Текст книги "Зекамерон XX века"
Автор книги: Вернон Кресс
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 37 страниц)
Несколько шагов еще – и картина резко меняется: узкие улочки, переулки, снова площадь; я стою перед старой ратушей, рассматриваю годичные часы, в окошке которых появляются разные фигуры, а напротив – чудесный Тынский храм. Немного дальше, в средневековом гетто, вижу на еврейской ратуше другие часы, стрелки их двигаются в обратном направлении, как и еврейское письмо: справа налево. Рядом стоит глубоко ушедшая в землю готическая постройка без башен, с пятиугольным основанием – синагога Альтнойшул.
У широкой Влтавы я выбрался из лабиринта старых улиц и узнал Карлов мост с каменными апостолами по обеим его сторонам и большой позолоченный крест с еврейской надписью. Накануне я старательно проштудировал книги о Праге и вспомнил: перед каменным крестом когда-то плюнул еврей, и его община в наказание за это поставила золотой крест, написав на нем: «Святой, святой, святой!» За рекой над зеленью садов поднималась к Градчанам Малая Страна. В садах дворцы чешской знати, там и сям торчат острые шпили готических церквей. Я вернулся, отошел от моста и скоро поднялся на Королевские Винограды, где жил Фредди.
Было еще довольно прохладно, но я удивился, застав друга в постели не только одетым в лыжный костюм, но даже в носках и перчатках! Объяснив свой странный наряд отсутствием денег на уголь, он тотчас встал, переоделся, и мы вышли на улицу.
Сперва заглянули в трактир, где обычно собирались члены студенческой корпорации, к которой принадлежал мой друг. За год Фредди успел приобрести на дуэлях два «отличных» шрама на лице. Теперь он из «фукса» стал «буршем», на пьянках и сходках имел голос и вес. Однако, несмотря на это, Фредди был умным, добрейшим парнем. Он объяснил мне, что в старом Немецком университете не состоят в корпорациях только евреи, социалисты, иностранцы либо чрезмерные зубрилы. Был он среднего роста, довольно упитанным и очень сильным. Его печалью были «неарийские» темные кудри и большой греческий нос на приятном мягком лице с гладкой и нежной, как у девушки, кожей.
Будучи горячими поклонниками Гашека, мы отправились на поиски следов Швейка. Тогда из него еще не сделали культа, и в трактире «У чаши» было немного народу. Толстый трактирщик, который медленно, но усердно потягивал пиво, нам показался вылитым Паливецом. Ушли мы в отличном настроении.
– Вечером зайдем к дяде Генриху, он познакомит тебя с Шилеками, очень приличными чехами, – сказал Фредди после обеда в закопченном подвальном трактирчике возле медицинского факультета, прозванном студентами за темноту, узость и тяжелый запах «Утерусом»[144]144
Маткой (лат.).
[Закрыть]. – Это его соседи. Приехали недавно из Белграда, Шилек был там послом, теперь работает в министерстве иностранных дел. Девушка у них на каникулах, из швейцарской гимназии. Сам увидишь!
Бывший посол оказался высоким сухопарым усачом, очень похожим на обожаемого им Масарика, основателя и первого президента Чехословацкой республики. В прошлом австро-венгерский профессор, Шилек говорил на безупречном немецком языке. Скоро выяснилось, что они были с моим отцом в одном лагере военнопленных в Чите. Отец попал туда после очередного побега, а Шилек вел агитацию в пользу чехословацкого легиона, формировавшегося в России из пленных чехов.
– Ну и патриот был ваш уважаемый палаша! – смеялся Шилек, покручивая седые усы. – Все за Габсбургов ратовал, грозил представить нас перед полевым судом за предательство, а меня вызвал на дуэль… М-да… Но в мужестве ему никак не откажешь. У него была стычка с комендантом лагеря, думали, отца вашего расстреляют, но обошлось карцером. Только выпустили его оттуда – сбежал! Добрался до Швеции, говорите? Что же, молодец! Я не злопамятен, если приедет в Прагу – милости просим! Передайте ему поклон!
Но не старого Шилека вспоминаю теперь, когда речь заходит о Праге, и не дядю Генриха, умного и честного журналиста, которого гестаповцы упрятали в концлагерь, когда заняли город – дядя сделал очень много для немецких эмигрантов…
Перед сном мы болтали с Фредди – его хозяйка согласилась на время приютить меня.
– Лида прелесть! Жаль, что нельзя мне показываться с чешкой, за это в два счета вылечу из корпорации, да еще моему старику сообщат, его, кажется, назначат гаулейтером…
Два дня спустя пришла телеграмма: мать Фредди серьезно заболела, опасались за ее жизнь. Он уехал, а я полмесяца жил один в его комнате.
Я навестил дядю Генриха, вместе мы ходили к Шилекам. Потом стал ходить без него. С Лидой мы встречались ежедневно. Она была невысокая, хрупкая, с длинными прямыми волосами цвета спелого льна, с тонким, немного бледным лицом и большими темными глазами. Лида вызвалась показать мне город – времени у нее хватало, – и мы часами бродили по улицам, у нас появились любимые уголки и здания. Особенно нас радовала церковь монастыря «Лорето» с ее колоколами, которые вызванивали нежную мелодию.
Старый город и весна создавали неописуемое очарование. Мне казалось, что никогда не смогу от него оторваться, уйти из этого волшебного сна. Лида плохо говорила по-немецки и смеялась над моим акцентом, когда я рассказывал что-то по-французски. Но у нас было так много общего: любовь к книгам, к животным, к музыке, молодость…
Мы ездили вместе за город, собирали цветы, стояли во дворце Вальдштейна перед трехсотлетним стволом винограда, оплетавшим весь дворцовый фасад, ходили в Градчанах по узенькой «Златой уличке», где можно было легко дотянуться рукой до крыш карликовых домиков алхимиков. Она смеялась, когда я все время путал две церкви святого Николая. А я рассказывал о своих друзьях и ходил с ней к своей тетке, вышедшей замуж за чеха. Вечером мы сидели под цветущими каштанами и иногда целомудренно целовались. Потом она плакала и считала, сколько осталось дней до ее отъезда в Женеву.
Ее родители относились к нашим прогулкам снисходительно. Отец не вмешивался в воспитание, он обожал дочь и исполнял все ее желания. Мать, полная болезненная брюнетка, осторожно осведомилась обо мне у дяди Генриха и, получив благоприятный отзыв, успокоилась.
Последние дни нам испортил Иржи, ее старший брат. Он приехал в командировку из Словакии, где работал инженером на заводе «Батя». Худощавый блондин, внешне очень похожий на сестру, он с первой минуты знакомства воспылал неприязнью ко мне. После моего ухода устроил Лиде, а потом матери настоящий скандал и заявил, что одной моей национальности достаточно, чтобы выставить меня за дверь.
Суббота. Вечером Лида должна уехать. Мы в последний раз стоим в Лоретанской церкви, и тут случается странное – мне это позднее казалось совсем невероятным, как в старинном или очень дешевом романе, – Лида вдруг подходит к статуе богоматери и начинает молиться долго и усердно. Я не подозревал, что она так набожна!
– Ты веришь в богородицу?
– Да, я молилась за тебя, хотя ты не католик. Но я надеюсь, что моя молитва дойдет до нее…
Целый год я регулярно получал письма из Женевы и так же аккуратно отвечал на них. Но потом, когда Лида вернулась в Прагу после окончания гимназии, переписка внезапно прервалась. Я получил только одно письмо, в котором она жаловалась на мое молчание, хотя я ей писал не один раз. А потом 1939 год, по асфальту Карлова моста затарахтели мотоциклы с солдатами в серых плащах, на Градчанах президента Бенеша сменил немецкий рейхспротектор.
Беспокойная весна 1939 года. Вместо традиционного лондонского тумана – чудная солнечная погода. По улицам английской столицы мелькает зеленая форма, прямоугольные, с кисточкой, пилотки испанских солдат только что разбитой республиканской армии – часть ее успела эвакуироваться в Англию, где была встречена с нескрываемой симпатией. Англичане предчувствовали нашествие фашизма – Гитлер в это время начал решительную кампанию против Польши, пока только на страницах газет и в речах в «Шпортпаласте». Но в степи под Люнебургом была уже построена крепость из фанеры – точная копия бельгийского форта Эбен-Эмель – где по ночам тренировались парашютисты-диверсанты, взрывали в форту (пока на макете) дальнобойные орудия, прикрывавшие путь в Брюссель. В громадных теплицах натаскивали солдат будущей армии Роммеля. В Берлине на Бендлерштрассе генштабисты вычерчивали на картах зловещие стрелы, направленные на Метц, Дюнкерк, Краков и Варшаву, а во всех военных училищах зубрили польский и русский языки.
В Лондон приехал господин Бек, министр иностранных дел Польши. Он стоял на трибуне среди почетных гостей во время большого парада военных кораблей в Портсмуте. Еженощно раздавались глухие взрывы бомб, подбрасываемых ирландскими террористами, которые требовали присоединения Северной Ирландии к государству Эйре, а Де Валера[145]145
Президент Ирландии.
[Закрыть] метал из Дублина громы и молнии против англичан. В ботаническом саду Кью-Гарден висел черный флаг на пятидесятиметровом флагштоке из канадской пихты – в Мосуле религиозные фанатики во время процессии шахсей-вахсей камнями убили английского консула…
Где только на земном шаре не тлело недовольство против англичан, немцы не жалели ни сил, ни денег, чтобы раздуть огонь, который должен был ослабить врага. А в Виндзоре, у могилы полковника Лоуренса с надписью «Сладка и почетна смерть за родину» здоровенный английский студент сказал мне: «Какая чепуха, пойду я класть голову за Англию! Пускай умирает за нее тот, кому охота!»
Когда я стоял на Гаммерсмитском мосту и вертел в руке небольшой футляр с фотокамерой, вдруг подъехали на мотоцикле полицейские и очень вежливо попросили показать им содержимое футляра, а заодно и документы. Меня поразило, что у одного из них был в руке карабин – «бобби» обычно носят только дубинку. Внимательно осмотрев паспорт и камеру, полицейский облегченно вздохнул:
– Проклятие, мы думали, вы ирландец! Они вчера здесь подложили бомбу. К счастью, не взорвалась!..
Оксфорд-стрит… Сколько людей проходит тут за день! Я стою перед сверкающей витриной и смотрю на небольшой радиоприемник с матовым стеклом величиной с ладонь, на нем мельтешат серые фигурки, играют в футбол – первый телевизор, он совсем недавно появился в Англии. Вдруг сзади радостный женский голос:
– Пьер, шери!
Я вижу совсем близко модную светлую шляпу, под ней темные глаза. Девушка обнимает и целует меня, прохожие бросают на ходу неодобрительные взгляды, здесь это – «шокинг».
– Лида, милая, откуда ты?
Маленькое, уютное кафе, три этажа под землей. Вокруг каждого стола подковой диван со спинкой. Здесь в основном студенты, рядом сидит японец с блондинкой, дальше бородач, наверно скандинав, с испанкой в военной форме. Лида очень повзрослела, она, мне кажется, стала намного выше. Мы заказываем шоколад с пирожными.
Они живут теперь в Лондоне – семья успела уехать до прихода немцев, министерство иностранных дел вовремя предупредило своих сотрудников. В Лондоне формируется что-то вроде чешского правительства, хотя англичане пока официально его не признают, боятся неприятностей от немцев.
– Прости, Петер, что перестала писать. Иржи недавно признался, что прятал твои письма, его тогда перевели в Прагу… Как нам все же повезло: все мы тут, только мама вчера уехала в Париж на неделю.
– А где дядя Генрих?
– О, мы хотели взять его с собой, но он лег на операцию – аппендицит! Папа очень боится за него, о нем ведь все знали!
– Где, когда увидимся, Лида?
– Я опасаюсь приглашать тебя открыто, папа стал такой нервный, а Иржи ты же знаешь… Запиши мой адрес, к вечеру они уходят заниматься делами, Иржи служит у папы, возвращаются поздно. Приходи, у нас будет время…
– А ты запомни на всякий случай мой адрес: Ормонд-стрит… Прошло четыре дня. В большой комнате темно – у отца заседание, он ушел в семь часов. Лида лежит на широкой тахте и курит. У меня не хватает духу сделать ей замечание: слишком много пережила она в последнее время. За окном моросит мелкий дождь – настоящая лондонская погода!
– Милый, ты не можешь остаться в Англии? Пока все у вас кончится? Папа думает, очень долго ждать не придется: когда англичане договорятся с русскими, немцы уйдут из Праги… Я забыла спросить: как ты сюда попал?
– На каникулы. Город хотел посмотреть. Как тогда Прагу.
– Да, как тогда Прагу!.. Пожалуйста, принеси мне пепельницу! Я подхожу к тахте. Она бросает окурок в большую раковину в моей руке. Я вижу, что она плачет.
– Лида, милая, ну как мне здесь остаться? Я же не эмигрант, меня спросят: зачем, почему, что… Один семестр надо доучиться, не так долго, потом… Ты же будешь тут…
– Я просто так… Пойдем лучше чай пить. – Она запахивает цветастое кимоно и встает, ловко влезая в домашние туфельки на каблуках, с голубыми помпончиками.
– Скоро приедет мама, тогда буду ходить к тебе.
…До начала занятий осталась неделя. Ранним утром экстренный выпуск газет: итальянцы вторглись в Албанию! Перебросили армию, массу техники, но албанцы не сдаются.
Десять часов утра. Мой товарищ ушел – неприятно, что я попал в такую квартиру. Вчера он рассказывал мне о своей работе, видно, надумал завербовать… А Лида придет, ничего не ведая.
Звонок – она! Открываю, хочу ее обнять, но она не раздевается, спешит… Что такое?
– Собирай чемодан, тебе надо уезжать!
– Почему, Лида, с какой стати?
– Собирайся быстро, Петер, я не шучу! Только что я говорила с папой. Он согласился: «Пусть заходит, надеюсь, не все они сволочи». И, как на грех, Иржи сидел в большом кресле, все слышал. Я думала, что его нет дома, не заметила… Он: «Шпион твой Петер, пакостник, что ему в Англии надо?» Еще я сказала папе, что ты живешь здесь, на углу Ормонд-стрит. Иржи обязательно пойдет к нашим в отдел контрразведки. Я боюсь, они могут тебя задержать, опоздаешь на лекции, пока все выяснится. Лучше уезжай, тут не один угловой дом, они скорее всего начнут искать со стороны Британского музея… Еще успеешь!
Да, плохо будет, если доберутся до моего Фердинанда с его немецкими девицами. Тут пахнет не «опозданием на лекции»! И как мне потом доказать, что я здесь случайный гость?! Он не сказал, когда вернется, наверно, в порту торгуется с моряками! Лида права!
Спустя полчаса мы едем в такси на вокзал. Улицы пусты, город словно вымер – сегодня Пасха, и все англичане в церкви или слушают службу по радио… Не думал, что так уеду из Лондона. И не один – она проводит меня до Хариджа.
– Хочу убедиться, что ты на пароходе!
Дома я оставил записку, с виду безобидную, но он должен понять, что и для него лучше смыться…
При въезде на остров иммиграционный комиссар спросил, действительно ли я не собираюсь остаться в Англии – виза была на месяц. А теперь черноволосый толстяк таможенник, больше похожий на француза, даже не открыл мой чемодан. Он краем глаза посмотрел на визу и вернул паспорт.
– Так скоро? Ол райт! – и поставил мелом большой крест на чемоданной коже.
На общем пирсе у решетки стоит Лида и машет цветами, которые я ей подарил…
В Хук-ван-Холланде все бегают, толкаются у кассы железной дороги. В поезде полно солдат. Краснощекие, в обмотках, с винтовками; у унтеров короткие тесаки, наверно очень удобные в индонезийских джунглях, но здесь они выглядят смешно. Все штатские постепенно выходят, до границы еду один среди солдат. На шоссе в автофургонах патрули, спиливают дорожные указатели. Поезд дальше не идет, останавливается у самой границы. Я узнаю: мобилизация.
В номер отеля заходят двое в штатском:
– Господин действительно желает завтра ехать в Германию? Об Албании вы слыхали? Транзитная виза есть?
Они проверяют мой паспорт и уносят его. Через некоторое время один возвращается:
– Завтра утром в семь ваш поезд! Возьмите паспорт.
Утром в пустом, тихоходном поезде я вижу из окна, как солдаты роют окопы. Но на тот раз обошлось…
* * *
Где я?.. Снежинки легли на плечи моих соседей, я чувствую холод в ногах, тусклая лампочка над окошком кассы, бараки кругом… Я облетел за мгновение половину земного шара – из Англии тридцать девятого года вернулся в колымскую действительность. А мой партнер все еще где-то там. Только теперь я вникаю в его рассказ:
– Ноги, скажу тебе… Они все красивые, эти хальфкаст[146]146
Полукровки (англ.).
[Закрыть], груди – во! Только голос «э джин эвд вотэр войс»[147]147
Голос как от джина с водой (англ.), т. е. пропитой.
[Закрыть], но я долго не думал…
– Давай получай! – прерывает его кто-то сзади. Артеменко летит из лондонского борделя обратно в лагерь…
– Что, что… ага! Ну, потом тебе расскажу! Я получаю свою сотенку. В ларьке никого, масло и сахар кончились. Медленно бреду вверх по линейке к своему бараку.
– Ты о чем задумался, не узнал? – слышу в коридоре бархатный голос Семена.
– Да так, вспоминал кое-что!..
Хочется побыть одному, возможно, когда лягу, снова перенесусь в прошлое. Но в секции разгром. Пока мы ходили за деньгами, надзиратели забавлялись обыском, и мы долго выбираем из кучи посреди секции наши книги, подушки, одеяла и бушлаты.
5
Я встретил Семена Ровенского на первом участке, когда ходил туда летом делать контрольный замер. Это был плотный молодой еврей с высоким красивым лбом, пухлыми губами, карими ласковыми глазами и обворожительной улыбкой – глаза так и светились. Он был в ту пору замерщиком, с ребятами ладил, всегда умел найти им нужные для зачетов объемы. Потом надолго исчез из моего поля зрения – работал на фабрике. Мне рассказывали о его стихах, но в лагере многие писали стихи, обычно скверные, так что рекомендация была сомнительной. Только услышав сам, как он на поверке читал их Ковалевскому, я понял, что это достаточно серьезный поэт. Гаврилов настрого запретил ему сочинительство, и когда при обыске в тумбочке Семена нашли рукопись, его на месяц посадили в штрафную. Но Семен не унывал, к тому же все его уважали, убедившись, что он, хоть и еврей, никаких легких работ для себя не ищет и от своих бригадников не отстает. Его отец, крупный специалист в министерстве авиационной промышленности, часто присылал посылки, так что Семен был в лучшем положении, чем большинство его товарищей по беде, с которыми он честно делился своим богатством. Майор Франко относился к поэту сочувственно, и, не вступая в спор с грозным опером, помогал устроиться на таких работах, где оставалось немного свободного времени для стихов.
Это был, не считая Ковалевского, первый в лагере человек, который давал мне более или менее толковую информацию о советской культуре. Надо заметить, что у меня, не имевшего никаких сведений о духовном облике русской столицы, сложились о нем довольно дикие представления. Однажды Семен удивил меня фразой: «Мы часто ходили с ней в консерваторию».
– Что, разве в Москве есть консерватория? – спросил я: это как-то не вязалось со спорами наших горных инженеров о том, кто написал «Фауста» – Гете или Шиллер.
– А ты как думал? И всегда полный зал людей, которые разбираются в музыке лучше нас с тобой!
Хм, неужели? Впрочем, кто-то, наверно, и разбирается. Сам москвич, он много мне рассказывал о Львовском университете, где учился до ареста. Он попался по глупости: студенты устроили пикник вблизи правительственной дачи, а при обыске у него нашли сатиру на Сталина.
Настоящий вес Семен приобрел после разоблачения Тяжева. Поэт вдруг оказался «в законе» у блатных, а отъезжающий на этап центровик из БУРа назначил его своим преемником, бросив фразу:
«Теперь, Семен, тебе придется смотреть за порядком». Ну, а в БУРе, даже берлаговском, воровской «закон» имел силу.
Он заходил иногда к Карлу в мастерскую. Мы дискутировали о фашизме, о порядках в лагере и на воле, и хотя художник недолюбливал Ровенского как еврея да еще потому, что нельзя было с него чего-нибудь взять – тот в его услугах не нуждался, – он все же признавал, что у Семена «хеллер копф»[148]148
Светлая голова (нем.).
[Закрыть]. Насчет стихов Карл ничего не мог сказать: поэзия не была его коньком.
Впервые я встретил просвещенного советского еврея, который не только не маскировался, но и с определенной гордостью носил свое «подозрительное» отчество «Самуилович». Когда я спросил его, как он проводил свои праздники, подразумевая еврейскую Пасху и прочее, он засмеялся:
– Единственным религиозным праздником у нас было православное Рождество!
…Опять зима. Мы переехали в новый барак, там очень удобно: вагонки ориентированы к окнам, в просторной середине кирпичная печь. Я лежу на своем втором этаже и читаю «Цусиму», с которой двадцать лет назад познакомился в немецком переводе.
Отбой! Но я не бросаю книгу – силуэт проверяющего надзирателя бывает виден из окна. Читаю, читаю, другие давно перестали шептаться; единственная ночная лампочка горит тускло, но я лежу почти под ней.
– Ты там, одевайся!
Я вскакиваю – зачитался и не заметил входящего. Замки на дверях несколько раз вешали и убирали, недавно где-то в Норильске или Котласе сгорел барак вместе с запертыми людьми, и теперь, когда беда уже случилась, вступил в силу запрет на запоры. Виси на дверях замок, я успел бы притвориться спящим.
Одеваюсь под брань Паштета.
– Бушлат тоже, ты у меня поработаешь!
Зона пуста, кое-где из бараков выходят надзиратели. Паштет приводит меня к вахте. У своего кабинета стоит Обжираускас.
– Что случилось?
– Вот поймал, после отбоя читает, спать не хочет – не наработался!
Обжираускас узнает меня:
– Ага, это ты! Правильно привел его! Сейчас наработается! Статей у него сколько: немецкий офицер, шпион, антисоветчик, мозгокрут… Он еще и агитирует! Его в режимку надо!.. – и так далее в этом духе. Он дает окаменевшему Паштету такую характеристику моей персоны, что меня, наверно, пропустили бы прямо в ставку Гитлера, будь правдой хотя бы половина сказанного. Видно, кто-то очень уж старается доносить на меня и плетет небылицы: в лагере сексотам верят больше, чем документам.
Я стою возле вахты в ожидании приговора. Паштет пошел совещаться с дежурным. Им оказался долговязый, угрюмый Волченко.
– Нехай долбит лед возле вахты, – говорит он, – а там побачим. Снег на тропе к вахте затвердел как цемент, я орудую ломом и киркою. Только что в зону вошли слесари из гаража – последняя бригада. Стоит мне отставить лом, чтобы передохнуть и погреть руки, как с вышки окрик:
– Давай, давай, филон!
Теперь двигаюсь к вахте, от которой я, долбя, удалился на несколько десятков метров.
– Куда ты?
Я поворачиваюсь и кричу вверх:
– За лопатой, гражданин начальник (раз погоны, значит, начальник)!
Разбрасываю выломленные комья обледенелого снега. Потом принимаюсь за крыльцо – вблизи вахты все же теплее, высокий забор защищает от ветра.
Полночь. На вышке сменился часовой, из зоны выходят Паштет с Перебейносом.
– Ты чаво тут ковыряешься?
– Это я его поймал, читал после отбоя, – похваляется Паштет.
– Молодец! Ну, ты, работай, работай!
Шаги затихают. Откуда столько льда под окном вахты? Конечно, они сюда выливают остатки чая и, наверно, грязную воду, когда моют пол. Я ставлю лом с киркой в глубокий снег и прячу руку под рубашкой, озираясь наверх. Новый часовой молчит. Отогреваю вторую руку, первая отошла и ноет, пальцы болят, будто их протыкают иголками. Стоять тоже холодно, и я опять принимаюсь долбить.
– Какого хрена стучишь? – Волченко приоткрыл дверь и высунул рябое лицо.
– Вы велели все очистить, гражданин начальник.
– А тропу кончил?
– Давно, гражданин начальник!
– Тогда чего еще ждешь? Иди себе спать, инструмент поставь под окном!
Я вернулся в барак, удостоверился, что Паштет не конфисковал мою книгу, и, забравшись наверх, мгновенно уснул.
6
– Первая, вторая, третья!
Мы шагаем пятерками через вахту, наши карточки откладываются… Обед, съем, шмон, поверка, три раза в месяц баня, работа, изредка важные события и ежедневно новые «параши» – слухи, иногда совсем несуразные, возникающие неизвестно где. И каждый новый год конфиденциальный вопрос того или иного эстонца, латыша или бандеровца:
– Как ты думаешь, в этом году будет война?
У них, двадпатипятилетников, не было другой надежды раньше освободиться.
Каждый квартал записи в зачетных книжках, долгие разговоры о том, что делать, если отпустят на волю. Так складывались дни, месяцы. Я уже третий год здесь, под сенью двугорбой сопки… Изредка мы провожали до вахты несколько человек с фанерными чемоданами в руках, их тщательно обыскивали, потом сажали в грузовик и увозили в Ягодный, где выдавали удостоверение со многими маленькими квадратиками. Каждые две недели в комендатуре ставили на квадратик печать.
А мы продолжали ходить на сопку. Я замерял, объяснял бурильщикам, как направить забой квершлага, лазил по выработкам, подсказывал бригадирам, где лучше прибавить в нарядах объемы, хлебал свою баланду и жалел, когда сменился мой маркшейдер. Вместо Аристарова появился молодой, неопытный Семиволоков. Он, правда, не обижал, приносил еду и папиросы, но часто ошибался в расчетах, меня же давно в «американскую зону» не пускали, и проверить их в маркбюро я не мог. Приходилось планы много раз переделывать, а нередко и нарезанные выработки, и зачастую брать вину на себя.
Март. Мой шеф с февраля лежит в больнице, я работаю один. Только пришел в контору – телефонный звонок. Бергер берет трубку.
– Тебя, Петер! – Прикрыв трубку ладонью, Борис шепчет: – Брауне, очень сердитый…
– Сколько осталось, пока выйдет третий восстающий?
– Несколько метров, Виктор Андреевич! Они утром палили, уходку теперь не измеришь – газ будет до обеда!
– Вентиляции нет во всей штольне, газ стоит сутками, и он – «несколько метров»! На разрезе всего восемь метров до поверхности и работали пять дней! В управлении ругают, только что звонили, а вы там мышей не ловите! Так и передай Титову! Вчера почему не сообщили уходку?
– Виктор Андреевич, вчера меня не выпустили – выходной. Спросил бурильщиков, но они не знают, сколько рвало. И сегодня не зайдешь, газ! Пойду в обед, передам…
– Сводку в одиннадцать требуют! Послушай, может, как-нибудь попытаешься, а? Определи хоть на глаз, сколько осталось, метром ошибешься – не беда. Что-нибудь надо же ответить, у них главк требует, в Москве уже жужжат… Я мысленно прикидываю.
– Ладно, Виктор Андреевич, но точность не больше полуметра, рулетку навряд ли смогу протянуть… Как спущусь, позвоню, авось не поймает меня опер.
– Ты что, в газ полезешь? – сомневается Бергер. – Смотри, там до обеда никого не будет!
– Ничего, пройти всего метров шесть до восстающего! Взгляну и обратно!
Я шагаю по пустынной штольне, поворачиваю в лабиринт старых выработок и скоро встаю под восстающим. Над головой узкий колодец с редкими растрелами – заклиненными бревнышками вместо лестницы. Десять метров вверх, потом короткая шестиметровая рассечка и злополучный вентиляционный восстающий, который скоро, выбившись на поверхность, должен обеспечить сквозняк в штольне, за несколько минут вытягивающий после взрыва ядовитые газы. Я проверяю на боку аккумулятор в плоской коробке – головка фонаря надо лбом, прицепленная к шапке, не зажигается! Нахожу причину замыкания, разгибаю контакты – загорелась.
Поднявшись немного, чувствую отвратительно горький запах газа, вдыхаю глубоко и спешу достичь верхней кромки. Длинный шаг – я в рассечке, она темна от густого облака газа, луч фонаря слабо светит сквозь дым. Стараясь не дышать, проскакиваю шесть метров до вентиляционного восстающего. Направляю луч вверх – так и знал: оторвало совсем мало, какие-нибудь три метра от кровли. В висках страшно стучит кровь, я еще задерживаю дыхание – скорее, скорее обратно!
И вдруг – темнота! Аккумулятор опять отказал! В ушах звон, голова как пустая бочка, по которой колотят… Рывком открываю крышку аккумулятора, поправляю контакты, захлопываю. При слабом свете замечаю, что потерял направление, чуть не наскочил на боковую стену. Ноги подкашиваются – скорее назад! Если упаду здесь – задохнусь, никто не наткнется на меня до обеда: Бергер спустился в нижнюю штольню, там лопнул трос лебедки, а кроме него никто не знает, куда я пошел…
Я не выдерживаю, делаю вдох, газ душит меня, я упираюсь плечом в стену, еще шаг, другой, передо мной спасительное отверстие восстающего, но первый растрел в полуметре от кромки. Шагнуть – для нормального человека пустяк, я же чувствую, что нога парализована. Кашель разрывает грудь, боль невыносимая – я бросаюсь телом на растрел и вижу, как восстающий поворачивается вверх.
…В ушах тоненький протяжный писк, все нарастающий, постепенно переходящий в низкий гул. Я очнулся. Лежу мягко, в темноте… Голова вдруг стала легкой, шум на миг прекратился, потом опять нарастает. Что это такое? Где я уснул? Немного поташнивает, но я не чувствую тела – неужели был пьян?.. А почему такой мрак?
Медленно начинаю ощупывать себя – бушлат, брюки мокрые… Ага, я ведь на «Днепровском»! Поворачиваю голову, и вдруг адская боль возвращает меня к действительности. Я набрался газа и полетел вниз! Ищу на лбу головку фонаря, там все мокро, липко. Боль пронизывает меня так, что опять начинается тошнота… Ощупываю в темноте провод и нахожу наконец головку – она превратилась в блин, который, как я теперь понимаю, спас мне жизнь – самортизировал удар падения…
Как выбраться отсюда? Темно в этом лабиринте ходов, некоторые из них обрываются на много метров – полетишь, и второй раз навряд ли так обойдется… С трудом нащупываю рельсы и ползу по ним долго-долго… Мерцает слабый свет – устье штольни, резкий холодный воздух освежает меня. Я поднимаюсь на подкашивающиеся ноги и иду, шатаясь, вдоль стены к выходу, опираясь о трубу воздухопровода…
Яркое солнце, снег блестит, подо мною контора, компрессорная, дорога рудовоза – все на семьдесят метров ниже, и еще ниже – как на ладони – поселок, лагерь… Но солнце в самом зените. Неужели я пролежал около трех часов?.. Подо мной чернеют отверстия других штолен, но, как на грех, не вижу никого, даже на сортировке, где всегда болтается несколько человек – наверно, все обедают… Дорога вьется вниз, я ковыляю неверными шагами до первого поворота и пускаюсь, скользя, напрямую, падаю, ползу, качусь, поднимаюсь на ноги и опять лечу по крутому склону, по целику, по пояс в снегу… Повернувшись, замечаю около сортировки – теперь она выше меня – каких-то людей, они машут мне руками… Ярко светит солнце, снег блестит, но все равно холодно, только теперь обнаруживаю, что я без шапки и рукавиц…
Докатившись до площадки возле конторы – спускался я правильно, след тянется прямо, – подползаю к дверям. Вид у меня жуткий, я весь в крови и в снегу, руки и уши побелели, а сзади, как хвост, тащится провод от разбитого фонарика.
…Следующие часы и дни помню очень плохо. Запечатлелось только, что Юрка, здоровенный фельдшер, узнав обстоятельства моего падения – я пролетел около десяти метров! – сказал с уважением:
– Однако падать ты умеешь! – и так нажал на разбитую кость, что я с воплем подскочил.
Я никак не мог вспомнить имя Перуна, который пришел ко мне на следующий день. Но несмотря на пролом черепа, меня быстро перевели в барак– санчасть была переполнена, и врач считал, что мне, кроме покоя, ничего не нужно, и оказался прав. Месяца три сильно болела голова, отказывала память, особенно на имена. Но впоследствии это прошло, остался только синеватый шрам на темени и убеждение, что я везучий – в тот день в шахте погиб зек, упавший с меньшей высоты.