Текст книги "Зекамерон XX века"
Автор книги: Вернон Кресс
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 37 страниц)
– Ладно, ступай, – оборвал его врач, – а вы присаживайтесь, у меня серьезный разговор. Так вот. Скоро снег, работы много, о возвращении в Магадан до зимы нечего и помышлять. Однако у меня есть шанс для вас, хороший шанс – перезимовать в тепле. Мы получили наконец разнарядку на Левый Берег, двадцать три места. Народу много болеет, но я выбрал таких, которых не могу вылечить в холоде и сырости. Вас пошлю сопровождающим. Список больных вы получите у меня и отдадите врачу в приемном покое. Вы последний в списке. Смотрите сами – сумеете затормозиться там, тем лучше. Желаю вам удачи! Такой оборот вас, надеюсь, удовлетворит? Учтите – это за Багира.
Я был ошеломлен – какой сюрприз! Еще раз судьба повернулась ко мне лицом. Конечно, я не был уверен, что мне, фактически здоровому, хотя и отощавшему, удастся обмануть многоопытных «кремлевских профессоров», о которых был столько наслышан.
Утром я уже смотрел на лагерь глазами постороннего. Все казалось мне более убогим, чем раньше, сыро, скучно, дождь лил как из ведра. Домик над новой выгребной ямой был единственным внушительным строением в пределах квадрата, огороженного колючей проволокой. Попрощался только с Борисом, большинство «знакомых» было на полигоне. Пообедали и залезли в машину.
К моему удивлению, почти у всех больных оказались мешочки с сухарями. В обычном лагере за сушку хлеба сажали в карцер (подготовка к побегу!), но здесь, где хлеб еще водился в изобилии, никто не обращал на это внимания. Из палатки придурков прихромал с ногою в гипсе бухгалтер Трефольев, которого подозревали в краже «воровского» табака. Трефольева из бухгалтерии выкупил Бакулин. Придурки очень боялись бригадиров, старались их не задевать, ибо бригадир мог договориться с начальником за определенное количество золота, которое бригада вносила дополнительно, списать к нему ненавистного придурка. Так попадали на общие повара, нормировщики. Бывали случаи, когда за очень высокую цену выкупали даже нарядчиков. А Трефольев был так вреден, что Бакулин достал или, скорее всего, выиграл у Ивана Рождественского, который теперь, конечно, играл на металл, целый пуд золота и внес Федотову, получив в замену ненавистного всей бригаде, придирчивого бухгалтера. Однако в первой же смене звеньевой ударил Трефольева ломом по ноге и таким образом освободил его от работы.
Но Федотов торговал честно. Получив выкуп, он решил, что Трефольев, годный теперь только для своей бухгалтерской работы, не должен оставаться в лагере, и настоял на том, чтобы его отправили на Левый.
Дожди еще не успели размыть дорогу, и наша машина быстро набрала скорость. Пролетали хорошо знакомые, много раз пройденные места. Неплохо было здесь бродить, когда никто не гнал, когда было тепло и зеленая тайга казалась другом, защищающим тебя от лагеря, надзирателей, мата… Но теперь это были набухшие дождем кусты, а там, выше, мокрый снег, холодные палатки, бесконечный мучительный кашель, который не прерывался, пока бригада лежала в постели…
Дождь перестал, выглянуло солнце и быстро высушило одежду. Переправа. Один надзиратель вышел из кабины.
– Не убегут – везем их на кант![25]25
Кант – синекура, букв.: сахар (узб.).
[Закрыть] – крикнул он товарищу, оставшемуся рядом с водителем. А водителем оказался Бакулин! Ну и ловкач: пока его смена работала, он возил людей и продукты!
Проскочив через Спорный, машина выбралась на трассу. Мы помчались по мелколесью, изредка встречая неуклюжие самосвалы, на которых нередко возили и людей, и, миновав небольшой поселок с ветхими, уходящими в землю лагерными бараками – старейший в управлении прииск «Пятилетка», – выехали на широкую долину Колымы. Рядом с трассой сотни женщин всех возрастов резали и сушили в больших кучах торф.
– Нас бы сюда на помощь! – крикнул один весельчак из больных и помахал рукой группе девушек, сидевших на «перекуре».
– Тебя, дурака, только там не хватало! – сердито отозвался конвоир, высовывая голову из окна кабины. – Это же вензона, у них у всех сифилис![26]26
В том месте действительно сосредоточили всех венерических больных Колымы.
[Закрыть]
Машина легко накатилась на деревянный настил – мы подъехали к мосту через реку Колыму. Автоматчик пересчитал нас, тыкая пальцем в каждого, потом вернул документы конвоиру в кабину и крикнул: «Пропустить!» Поднялся шлагбаум, и мы медленно проехали через мост. Я обратил внимание на низкий уровень воды в реке. Однако в середине шли крутые волны, чувствовалось, что это большая, сильная река.
На левом берегу, куда мы съехали с моста, виднелись бараки – там жила охрана. Оставив позади трассу и очень длинный гараж, остановились перед громадным трехэтажным зданием в форме буквы «Ш». Прошли через большие стеклянные двери. Нас пересчитали.
– Список Хабитова у тебя?
– Да, гражданин начальник!
– Тогда мы поехали.
Я остался со своими двадцатью двумя подопечными в приемном покое Центральной больницы дальстроевских лагерей, названной по своему расположению Левым Берегом.
На левом берегу
1
В 1936 году, когда трасса подошла к реке Колыме, давшей имя новому краю, построили большой мост, который, однако, оказался слишком непрочным для сильного ледохода. Мост годами перестраивали, укрепляли, а строителей судили за неудачную конструкцию. Потом приспособились каждую весну, накануне ледохода, взрывать лед у моста, отчего страдали окна большой гарнизонной казармы. Недалеко от нее располагались длинный гараж, лагерь заключенных, обслуживавших гарнизон, и дома для семей командиров – целый городок. После войны «колымполк» был перебазирован на Курильские острова, но казарма долго не пустовала. Сюда начиная с 1947 года стали переводить из Магадана, с двадцать третьего километра трассы. Центральную больницу УСВИТЛа. Это странное, похожее на древнее имя слово расшифровывалось как Управление Северо-Восточных исправительно-трудовых лагерей. Оно ведало всеми заключенными на Колыме, Чукотке и значительной части Якутии. Начальник УСВИТЛа – заместитель начальника Дальстроя по лагерям, был вторым человеком в этом огромном государстве, занимавшем территорию около двух миллионов квадратных километров, а иногда и первым, как, например, упомянутый мной знаменитый Гаранин, который в конце тридцатых годов создал режим неслыханного произвола против «врагов народа» и впоследствии сам попал под ту решительную меру, что уготовил такому множеству других, в большинстве ни в чем не повинных, и что носила лаконичное название «девять граммов» – вес винтовочной пули.
2
В комнате, ослепившей нас после долгого житья в палатках чистотой, сидел носатый худой человек – фельдшер приемного покоя. Он весь был какой-то узкий, сплюснутый: узкое лицо, узкие губы, руки, плечи, грудь, как будто его с силой протиснули в дверь, приоткрытую лишь на полторы ладони. Пока он внимательно изучал список, я стоял рядом и время от времени давал пояснения, так как знал всех больных и чем каждый болел. В списке значились только фамилия, имя, отчество, иногда названа болезнь, но при явных увечьях, ампутациях или переломах, о них не упоминалось. После оформления больные уходили за дверь в душевую, откуда доносились плескание воды, обрывки громкого разговора и один раз короткий смех.
– Номер двадцать один, Павлюк Степан Иванович, дизентерия, – равнодушно читал фельдшер вслух, будто сам себе диктуя. – Номер двадцать два, Петров И. И.?
– Иван Иванович, – помогал я.
– Что с ним?
– Открытый перелом ноги.
– Остался номер двадцать три. Это вы?
– Я.
– Возраст? – Он потянул к себе чистый лист бумаги с графами и заголовком «История болезни». Меня удивила такая расточительность: мы годами писали на фанерных дощечках, бересте, старой пожелтелой, серой или полуисписанной бумаге. Фанеру вечером скоблили, чтобы утром снова на ней писать, а тут… Но он быстро вернул меня к действительности, повторив раздраженно:
– Национальность?
– Австриец.
Он машинально записал, потом вдруг набросился на меня:
– Австриец? Такой нации не существует! – И большими печатными буквами поставил в графу «немец». – Ну-с, а чем изволите болеть, господин партайгеноссе?
Я с удивлением посмотрел на него: он прямо-таки клокотал ненавистью, сарказмом да еще наслаждался произведенным эффектом, ибо произнес нацистское обращение совершенно правильно, без акцента.
– Что у вас? – повторил он прежним бесстрастным тоном. Я молниеносно перебрал в голове все возможности, учел, что машина уехала и возвращаться в Спорный уже не придется, вспомнил Степана, единственного товарища здесь, и ответил:
– Подозрение на дизентерию.
– Гм, тоже к Горелику… Помойся скорее, я пока задержу их.
После душа выдали мне видавшие виды, но совершенно чистые халат, нижнее белье и тапочки, похожие на японские сандалии (подошва с ремешками).
В раздевалке кроме меня осталось человек пять. Пришел плотный толстощекий санитар и повел нас за собой. По лестницам и бесконечным, как показалось, коридорам, потом снова по лестнице поднялись мы на третий этаж. Возле стеклянной двери, перегородившей коридор, сидел, как новоявленный Будда, очень толстый старик в роговых очках и с бритой головой, что я считал ненужной роскошью, ибо у него и так была громадная лысина.
– У нас карантин, сдавайте продукты! – объявил он скрипучим голосом, после чего началось короткое и бесплодное пререкание из-за мешочков с сухарями.
Отбирая сухари у моих спутников, старик твердил:
– Все получите обратно. Пока положим в каптерку. Карантин только на пять дней.
Мешочки остались лежать в ногах Будды как жертвоприношение. Их хозяева, с грустью взглянув на свое добро, шагнули к двери, за матовым стеклом которой скрывалось неизвестное продолжение коридора.
Я все еще чувствовал себя сопровождающим и замыкал шествие. Старик, просмотрев список, который ему показал санитар, вдруг обратился ко мне на чистейшем немецком языке:
– Я из Лемберга[27]27
Лeмбepг– название Львова времен Австро-Венгрии.
[Закрыть], моя фамилия Миллер. Если вам что-то понадобится, обращайтесь ко мне. Я тут давно, меня все знают.
Нас положили в большую палату, на двери которой висела надпись: «Карантин». Вошел высокий хмурый человек в белом халате и объяснил, что, пока мы на карантине, нам нельзя самовольно выходить из палаты, общаться с другими больными, а главное, курить и доставать продукты. Получать будем карантинный паек как дизентерики – триста граммов сухарей.
– Для нарушителей есть хороший изолятор, – сказал в заключение беседы наш наставник, – попасть туда гораздо легче, чем оттуда выйти.
Он говорил с заметным эстонским акцентом, в его голосе звучали высокомерие и откровенная неприязнь к нам. Я обратил внимание на очень длинные, иссиня-черные волосы его – такой гривы я еще не видал на голове заключенного. В тайге придуркам разрешали носить прически, но они старались не мозолить начальству глаза слишком заметной растительностью. Это был, как я узнал потом, Луйка, бывший военный фельдшер, садист и доносчик, любитель обысков, издевательств, наказаний.
Наш Вася Лешов, бывалый лагерник, проводил его длинным взглядом и, когда за ним закрылась дверь, высунулся из окна, поговорил с кем-то невидимым на втором этаже, написал записку, кинул в окно и спокойно закурил.
Я лежал на койке возле двери и размышлял над тем, сколько понадобится времени, пока меня разоблачат после анализов и возможного рентгена. Куда отправят потом?.. Неожиданно вздрогнул: пока занимался своими думами, Лешов откуда-то достал длинную бечевку, нагрузил ее ложкой и кинул из окна. Через пару минут он вытянул целую буханку хлеба. Но тут был, очевидно, хорошо организованный надзор: дверь в палату открылась, и в сопровождении толстощекого санитара вошел длинный Луйка.
Не проронив ни слова, он направился прямо к тумбочке Лешова и открыл ее. Все приподнялись и с напряжением смотрели на эту сцену. Лицо Луйки приняло брезгливое выражение, он сделал толстощекому жест рукой – санитар достал хлеб и зажал его под мышкой. Вася присел в постели и весь побагровел от злости. На широкой груди открылась татуировка: орел, уносящий в когтях девицу с громадными грудями и шлейфом вокруг бедер (традиционный у моряков рисунок, только девица чаще изображается голой). Его руки тоже были разрисованы от плеча до запястья, а на левой вдобавок ко всему наколоты часы с браслетом.
– Еще раз – и попадете в изолятор, я вас предупредил, – сказал Луйка ледяным тоном. Он ткнул Васю в плечо, где красовался обвитый змеей кинжал. – Закон тут – мы! – Повел носом, как охотничья собака. – Курить тоже нельзя в палате! – Он резко повернулся и вышел, санитар последовал за ним.
– Здесь и вправду нету закона, – с хрипом прошипел им вслед Вася. – Все они вроде как ссучены. Изолятора я не боюсь, но, говорят, они уколами калечат. На всю жизнь либо глаза тебе испортят, либо не мужчиной станешь.
Я не выдержал и сказал, что это чушь.
– Не знаю, на «Спокойном» слыхал, недалеко отсюда… Еще говорили, они где-то тут прячут старосту с находкинской пересылки. Такой сволочи свет не видывал, десятки людей загубил, и фраеров, и честных воров! Засекли ребята, как его привезли сюда, кажется, весной еще. Куда положили – неизвестно пока. Но кое-кто уже интересовался. Он знает, и псарня, конечно, тоже, что давно за ним ходит нож, и прячется где-то, может, за этой стеной. Ждет, когда о нем позабудут. Но разве воры простят!.. А врачи на Левом сильные – одни кремлевские. Этот Горелик Горького лечил, за него и попался.
Я задремал, и сквозь дрему мне показалось, будто слышу свою фамилию. Открыв глаза, увидел, что за окнами стемнело. Возле дверей стояла невысокая худощавая фигура в белом халате. Человек негромко окликнул меня.
– Я здесь, – тихо отозвался я.
Человек подошел к моей кровати. Я различил большой нос и высокий лоб в веснушках под белой шапочкой – да это же невозможно!..
– Не узнаешь меня, Петер? Баум, Гарри Дюбуа[28]28
Шутливый перевод: слова «баум» (нем.) и «буа» (фр.) означают «дерево».
[Закрыть], третий лагпункт, Новосибирск!
– Гарри! – обрадовался я. – Как ты попал сюда? Где Герти?
– Герти в Париже, ее родители выручили. Прислала мне письмо, – в его голосе мелькнула гордость. А я улыбнулся, вспомнив семнадцатилетнюю красавицу Герти, которую в лагере познакомил с фельдшером из Риги. – Прочитал список нового этапа и наткнулся на твою фамилию… Как у тебя дела?
– По совести сказать, скверные. В больницу люди добрые направили: авось зацеплюсь. Но как только сделают анализ, меня за шиворот… Говорят, у вас места в обрез.
– Но это и чудесно! Анализами я занимаюсь, устрою тебе дизентерию, месяц никуда отсюда не уйдешь! А там зима, пошлют в ОПэ[29]29
ОП – оздоровительный пункт.
[Закрыть], присмотришься, какое-нибудь дело подвернется до весны. Не пропадешь среди друзей! Здесь рай для зеков, по месяцу псарню не видишь, они караулят только на вахте. А какой народ – интеллигенция! Один Финкелыптайн в приемном покое чего стоит!
– Видел его, – заметил я мрачно.
– Ваших он недолюбливает, это верно. В Освенциме сидел, клеймо налепили ему, как скотине. Потом с поляками не поладил… Ну, завтра возьму на анализ, и будь спокоен: выручу. – Наш разговор перешел с немецкого на русский: – Курить есть?
– Не буду – в тайге разбаловался табаком, кроме того, предупредили…
– Да, наш Луйка блюдет режим. Ну, держи для ребят. – Он протянул мне пачку махорки и вышел, бросив на ходу: – До завтра!
3
Гарри сдержал обещание: в течение двух недель меня никто не тревожил. Иногда приносили лекарство, вызывали к врачу, он щупал мой живот. Кормили скупо: утром чай с сухарями, на обед жиденький суп и кашица, вечером, как утром, – и никуда из отделения не выпускали. Книги были запрещены, боялись заразить другие отделения. Но я приспособился немножко гулять по этажу. Толстый Миллер, с другими непреклонный, сквозь пальцы смотрел, когда я проскальзывал мимо него в общий коридор. На обратном пути я задерживался возле его дверей, и он охотно рассказывал мне о своих домах и кинотеатрах во Львове. Примечательно, что он никогда не жаловался на власти, не ругал лагерные порядки, хотя явно был возмущен тем, что его посадили. После того как я однажды ему это заметил, он ответил весьма резонно:
– Видите ли, я уже был судим за политику, с меня довольно! Как только рассчитаюсь с прокурором, уеду в Палестину к сыновьям. Знаю, будет нелегко, я человек старый и больной. Но все от меня зависящее для этого сделаю. Ни к чему мне разговаривать на скользкие темы, хотя знаю, что вы не донесете. Какая мне от этого польза? Ничего не изменится, а себе навредить – пара пустяков!
Мне очень нравились его принципиальность и выдержка. Уважали Миллера в отделении все, его слово имело вес даже у Горелика.
Завотделением Горелик, крупный, полный мужчина с мясистым лицом и умными карими глазами, был превосходным врачом и вызывал восхищение безапелляционностью своих диагнозов и предписаний. Но в нем было что-то от садизма Луйки, которого зав поощрял за приверженность к жесткой дисциплине. Очень грубый с больными, он, однако, к «интеллигентным» никогда не обращался на «ты» и не хамил им. Вася был прав: Горелик сидел, как и многие наши врачи, по «делу Горького» и освободился за несколько месяцев до моего приезда, но мало кто обратил на это внимание – он и в заключении был заведующим.
Иногда Горелик приводил свою жену, молодую красивую еврейку с отвратительно хриплым голосом и заносчивым поведением, работавшую у него ординатором. Он показывал ей интересных больных и, к моему удивлению, почти свободно говорил по-латыни, когда не хотел, чтобы больные его понимали. Но она часто тоже не понимала, переспрашивала по-русски. Один раз не разобрала какое-то простое слово, и у меня вырвалось насмешливое фырканье. Она быстро обернулась ко мне, я перевел ей слово, тут же поняв, что совершил грубый промах. Миллер был прав – не надо наживать себе врагов! Она с бесконечным презрением посмотрела на меня, тощего стриженого зека в нижней рубашке с лагерным штампом на груди. Я сидел на постели и глядел на нее с не меньшей неприязнью. Она метнула многозначительный взгляд на мужа, потом опять на меня и скривила рот в гримасе отвращения. Горелик сказал неторопливо, не глядя ни на кого:
– Си такуиссес философус мансиссес! Я собрался ответить, но он сделал жест, будто хотел меня остановить рукой, и сказал ей коротко:
– Пошли.
Да, он мне преподнес урок. «Если бы ты смолчал, тебя и впредь считали б мудрым»– таков был смысл латинской пословицы.
– Съест тебя эта новая подлюга, – заявил мне после обхода Мустафа.
Он дневалил в кабинете Горелика, который взял его, наверно, как своего рода уникум. Молодой казанец был весел, обладал великолепной памятью, но не только не умел ни читать, ни писать, но даже часов не знал. Лежа с нами в палате, он забавлял нас шутками, темным суеверием и неистощимым запасом диких выходок: то спорил, что вытащит ключи у Миллера, – и выигрывал; то, в подтверждение своей теории о том, что все анализы туфта, а лаборатория убежище бездельников, сдавал мочу за десять вновь прибывших, после чего разражался скандал… Словом, это был шут, но, подобно своим средневековым собратьям, он отличался редкой наблюдательностью и острым языком. У него дизентерия приняла хроническую форму, но он был очень чистоплотен. Мустафа пророчил мне:
– Горил тебя вылечит за то, что понимаешь по-ихнему, но баба все испортит.
Кроме Гарри к нам заходили медсестры, приносили лекарства, мерили температуру. Часто они просто сидели и разговаривали. Рядом со мной лежал парень с Индигирки. Одна из сестер, Ванда, случайно узнала, что он был там вместе с ее родным братом, офицером армии Андерса[30]30
Польская армия, возглавлявшаяся генералом Андерсом, членом эмигрантского буржуазного правительства Польши в Лондоне. После войны часть армии Андерса ушла в подполье и боролась против социалистического режима в Польше.
[Закрыть]. Она часами расспрашивала моего соседа о брате, приносила еду и курево. На Индигирке были самые страшные лагеря, снабжение ужасное, а рассказчик еще сгущал краски, и мягкосердечная девушка, оплакивая брата, таскала парню все больше угощений. Иногда Ванда разговаривала со мной. Я узнал, что училась она в Варшаве и работала в подпольной студенческой группе. Выглядела девушка очень привлекательно: довольно полная, женственная, с длинными красивыми ногами. На лице с правильными чертами темные глаза и густые брови вразлет, чуть заметные усики над маленьким ртом. Как-то после ужина она вдруг сказала:
– Пошли в процедурную!
Там за столом врача сидел Гарри и раскладывал листочки с результатами анализов. Возле окна стояла высокая стройная девушка, сестра Ксавера, литовка. Они все уставились на меня.
– Вот свидетель, он знает мою жену, – сказал торжественно Баум.
– Тоже мне жена – была ли у собаки хата? – улыбнулась Ванда иронически.
Литовка без стеснения показала на Гарри и постучала себя указательным пальцем по лбу. Баум смутился и покраснел:
– Что же вы его не спросите? Он посторонний, не будет врать.
– Я знаю Герти, – сказал я, – в Новосибирске они жили вместе. Там было не очень строго… Что она в Париже, я услышал только сейчас, от Гарри…
– А какая она из себя? – все еще усмехаясь, спросила Ксавера. Я описал девушку, не жалея красок и не скупясь на похвалы – она действительно того заслуживала. Гарри сиял. Через некоторое время он собрал свои бумажки и вышел с Ксаверой. Я остался с Вандой. Она стала рассказывать о родном доме, о том, как проводила каникулы в Италии, Франции. Зашла речь о музыке.
– Вы бы сыграли когда-нибудь Шопена, – почему-то попросил я, понимая, что говорю глупость. Откуда здесь быть пианино? Но Ванда неожиданно отозвалась:
– Попытайтесь попасть на процедуру, ну, скажите, болит колено, я поведу вас на обогревание на первом этаже, и можно будет зайти по дороге в клуб – там отличный концертный рояль, недавно привезли.
На обратном пути мы остановились у дверей моей палаты. Я осмотрелся вокруг – никого не было – и поцеловал ей руку. Она густо покраснела.
– Ой, так давно, так давно… даже забыла, что ручку целуют!
– Спокойной ночи, пани Ванда!
На следующий день утром пришла Ксавера с градусниками. Остановилась возле меня, многозначительно улыбаясь. «Наверно, Ванда рассказала о вчерашнем», – подумал я.
– Сестра, а сестра! – крикнул со своей кровати Мустафа – он уходил работать в кабинете после Завтрака. – Никак я не могу понять, почему у всех сестер одно имя, а у вас два?
– Как два? – усмехнулась Ксавера.
– Да два же: Сара и Вера!
4
Левый Берег, порт спасения сотен и тысяч заключенных, несчастных дистрофиков, больных, обмороженных, калек – отдельная республика под гордым белым флагом с красным крестом! Загудит больница изредка, как улей, от какого-нибудь скандала, сенсации, инспекции, но обычно здесь никого не тревожат. Смотрит зек в большое окно, внизу гараж, занесенная снегом площадка, на ней маленький домик – морг. Далеко отсюда, в другом мире – собаки, автоматы, надзиратели, пересылки… Краем глаза видно колымскую трассу, трассу судьбы, о которой говорят, что она построена на костях заключенных. Следит зекашка за машиной, которая медленно двигается по трассе – направление Индигирка, – и нежно ласкает горячую батарею под окном: пока он спасен! Утром заглядывает медсестра, разматывая свой толстый платок, щеки ее красны от мороза – она только что пришла из лагеря. В углу из-под одеяла раздается сонный голос:
– Сколько сегодня градусов, сестричка?
– На вахте пятьдесят пять, но там нет ветра, а пока перебежишь площадку, бррр!
– Да-а-а, молодцы котельщики!
Несколькими часами позже по длинным коридорам начинают двигаться группы больных в коричневых халатах, в сопровождении санитаров и сестер. Медленно поднимаются по лестнице два врача в очках, ведя «интеллигентные» разговоры. А в палатах повторяются свои разговоры, которые лишь изредка, в соответствии с сезоном, варьируют темы:
а) О пользе отвара стланика. Отвратительно горькую, тягучую жидкость наливают всем, как антицинготное средство. Это основное: три раза в день перед едой выпей и потом делай что хочешь, конечно, в рамках дозволенного в больнице. Но чтобы стланик был выпит, а не задержан во рту и потом выплюнут, зеков после горькой процедуры заставляют разговаривать.
б) О махинациях в хлеборезке, где будто бы взвешивают палочки, которыми прикалывают довески. Случалось, что особенно настырные больные добивались перевешивания своих паек, но ни разу до нас не доходил слух о разоблачении старика хлебореза, который занимал свой пост, еще когда больница находилась на двадцать третьем километре.
После этого разговор обязательно переходит к вопросу: что питательнее – мякиш или корка хлеба? Обсуждение возобновляется при раздаче хлеба, если горбушка не достанется стороннику партии корочников.
в) О питательности селедки (в пятницу на ужин ее заменяют икрой и молоками, выпотрошенными за неделю).
г) На сколько нам недодают положенную норму питания и что можно было бы приготовить, если б мы получали все полностью.
В связи с этим: на сколько калорий может существовать человек, который не выполняет физической работы и находится на постельном режиме, как мы, например. (Ванда приносила мне учебник «Общая гигиена», и я с помощью таблицы калорий стал надолго непререкаемым авторитетом в этом вопросе.) Споры о калориях доходили иногда до драки – люди были нервны и голодны.
д) О пользе рыбьего жира. Тут не велось никаких дискуссий, а провозглашались декларации или даже дифирамбы – любой зек знал цену этому единственно доступному нам жиру (масло давали только на спецстол особенно тяжелым больным).
е) О том, как однажды на воле Иван (Петро, Паша, Володя) нашел или украл хлебную карточку и, так как это обязательно случалось не позже пятого числа, почти целый месяц вдоволь наедался хлебом.
Весьма характерным для нашего состояния было то, что, невзирая на присутствие молодых, иногда красивых, санитарок и сестер, в общих палатах, где сотни мужчин жили на одном пайке, никогда не возникало разговоров на эротические темы. Я узнал потом, что среди не знавших нужды обслуги и медперсонала интрижки, флирты и тем паче подобные разговоры были на повестке дня.
5
Горелик уехал на несколько дней, Луйка заболел – в палатах дым от папирос стоял столбом. Один Миллер держал высоко знамя порядка и не пускал из «инфекции» в общий коридор даже самых надоедливых просителей. За мной пришла Ванда:
– Вас на рентген!
Я надел халат, сунул ноги в тапочки и вышел следом за ней.
Спустившись на второй этаж, мы наткнулись на странную фигуру, о которой я уже не раз слыхал. На лестничной площадке стоял невысокий, очень плотный человек в армейской пилотке и белом халате, к которым было прицеплено множество значков, орденов и медалей. Одни были настоящими, другие грубо вырезаны из консервных банок и приколоты или привязаны красными ленточками. Лицо круглое, несколько скуластое, с голубыми глазами и коротким носом, глубокомысленное по выражению и очень загорелое. Это был знаменитый по всей трассе Леша – Король Воздуха.
Бывший военный летчик, майор, он приехал после войны на Колыму, вся грудь в орденах за сбитые вражеские самолеты, и стал работать водителем. После аварии, которая стоила жизни случайному попутчику, он очутился за колючей проволокой. Когда и отчего Леша сошел с ума, точно никто не знал. Жил он в психиатрическом отделении на третьем этаже. Подъезжавшие машины с заключенными приветствовал криками восторга, стоя на подоконнике своего зарешеченного окна и размахивая руками, как крыльями. Но после четырех часов всегда спал, поэтому прозевал наш приезд.
О нем рассказывали множество всяких историй. Например, про то, как он летом встретил инспектирующего генерала Титова: браво отрапортовал вошедшему по всем правилам устава, а потом внезапно подскочил и вырвал из генеральской руки пачку «Беломорканала». Из больничного корпуса Леше строго запрещали выходить, знали, что стоило ему увидеть машину, он обязательно угонял ее, ухитрившись запустить мотор без ключа. Его обычно очень долго преследовали, пока не удавалось перегородить дорогу – сам он не останавливался. Говорили, что машину он водил действительно «как сумасшедший».
На этот раз возле Леши стоял грузный, очень чисто одетый татарин – шеф-повар.
– Клянусь аллахом, печенье ваш санитар только что взял, наверно, пошел по другой лестнице. Идем туда, если не веришь…
– Ладно, идем, – произнес Леша хрипло, – но если наврал, зверь, разгоню всю твою грязную кухню!
Они медленно двинулись наверх. Следом за ними прохромал на костылях высокий плечистый человек с энергичными чертами лица и очень заметными жгучими черными глазами. Несмотря на негнущиеся ноги, он так быстро одолевал ступеньки, что седой, коренастый собеседник его, с которым он громко разговаривал по-немецки, едва за ним поспевал.
– Пойдемте, если хотите, в лабораторию, – сказал, проходя мимо нас, седой, – только ничего, Вернер, у вас не выйдет…
Я почему-то запомнил эти слова, хотя услышанное имя было тогда для меня пустым звуком, я познакомился с Вернером много позднее.
– Пошли, пошли, – заторопила меня Ванда.
– Но рентген налево…
– Какой еще рентген? Кто даст вам направление без Горелика? Я, наверно, сделал не очень умное лицо, потому что она расхохоталась.
– Вы забыли о своем желании послушать Шопена? Сцена свободна, внизу на кухне работает вентилятор, там ничего не услышат, пошли!
Клуб находился на втором этаже, над кухней и столовой. В зрительном зале было темно, я попал в него впервые. Ванда взяла меня за запястье и повела. Я чувствовал себя ужасно глупо, хотя прикосновение женской руки было очень приятно… Понимал, разумеется, что она это затеяла, чтобы доставить мне удовольствие, я был ей явно не безразличен, однако человеку, месяц перебивавшемуся с баланды на сухари, было не до женщин…
Ванда выпустила мою руку и так внезапно остановилась, повернувшись ко мне, что я налетел на нее. Я обнял девушку, чувствуя, как она дрожит, и в слабом свете маленькой лампочки над сценой увидел совсем близко запрокинутое назад лицо, большие глаза и полуоткрытые губы.
Мне показалось, что она очень долго играла, я стоял сзади и слушал, погрузившись в воспоминания… Играла она очень хорошо, легко, ни разу не взяв неправильную ноту, потом призналась, что готовила Шопена для поступления в консерваторию. Я забыл на миг, где нахожусь, взял ее осторожно за плечи, перегнувшись, поцеловал в щеку и почувствовал соленый вкус слез.
Позади скрипнула дверь. Мужской голос быстро заговорил по-польски. Она резко встала.
– Пойдем, Эре пришел, лучше, если он нас здесь вместе не увидит: мужчина, а язык…
Эстонец Эре был певцом, примой больничной самодеятельности, самовлюбленным и мелочным, о его скупости ходили легенды.
Мы медленно возвращались в отделение.
– Ты с кем там говорила?
– А, это пан Казимеж. Он Эрсу аккомпанирует. Живет с Зосей.
– Зося – зубной врач из Варшавы?
– Да. Она скоро освободится, ему тоже осталось меньше года. Они официально поженятся и останутся работать здесь. Она, правда, надеется, что их пустят в Польшу. – Потом Ванда добавила – Сегодня дежурит Гарри, вечером вызовет тебя в процедурную, поболтаем… Надо только опасаться Луйки: он пытался за мной ухаживать, но я дала понять, что он мне противен. Теперь у него Вильма, знаешь ее?