до зубов, бородаты, но сыты, говорят мало и негромко.
Пусть некоторые из них были убийцами и сволочами. Я на воле, наверно, и руки бы им не подал, но это были наши братья, не по деяниям, а по мукам. И я твердо убежден, что старый штабс-капитан вывел их за мрачные пределы царства собак, наручников и унижений!
Перун
Главное в лагере – не только выжить, но и остаться человеком.
1
Осень 1949 года. Я кончил замер на втором участке и вернулся в контору. Сутолока с разнарядкой для дневной смены, обмен поселковыми новостями и общий перекур остались позади. Контора занялась своими обычными делами.
За столом у окна сидел невысокий и поджарый, большеглазый, до приторности вежливый Ковалев. Он часто рассказывал об армии и артиллерийском училище, всегда подчеркивая, что он «человек военный» – в делах артиллерии Ковалев действительно разбирался.
Но однажды случилось, что прямо под окном взорвали шурф. Контора заходила ходуном, как при землетрясении, в открытое окно повалила желтая, едкая волна дыма. Все вскочили, стали поправлять стулья, собирать разлетевшиеся бумаги и вдруг заметили, что Ковалев исчез. Но он скоро появился, вылезая из-под стола, куда молниеносно нырнул, когда раздался взрыв. Грянул общий хохот, и сколько Ковалев потом ни убеждал, что это военный навык, он навсегда утратил авторитет среди конторских, в основном бывших фронтовиков.
Один из них, сапер майор Сафонов, после освобождения из концлагеря служил у американцев, потом вернулся на родину, стал прорабом в системе уральских лагерей и год назад сам был арестован и посажен в тот же лагерь, где его еще недавно называли «гражданином начальником». Маркшейдером у нас работал командир разведроты Миша Реуцкий, курносый румяный крепыш, который в бане, тыкая пальцем в рубцы, затруднялся вспомнить, где и когда его ранили – он был весь изрешечен пулями. А обладавший идеальным почерком рослый белокурый Саша Жуков, с широким красным лицом, похожим на ветчину, говорил о себе с кривой усмешкой:
– Сколько донесений в центр я написал, когда партизанил! Наверно, даже сам Сталин читал – а дали восемь лет!.. Раз по пьянке расхвалил немецкий автомат, что, мол, он лучше нашего – мы-то почти три года только трофейными воевали!..
Еще работал в конторе Будников. Из беспризорных, бывший кремлевский инженер. В Нижнем Тагиле, в громадной рабочей зоне металлургического завода Будников с группой других специалистов-зеков построил небольшой самолет, на котором они намеревались улететь, даже успели расчистить взлетную полосу, но в последний момент оригинальный план побега был раскрыт.
Вот среди таких людей, чьих судеб хватило бы на сюжет не одного романа, среди многоопытных зеков, сидела в конторе… вольнонаемная женщина!
Никонова была бухгалтером, лет тридцати с небольшим, полная, приветливая, с добрым русским, чуть скуластым лицом и задумчивыми карими глазами.
Первый раз она появилась в конторе в сопровождении седого, немного горбатого, с неизменной сардонической улыбкой на тонких губах, начальника участка Острогляда. Показав женщине «бухгалтерский» стол с кучей необработанных документов, оставленных ее предшественником-пьяницей, подавшимся в старатели, Острогляд вручил ей ключ от самодельного сейфа и ушел.
Мы наперебой стали объяснять неожиданной даме ее обязанности – Жуков и Ковалев несколько дней подвизались на этом поприще. Говорили о проблемах участка, шутили, помогали считать и графить ведомости, а часа через два она призналась:
– Мы из Донбасса приехали, муж пока в Магадане, будет тут горным мастером… Меня еще дома, как только завербовались, так напугали! Говорили, кругом одни убийцы будут, изменники родины! Страшно, конечно. И считаю, мне просто повезло, что попала в такой хороший коллектив…
Она не поняла, что мы тоже «убийцы» и «изменники родины» – в те дни зеки еще не носили номеров на спецовках.
В полдень она пригласила нас:
– Берите, пожалуйста, это кекс, пекла на материке, как вы тут говорите, вот хлеб, сало домашнее. Чай давайте заварим, пообедаем вместе прямо в конторе, будет и вам веселее, чем идти в приисковую столовую.
На это Саша Жуков очень вежливо возразил:
– Жаль, но нам скоро пора на обед в лагерь. Спасибо, но увы! Мы же того… – и он растопыренными пальцами изобразил перед своими глазами решетку.
Никонова побледнела и умоляюще уставилась на нас: пожалуйста, мол, смейтесь, ведь это только шутка! Но никто не засмеялся, в конторе вдруг стало очень тихо, и хотя вскоре возобновился разговор как ни в чем не бывало, все ощутили, что между нами и этой вольной возникла глубокая трещина. Когда она, выходя, «на всякий случай» захватила с собой свою сумку, самый старший из конторских, Будников, заметил с ехидцей:
– Можете спокойно оставлять у нас сумочку, скорее ее украдут в вольной столовой. Мы политзаключенные, а не воришки!
Она густо покраснела, пробормотала что-то вроде: «Да я просто так, по привычке!..» – и больше никогда не допускала бестактности.
Когда ее муж, приехавший позже, попытался грубо с нами обращаться (его, должно быть, «зарядили» в Магадане) и я с ним резко поспорил по этому поводу, а он грозил на меня донести, Никонова с жаром за нас заступилась; муж, к нашему удивлению, послушал ее и впоследствии больше не грубил.
Один раз Боков, горный мастер из бывших, заглянул в контору и, протянув нам пачку армянских папирос – других на руднике тогда не было, начал ругать нашего кума Гаврилова, от которого не стало житья даже вольному населению:
– Вчера меня вызывает. «Зачем, – говорит, – носите чай бригадирам? Еще раз узнаю – выгоню!..» Я отвечаю: «Что особенного – хорошо работают, значит, поощряю!» А он: «Ты что, учить меня вздумал? Еще проверю, какая у тебя была статья! Всю вашу контору в шахту загоню!»
– И меня вызывал, – неожиданно отозвалась Никонова, – допрашивал, хам такой, почему я в четверг осталась с Жуковым в конторе, когда все ушли на совещание нормировщиков… Ну, а я: «Не ваше дело! Я коммунист и не позволю, чтобы мне говорили мерзости!» Только моему Саше, ребята, ни-ни, а то он ему морду набьет и будут неприятности… Вот вам печенье, в магазине продавали!
Все в нашей конторе считались специалистами, но это отнюдь не была интеллигенция. Они окончили техникум или вуз в такое время, когда среднего студента занимало больше, как подработать на пропитание. Чтением конторские мало интересовались. Человека с подлинно широким кругом знаний и духовных интересов я неожиданно встретил среди тех, кто работал на общих…
2
На руднике прекратили подачу электроэнергии. Тока не обещали до вечера, и люди ушли с лотками промывать касситерит. Они рассыпались по полигонам, рылись под бункерами, набирали отработанную гальку – «хвосты» около обогатительной установки (ее прозвали потом «Машкиной фабрикой» по имени руководительницы, жены главного инженера). Я вышел из конторы прогуляться по улице – до обеда делать было нечего: в шахте отключили свет, а замерять еще рано.
За мехцехом, на краю полигона лоточники набирали грунт из-под бульдозеров и промывали его в ледяной воде ручья. Кое-где горели небольшие костры. Когда поблизости не было надзирателей, зеки подбегали к ближайшему костру, разведенному для сушки металла, и грели опухшие посинелые руки. Я приблизился к одному такому костру, чтобы прикурить. Из лагеря в это время вышла штрафная бригада. В последнем ряду сильно хромал пожилой человек, которого поддерживал другой – молодой, долговязый. Как только эта пара чуть отстала, на нее наскочил бригадир Зинченко и, отвратительно ругаясь, принялся подгонять зеков, осыпая их ударами железной палки по затылку и спине. С особой яростью он избивал молодого.
– Снова попало Борису. Вчера только этот гад ему ноги перебил, – сказал кто-то рядом с сильным латышским акцентом.
Я поднял голову и увидел у костра высокую фигуру. На узком немолодом лице алело несколько искусственно расширенных шрамов[82]82
Членам латышских и др. студенческих (по примеру немецких) корпораций для придания «мужественности» в полученную на дуэли рану на лице врачи зашивали конский волос, отчего рубец вздувался бугром.
[Закрыть]. Большой лоб, густые седые брови над проницательными глазами, длинные, гибкие кисти музыканта… Второй был ниже ростом, крепко сложен, молод, с невысоким, но широким лбом, немного скуластым, пятиугольным из-за острого подбородка лицом и очень спокойными карими глазами. Поражала его опрятная одежда: безупречно чистая лагерная куртка и отглаженные брюки. С утра он работал на грязном приборе, сейчас возится с лотком, а башмаки чуть не блестят! Он ответил своему собеседнику негромко, ровным низким голосом:
– И Фред его не бросает, терпит, не боится палки! Да, амикус цертус ин ре инцерта цернитур…[83]83
Верного друга узнаешь в несчастье (лат.).
[Закрыть]
От неожиданности я уставился на говорившего: ведь это не цитата, знакомая и сапожнику, как «темпора мутантур», – это малоизвестный Энний!
– Простите, вы давно с факультета? – Мы были теперь не зеки, а люди, среди которых принято обращаться на «вы».
– С прошлого года, был на третьем курсе, – ответил он по-немецки: его чуткое ухо мигом уловило мое произношение.
– А где учились?
– В Черновицах!
– О, там я знаю кое-кого… Вы будете?..
– Перун, Онуфрий, разрешите… – Он вежливо приподнял картуз – в лагере необычайное движение.
Так я познакомился с одним из самых светлых и порядочных людей, которых когда-либо встречал за колючей проволокой.
3
Возвращение Николая Перуна вызвало немало толков в скучающей украинской деревушке Загорки на Краковщине. Ее уроженец, давно покинувший отчие края, как-никак приехал из Америки и оттуда привез семью – жену и маленького сына. Скоро, однако, выяснилось, что «американка» была такой же украинкой, как все остальные здешние бабы, и уехала с родственниками за океан почти в одно время с Николаем – незадолго до первой мировой войны. Сколько ни старались соседи и редкие гости допытаться о том, что он видел, пережил, где работал – Перун упорно молчал или заговаривал на другую тему. Даже домашним он ни о чем не рассказывал, и только из своей метрики Онуфрий узнал, что родился в Чикаго.
Николай Перун не нажил богатства в стране неограниченных возможностей, но привез достаточно, чтобы купить клочок земли недалеко от хаты матери, которой он все годы посылал деньги – она вдовела и нужда в доме была причиной отъезда единственного сына. Теперь он приводил хату в порядок, пристроил большую комнату, начал заниматься своим крестьянским делом. Соседи заметили, что он работал не покладая рук, а жена от него не отставала. Несколько хороших урожаев подряд, трудолюбие и умеренность помогли Перуну со временем стать зажиточным крестьянином в Загорках.
После Онуфрия у Олены родились еще две дочери и мальчик, который скоро умер. Онуфрий рос, как все дети, ходил зимой в польскую школу, летом играл с другими хлопчиками, бегал с ними на речку купаться, рано начал помогать матери на огороде, а потом отцу в поле. В свободное время он пристрастился к чтению и в десять лет перечитал все книги, какие мог достать в деревне, включая скудную школьную библиотеку. Отец бил мальчика, когда заставал его за чтением: Перун-старший привез из Америки не только лютую ненависть к моторам, механизмам, любому скоплению людей и шуму, но и к учению, которое считал причиной всего беспокойства и зла, выгнавших его из Штатов.
У Онуфрия же обнаружилась незаурядная память, он был очень прилежен на уроках и начальную школу окончил с отличием, опередив по знанию государственного польского языка даже поляков – детей почтмейстера и аптекаря. Отцу посоветовали послать Онуфрия как стипендиата в краковскую гимназию, потому что государство было заинтересовано в ассимиляции способных украинцев – им даже предлагали менять свою фамилию на польскую, что обеспечивало чиновничью карьеру. Но, как ни умолял Онуфрий отца, тот отказался наотрез, ему были нужны крепкие и прилежные руки сына, которому предстояло наследовать процветающее хозяйство. А мальчик вечерами продолжал бегать к старому учителю, приносил ему тетрадки с сочинениями на немецком языке, которые писал ночами, и наставник, рассчитывая на будущую благодарность питомца, учил его пока в кредит.
Когда Онуфрию исполнилось пятнадцать лет, он стал просить отца разговаривать с ним по-английски – тот, по словам матери, свободно владел этим языком. Но Перун-старший твердо возразил, что крестьянину знать языки ни к чему, а будучи убежденным, что такие дурацкие мысли появляются от безделья, постарался впредь побольше нагружать сына работой.
Пришла беспокойная весна 1939 года. В трактире аптекарь читал газету и, обращаясь к посетителям этого заведения на скверном украинском языке, растолковывал новости. Он объяснял, что немцы жаждут разделить Польшу, но бояться их нечего: немецкие танки покрыты не броней, а раскрашенной фанерой! Напрасно, мол, чехи дали себя в прошлом году запугать и воевать не пошли. Но у них были все министры евреи – от этих лучшего нечего ждать. Старики, слушая его, посасывали свои трубочки и кивали седыми головами – они-то знали, какие чехи вояки, служили ведь вместе с ними в кесаро-королевской австрийской армии.
– У нас все воины – орлы! – продолжал аптекарь. – Послушайте, что установила комиссия нашего сейма, которая инспектировала войска: «Организация и боеспособность польской армии превыше всех похвал… не уступают французской армии… Кавалерия лучшая не только в Европе, но, по всей вероятности, в мире… Дух офицерства и мораль рядового состава бесподобны…» [84]84
Из «Доклада сеймской комиссии по проверке боеготовности армии» 1938 года. После молниеносного поражения Польши осенью 1939 года нам сообщил об этом беженец из Польши, друг отца, бывший депутат сейма и член этой комиссии. «Наши генералы нас полностью дезинформировали, особенно относительно авиации», – сетовал он.
[Закрыть]
Случалось, Онуфрий без ведома отца заглядывал в трактир, чтобы узнать о событиях в мире, и помогал аптекарю переводить газетные сообщения. Тот иногда давал ему читать медицинские книги, по его просьбе парень переписал своим аккуратным почерком истрепанный рецептурный справочник, усвоив при этом многие латинские названия.
Поляков Онуфрий вообще не любил – он знал из украинской литературы, с которой его познакомили приезжавшие на каникулы студенты, как шляхта веками воевала с украинцами, да и польские служащие вели себя по отношению к его односельчанам заносчиво, поэтому к патриотической трескотне в газетах и школьных учебниках он относился равнодушно. Другое дело – немцы, у них был образцовый порядок, так по крайней мере говорили старики, побывавшие во время мировой войны в Германии. А учитель в школе уверял, будто там не люди, а бездушные механизмы, которые только и знают, что кричать да маршировать, они требуют нашу землю,
Гданьский коридор, который всегда был польской территорией, и Верхний Сленск, потому что там угольные копи. Но Онуфрию это тоже нравилось в немцах – что они враждебны к полякам. Ведь никто не говорил, что Германия против украинцев.
Радиоприемник, выставленный в аптеке, ежедневно передавал новости, но была страдная пора, и Онуфрий мало о них знал. В последние дни августа по радио только и было слышно: «Гданьск, Гданьск», а если аптекарь искал другую волну, из приемника вырывалось то «Данциг», то «Зиг хайль!».