Текст книги "Зекамерон XX века"
Автор книги: Вернон Кресс
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 37 страниц)
– Еще бы! – Эту медсестру-эстонку мы все не любили, несмотря на изящную фигуру и красивое лицо, – отталкивали злые глаза и узкий змеиный рот. – Прекрасная пара!
– Вильма его теперь во всем опекает. Она ведь врач, но боится признаться – работала в концлагере.
– У вас, вижу, тут все женаты?
– Ну нет, Ксавера девушка, Ядвига тоже.
Сестры уже считали меня своим, водили на рентген, в физиокабинет, даже на переливание крови и при этом всегда угощали чем-нибудь вкусным. Они учились на фельдшериц – рукописные потрепанные конспекты циркулировали по больнице. Я начал поправляться, дискуссии в палате мне невыносимо наскучили, но надо было соблюдать осторожность: в палате Ванда со мной больше не разговаривала, вызывал меня обычно кто-нибудь другой. Свой график Ванда перестроила так, чтобы быть в одной смене с Гарри. Вечером он сидел в кабинете врача, а мы с Вандой в процедурной вспоминали наше прошлое. Она рассказывала о доме, о французской гимназии Сакре-Кёр (Святого сердца Богородицы), о брате, который теперь лежал в больнице на Индигирке, и она очень надеялась, что его переведут на Левый. Говорили о книгах Бальзака, Пруста, Питигрилли – автора пикантных довоенных романов.
– Жалко, нет у тебя медицинского образования, – вздыхала она. – Раньше брали на курсы фельдшеров, теперь врачи понаехали… да и статья у тебя паршивая, к тому же акцент… Пока Гарри сидит на анализах, ты спасен, но, не дай бог, Горелик узнает! Жена его на днях обронила такую фразу: «Латинского фрица давно пора выгнать!»
Мы встречались в процедурной и днем, после обеда, когда больные спали. Я всегда держал в руке конспект, по которому помогал ей заниматься, на случай, если нас увидит посторонний. В одну из таких встреч она сообщила:
– Вильма узнала, что нас хотят отделить от уголовников, боюсь, после этого крепко прижмут…
Вдруг дверь из кабинета врача открылась, вышел Горелик, который, оказывается, давно уже был там. Он имел привычку ходить бесшумно, внезапно появляясь в коридоре, кабинетах и палатах. Он остановился перед нами – мы сидели рядом на топчане, я держал на коленях конспект – и долго смотрел на краснеющую Ванду, не обращая на меня ни малейшего внимания. Ручку дверей он не выпускал. Потом вышел в коридор, но тут же вернулся, сунул голову в процедурную и сказал резко:
– Стыдно, пани Ванда, ты же полька! – и сильно захлопнул дверь.
Некоторое время царило жуткое молчание, потом она разрыдалась
– Я лучше уйду в палату…
– Какой он все же хам! – кричала она. – «Пани Ванда»… сволочь!
Утром Ксавера передала мне записку: «Он долго рылся в твоей истории болезни, не сможешь ли что-то предпринять? Я больна, три дня не буду». Я посмотрел на сестру, она тихо сказала:
– Сегодня суббота, нет выписки, но до понедельника вам надо бы… Держите градусник! – добавила она громко, потому что Мустафа, который просыпался рано, уставился на нас. – Голова болит?
«Пора осуществить мой план, – подумал я, – лишь бы не было поздно!»
6
После выписки из больницы зеков переводили на пересылку и оттуда этапировали на прииски. Задержаться на пересылке было почти невозможно: чтобы перейти в лагерную или больничную обслугу или на агробазу, требовалась протекция у нарядчика или связь со статистиком. Единственным способом уйти от этапа было снова попасть в больницу. Для этого уголовники часто наносили себе повреждения.
Пока зек числился за Левым, никто не считался с приказом Никишова, запрещавшим госпитализировать членовредителей. Не давать же человеку умирать на пересылке – ведь ни один дурак «покупатель» не возьмет неизлеченного саморуба к себе на прииск: какой от калеки прок? Нередко малолетки[31]31
Осужденные несовершеннолетними.
[Закрыть], особенно те, кто успел «наблатнячиться» от уголовников, отрубали себе руку. Один молодой украинец, узнав во время обеда, что назначен на вечерний этап, тут же, не вставая из-за стола, ложкой выковырял сам себе глаз! В лагеря таких не принимали, они спокойно дожидались весны, когда с первым пароходом их отправляли на материк. Ходили даже слухи, что на материке калек освобождали, если статья не была тяжелой. Политзаключенных никогда не вывозили, да среди них я, пожалуй, членовредителей и не встречал.
Кто не решался на подобные отчаянные выходки или же боялся попасть под суд за саботаж, а им кроме отказа от работы и невыполнения нормы считались побег, членовредительство, попытка самоубийства (последнее теперь случалось крайне редко, но, по рассказам, было обычным явлением в тридцать седьмом году), тот старался остаться в больнице полузаконным образом. Самым заурядным приемом мостырки или симуляции была искусственная флегмона, происхождение которой, однако, очень легко обнаружить, что опять-таки грозило судом. Для этого протягивали иголку с наслюнявленной ниткой глубоко через мякоть ноги, отрезали концы нитки и ждали появления гнойника. Искусство состояло в том, чтобы ликвидировать подозрительное второе отверстие – одноканальная флегмона выглядела вполне естественно.
Этот примитивный способ, а также уколы керосином и перенос в рану гноя гонококков, я отверг как общеизвестные и к тому же унизительные. Я решил голодать, но так, как будто мне не хочется есть по какой-то тайной причине. При скудном пайке и практической невозможности достать (особенно в инфекционном отделении) еду сверх нормы, никто не подумает, что здоровый человек может себе выбрать такой способ симуляции.
Когда после ухода Ксаверы принесли завтрак, я со скучающим видом выпил обязательную мензурку стланика, чай же и хлеб незаметно сунул соседу, рыбий жир другому, объяснив, что «неохота, просто не лезет еда». На обед съел один кисель – наше лакомство, которое появлялось по субботам. Остальное снова распределил среди соседей. Ужин я недоел, а в воскресенье довольствовался одним завтраком, остальное тоже раздал. Теперь я почти каждому в палате отдавал что-нибудь из своего пайка, следил только, чтобы Мустафа ничего не получил: он в дополнительном питании не нуждался, всегда получал лишнее, да, вероятно, и Горелик его подкармливал. Я повторял, что «пища никак не лезет», хотя при одном виде баланды у меня в желудке появлялись мучительные спазмы. Изо всех сил я старался не смотреть, как другие съедали мой хлеб.
Расчет оказался верным: в понедельник меня вызвали к врачу. Я направился по коридору нетвердым шагом, от поста кружилась голова. Горелик внимательно осмотрел меня, измерил давление, записал что-то в истории болезни и отпустил, не проронив ни слова. Вечером я съел свой хлеб, после чего не мог уснуть от болей в желудке. Дежурила Вильма, Ксавера куда-то исчезла, и моя надежда на поддержку сестер рухнула, а без посторонней помощи мой план был почти неосуществим.
В среду вызвали в процедурную. Я уже привык голодать, желудок перестал бунтовать, но тело ощущалось по-неземному легким, в ушах стоял тонкий звон, слух и обоняние очень обострились. Жора, толстощекий санитар, подвел меня к дверям процедурной.
– Тебе клизму, – сказал он и глупо засмеялся. – Везет же, баба будет ставить.
Я вошел в процедурную. Там сидела Ванда с болезненно бледным лицом. Как я обрадовался ей, будто увидел ангела-хранителя, – хотелось скорее поделиться своими заботами, трудно голодать молча!..
– Конференция у них. – Подойдя, она поцеловала меня в щеку и быстро отошла. – Горелик, наверное, не придет до обеда. Я все знаю, не бойся, Жора – наш человек. Мустафа им рассказал, они тебя будут обследовать. Держи, ешь поскорее, ты, наверное, скоро с ума сойдешь от голода. – Она достала из-под халата хлеб с маслом, яблоко, несколько кусочков сахара и маленькую бутылку молока. – Ешь, в палату ничего не бери.
– Спасибо, Ванда, милая… А что было с тобой?
– Ангина у меня, но как дома сидеть, когда ты… Ксавера тоже лежит, и Гарри не выпускают на работу. Написал кассацию, теперь его опер допрашивает.
Я сел рядом с ней на жесткий топчан с клеенкой.
– Откуда у вас яблоки? Я их давно не видел…
– Получила сто рублей и кое-что сообразила, – ответила она и вдруг залилась краской. Я почувствовал, что тоже покраснел – ведь она призналась мне в своей тайне[32]32
В лагере девственницам платили «премию» – сто рублей в месяц.
[Закрыть]. Кто-то прошел шаркающей походкой мимо дверей – она торопливо протянула бутылку с молоком. – Пей, я поговорю с Ядвигой, чтобы носила тебе передачи. Только берегись Мустафы, он следит…
В тот день Ванда застудила воспаленное горло и совсем слегла. Ко мне под разными предлогами заглядывала Ядвига, приносила еду и записки. А у меня началась одиссея по больнице. Никто не спрашивал напрямую, почему я почти ничего не ем, но осматривали без конца, водили по разным отделениям. Каждые два-три дня я немного проглатывал пищи, чтобы не удивлялись, откуда у меня берутся силы, потом опять раздавал свой паек. Мустафа, который ничего не получал, аккуратно доносил на меня. Луйка, заподозривший что-то нечистое, в мое отсутствие тщательно обыскивал у меня постель и тумбочку, но ничего, естественно, не обнаруживал.
Я часами ходил с санитаром или сестрой по всей больнице, от специалиста к специалисту, однако никто подходящей болезни у меня не находил. Рентгенолог, фтизиатр, венеролог, онколог – все спасовали. Новым врачам меня преподносили как колымский феномен. Иногда в чужих отделениях встречались Ядвига или Ксавера, которую перевели в общую терапию; они украдкой совали мне еду, которую я тут же уничтожал. Мне вливали глюкозу. Один раз Вильма предложила бутерброд, но я наотрез отказался, чувствуя провокацию со стороны Луйки.
На дворе стояли трескучие морозы. Вышла на работу Ванда, очень похудевшая, но такая же ласковая и внимательная. Однажды утром она предупредила:
– Боюсь, все пропало! Тебе назавтра назначили ректоскопию, смотреть будут сам Горелик и профессор Ткач.
На следующий день обе вышеупомянутые знаменитости с помощью Гарри и блестящего никелированного снаряда предприняли путешествие в мои внутренности. Баум у пульта управлял рычажком, передвигавшим снаряд по моим кишкам, врачи же глядели в окуляр… позади меня. В конце процедуры Горелик разочарованно протянул:
– Ни-че-го… Не подтвердилась ваша идея…
– Идите, – обратился ко мне Ткач, тот самый, который на лестнице говорил с Вернером по-немецки, – идите завтракайте!
– Не хочется, – пробормотал я. Врачи переглянулись.
– Дементиа сенилис[33]33
Старческое безумие (лат.)
[Закрыть] рановато, разве шизофрения? – начал было Ткач, но Горелик перебил:
– Он вас понимает, оставим… Пусть решает Топорков!
– Они направят меня к Топоркову, – сказал я несколькими минутами позже, уписывая в процедурной бутерброд, – боюсь, мне не выдержать соседства с Королем Воздуха.
– Ничего, милый, – успокоила Ванда, – никуда тебя шеф не отправит, ему самому интересно, с Ткачом поспорил из-за тебя.
7
На второе утро Жора повел меня к Топоркову, в психиатрию. Идти было всего несколько десятков метров, на нашем же этаже. Жора зашел в «клуб» покурить, я его ждал возле дверей.
– Это ты, Петро?..
Я встрепенулся, посмотрел, и меня невольно передернуло: передо мной стоял маленький, худой человечек с желтым лицом и испуганным взглядом. Самое странное было, как он держал себя: горбился, извивался червем, словно у него не было позвоночника.
– Не узнаешь? Я был поваром на «Пионере», в сорок седьмом…
– Володя!..
Да, я помнил его прекрасно, но тот был молод, выше ростом, крепок, не менее пяти пудов весом. Передо мною же стоял, качаясь как лист на ветру, настоящий фитиль. Я растерялся:
– Ты чем болеешь, Володя?
– Под обвал попал… Когда ты уехал, меня в шахту загнали. Всего помяло, контузило. Теперь уже ничего, но иногда находит на меня. Лежал я на «Пионере», кости срослись, кормят, а я худею, голова шумит, память отшибло. Потом сюда послали, эти ничего не находят, говорят, симулянт. Замучили! Второй месяц сажают под ток: «Откажись от симуляции, подпиши!..» Ой, Петро, до чего больно, когда током бьет! Подпишу, наверно, еще убьют, не выдержу… Голова болит, мочи нет; помнишь, какой я раньше был?.. Слушай, найди махорки! Никто не дает даже докурить, я уже не Володя-повар, а… Попроси у кого-нибудь, так курить хочется…
Я с ужасом глядел на старого знакомого. И раньше слыхал о шокотерапии, но не думал, что людей пытают месяцами подряд. Вышел Жора.
– Дай махорки на пару закруток, парень просит! Жора отсыпал Володе изрядную порцию, глаза бывшего повара загорелись, руки начали трястись.
– Это что за шакал? – спросил Жора, когда Володя поспешно скрылся в уборной.
– Не смейся, год назад он нас с тобой отлупил бы одной левой, а под током и ты б небось сплоховал…
– Да, слыхал однажды, орут как недорезанные свиньи.
– Идем скорее, Топорков может уйти.
Меня завели в небольшой кабинет без окон. На столе, заваленном книгами и историями болезней, стояла лампа с зеленым козырьком – за резким кругом света было совсем темно.
– Присаживайтесь! – пригласил невысокий человек с несколько одутловатым и на первый взгляд невыразительным курносым лицом, сам взял себе стул, который поставил за пределами светового круга у противоположной стороны стола. Я сел, стараясь все-таки разглядеть врача, знаменитого психиатра Топоркова, тоже бывшего «кремлевского».
– Так, значит, вы от Горелика, – начал он приветливым тоном. – Волен вир дейч одер руссиш шпрехен?[34]34
Как нам разговаривать, по-немецки или по-русски? (нем.)
[Закрыть]– добавил он на немецком, с очень твердым произношением.
– Благодарю, разрешите лучше по-русски.
– Хм, вы, уважаемый, конечно, проходили астрономию, до Луны помните сколько?
– Что-то около трехсот восьмидесяти тысяч километров.
– Хм, хм… («Это у него привычка или желание изобразить ученого?») А из чего кольца Сатурна?
– Из газа или пыли… Послушайте, доктор, я совершенно нормален и…
– Двенадцать на двенадцать?
– Сто сорок четыре. Зачем это?..
– Спокойно, друг мой! Теперь скажите, сколько уколов вы чувствуете, только быстро! – Он взял из-за стопки книг большой металлический циркуль с длинными острыми шипами и встал позади меня. Одной рукой подтянул на моей спине халат и рубашку.
– Один! Два! Один! Один! Два! Один и ваш палец… Нет, Пушкина я наизусть не знаю, в гимназии его не проходили, а из наших и англичан – пожалуйста…
Так продолжалось несколько минут, он спрашивал всякое, проверял мои рефлексы, осматривал зрачки.
– Мне кажется, вам действительно нечего делать у меня, – сказал он наконец с тоном легкой досады. – По крайней мере, пока вас не парализует… Жора! – Санитар появился, очевидно, стоял под дверью. – Держи записочку, подошьете к истории.
Я сидел с Вандой в кубовой, там было тепло, уютно и никто не мешал нам. Баум дежурил в процедурной, потому что не было ключа от кабинета врача.
– Тут лучше, – тихо сказала она. – Но не к добру все. Горелик болен, завтра его заменит жена, представляешь? Вот увидишь, она разгонит пол-отделения, считает всех симулянтами…
– Как она вышла за него?
– Говорят, он когда-то работал с ее отцом…
Мы сидели на деревянном диванчике, я обнимал ее одной рукой, а другой держал конспект и краем глаза проверял, что она говорила. Это было руководство по рецептуре – латынь бывшей студентке давалась очень легко.
– Боюсь, она тебя выпишет, а назад сюда уже не попадешь. Пересылка переполнена, будут стараться скорей этапировать… Но пока ты побудешь в ОПэ.
– Ванда, милая…
Она прижалась ко мне и начала плакать. Потом вдруг:
– Ой, какой же ты худой! Попасть бы нам вместе в совхоз, я тебя быстро поставила бы на ноги.
– В совхоз мужчин не пускают, сама знаешь… Мне стыдно: столько кормила меня, а я не могу тебя порадовать даже мелочью.
– Здесь лагерь, все наоборот. На воле ты, наверно, исполнял бы все мои капризы… Если нас на самом деле отделят от уголовников, мне здесь тоже не быть. Разыщешь меня – обещаешь?
Она опустила голову на мою руку. Тень ее ресниц легла маленькой пилочкой на щеке. Я снял белую шапочку с ее головы и погрузил лицо в густые темные волосы со свежим, терпким запахом…
– Ага, вот и таинственный фокусник, – приветствовала меня на следующее утро Любовь Исааковна, жена шефа.
Я уселся на скамейку, не дожидаясь приглашения. Почувствовав, что сегодня не стоит приносить в жертву свой завтрак, я съел его и был в отличном настроении. «Она действительно красива, – думал я, глядя на тонкий восточный профиль с орлиным носом, большие черные глаза и пышные волосы, – только ноги кривые и рост никудышный». На ней под открытым халатом была ярко-красная шерстяная кофта с белым костяным замком «молния» и синяя юбка. На шее висела тонкая золотая цепочка.
– Нахал, зажрался! – вдруг истерически закричала она, запахнув халат на груди. – Снимай рубашку, живо! Поднимай левую руку!
Я сделал все, что она приказала, и не удержался процедить сквозь зубы:
– Должен вас огорчить: там ничего нет! У меня, между прочим, первая группа крови, по-нашему «А». Вы ошиблись, разве Фйнкельштайн вам ничего не говорил обо мне?
– Он такой же фашист… – начала было она, но спохватилась и сказала спокойно: – Как ты разговариваешь с врачом? Я тебя сейчас же выпишу. Хватит! Уходи!
– Пока Люба заправляет делами, нечего и думать о возвращении к нам, – сказала Ванда по пути в кубовую.
Там, однако, сидели Жора с парикмахером и заваривали чифир.
Мы пошли в бокс, где лежал очень больной грек, привезенный накануне. Он ни слова не понимал по-русски. Мы уселись на свободной койке и тихо заговорили.
– Если попадешь в Усть-Неру, разыщи там в больнице Зенона… Рядом хлопнула дверь в палату, и я услышал голос Жоры:
– Где Петро? Ему сейчас идти в ОПэ, Люба велела.
– Мы здесь, Жора, – отозвался я. – Иду, иду…
Так мы с Вандой и не успели попрощаться как следует. Когда я вслед за Жорой подходил к дверям отделения, Ванда стояла у процедурной и махала рукой. Оказалось, Жора, несмотря на свой примитивный облик и грубый голос, был тактичным человеком: он просто отвернулся. Возле Миллера, на «свободной» стороне коридора, толпилось человек десять из других палат, также выписанных Любовью Исааковной. Жора дал нам с Вандой возможность видеть друг друга несколько лишних минут, вызвав меня в последнюю очередь. Теперь нас повели в ОП.
8
Оздоровительный пункт был промежуточной стадией между больницей и пересылкой и предназначался для выздоравливающих, слишком слабых и худых для немедленного этапирования. Здесь, в огромном помещении, люди были предоставлены сами себе, питались они сравнительно хорошо, работали по три-четыре часа в день, в основном на кухне, в пекарне и прочих сытных местах. Сюда приходили представители лагерей – «покупатели» и, минуя пересылку, выбирали специалистов. Нарядчик, который приводил гостей, всячески расхваливал «товар»: плотников, токарей, поваров. Нарасхват были парикмахеры и сапожники, им сулили на новых местах золотые горы, и уходили они только по собственному желанию, иногда подолгу не выписываясь из ОП.
«Отдыхающая палата», как мы называли ОП, располагалась на первом этаже, лежало в ней на парных железных кроватях в то время около ста человек. Бывшие больные пили рыбий жир, каши ели больше, чем в отделениях, и все стремились попасть на работу в пекарню. Здесь также постоянно жила группа доноров – этих кормили на убой. Из тощих полуинвалидов они быстро превращались в груды мяса и жира с тройными подбородками и лоснящейся кожей. Доноры, как правило, руководили выздоравливающими.
Восемь часов утра. Донор Маркевич, огромный, толстый, как бегемот, зажигает свет и громоподобным голосом кричит:
– Кончай ночевать! Умываться! Получай стланик и рыбий жир! Койки заправить! Кто готов – бегом к Соколову!
Подъем был звездным часом Марковича. В это время он действительно был великолепен: в раздевалке, где обитатели ОП вешали свои халаты (в палате полагалось находиться в одном нижнем белье), он стоял как утес в бурном море. Вокруг него бегали, суетились тощие фигуры, с проклятиями и шумом вырывая друг у друга из рук коричневые халаты, толкаясь, торопясь. В своем необъятном, специально для него пошитом белом халате Маркевич дирижировал оркестром шумов, криков, ругани, толкотни: кого остановит, отпихнет, кого подбодрит, кому бросит халат. От усилия пухлые трясущиеся на воротнике халата подбородки густо краснеют.
– И вы, вы тоже, панове! – повернулся он, увидя нас с Юрой Фрегатом, стоящими немного поодаль от столпотворения в раздевалке.
Юру – я так и не узнал фамилию его – прозвали Фрегатом за красивую татуировку на животе, изображавшую корабль с раздутыми парусами, стреляющий из пушек красным огнем («колол китаец на Беломорканале»). В прошлом («когда еще соблюдали закон») мой новый знакомый был известным и уважаемым в своих кругах ленинградским карманником. Он имел вид весьма интеллигентного человека за сорок, с несколько семитскими чертами лица и глубокими залысинами.
Маркевич выхватил у первого попавшегося ему под руку зека халат и бросил его мне, Юра успел уже взять себе другой, и мы пошли «к Соколову», который хотя и числился за ОП, давно уже занимал пост хранителя своего отнюдь не благоухающего, но весьма выгодного для курящего места – уборной. Это был худой пожилой зек с желтоватым лицом, изборожденным глубокими морщинами профессионального актера. Коротко остриженные, очень густые и блестящие темные волосы очерчивали прекрасный высокий лоб, но сухая пористая кожа, висевшая на худой шее, как у индюка, выглядела страшно. Проработав много лет в московских театрах, он прекрасно помнил большинство премьер и решительно все театральные сплетни.
Когда мы вошли к нему, Соколов стоял с каким-то рыхлым стариком, очевидно гостем из другого отделения, и, не обращая внимания на ожидающих, шумящих, курящих обитателей ОП, увлеченно рассказывал очень длинную историю. Я подошел к ним и протянул папироску – Соколов был страстным курильщиком.
– Да, он сам, – услышал я продолжение рассказа, – и кто б мог подумать? Знаменитость, женщины его боготворили, а он – на тебе! Я был тогда, разумеется, молодым, выглядел недурно, все же лоск, театр, манеры от бабушки – родители мои в восемнадцатом году эмигрировали во Францию… Ну вот, после спектакля снял я грим, заходит он, начинает издалека. Сперва поздравил, мол, свежий талант, а дальше – о частной жизни, как женщины ему не дают прохода, как они ему неприятны… И вдруг хватает меня за рукав: «Только строго между нами, молодой друг». Я не сразу понял, куда он гнет. А он объясняет, что у него по Савеловской дороге дача, что, конечно, позаботится о моей карьере в театре: «Вас устроит послезавтра ужин на даче? Будем вдвоем». Я, поверьте, страшно испугался, сколько лет прошло, меня и сейчас бросает в пот при воспоминании! Я и так и сяк, что у меня, мол, невеста, что считал бы за честь дружить с таким выдающимся артистом, мямлил, мямлил и наконец: «Очень жаль, но простите, не могу!» – и гора с плеч! А он тихо, как на сцене, с правильным дыханием, выразительно: «Тогда, молодой друг, искренне сожалею. Наш разговор не состоялся – все между нами!» И быстро вышел. Я иду домой, думаю о невесте, даже в мыслях рассказать ей боюсь, была она тогда в высшей степени экзальтированной. Однако прожили пятнадцать лет – и никаких эксцессов! Оказалась не только практичной, но подчас даже прозаичной. Бесподобно готовила! Вы представить не можете, какие стряпала пончики!
– Да, поразительный случай, – заметил собеседник и обвел нас глазами: к концу рассказа вокруг Соколова собралось человек шесть-семь, – и ничего нельзя было предпринять: свидетели отсутствовали. – Он выговаривал слова четко и правильно, но с сильнейшим эстонским акцентом, не произнося ни одного шипящего.
– За простой разговор судить? – вмешался зек, у которого одна нога была короче другой. – Ты, господин Сепп, лучше на этот счет помалкивай: узнают воры, что ты бывший прокурор, башку проломят.
– Никогда не имел дела со швалью, – ответил эстонец с достоинством (произнеся «свалью»), – я военный прокурор!
– Бывший, не забудь, – съехидничал хромой, – я тоже бывший – капитан, теперь мы с тобой в ином обществе, тут другая классификация, и Фрегат котируется выше нас обоих вместе. Выйдет на пересылку – и за два часа экипируется во все новое!
– Насчет барахла он прав, – проговорил задумчиво Юра, когда мы вернулись в палату, передав халаты опоздавшим, – попаду на пересылку – заботам конец. Бубновый туз быстро оденет. – Он сделал жест, будто раздает карты.
Подошел Маркевич со списком.
– Когда вам?
– После обеда.
– А я сегодня вообще никуда! – Бегемот удалился, и Юра мне объяснил: – Еще ревматизм схватишь на таком морозе! Для нас, знаете, больные суставы – катастрофа, пропадает подвижность, гибкость пальцев, какая может быть работа!
Мы снова легли рядом – наши кровати были спарены, – и Юра продолжал распространяться о своей профессии:
– Работал еще подростком, хорошо помню нэп. Богатые были нэпманы, бумажники набитые (Юра говорил со мною подчеркнуто книжным языком, когда же болтал со своими, я половины не понимал). Но кое у кого имелись браунинги, незаконно, ясно, и налетать на таких отваживались только те, кто и сам был хорошо вооружен, иначе прихлопнут. Так убили моего друга, Лешу Черного, наверно, грузин был, смуглый, старше меня, из беспризорных, его все знали. Работал как виртуоз, и только на Московском вокзале, изредка на Витебском. Но вот судьба – встретил раз последний поезд из Пушкина, тогда он назывался Детское Село, народу немного, темно, дождик… Заприметил фраера, одет как нэпман, не старый еще, под ручку с фифочкой. Мой Леша за ними до «Пяти углов», пьяного играет, к бабе пристает. Фраер его отталкивает, и за это время Леша ему карман обчистил, идет, шатается дальше как ни в чем не бывало. Слышит, тот вдруг спокойно так говорит: «Подожди, Аннушка» – и к нему. «Постой, – кричит, – парень, поговорим!» До темного переулка было близко, Леша сделал два прыжка, тот следом не побежал, только – бац! – и мой Леша упал. Говорил, как кувалдой ударило, ноги разом подкосились, а из плеча хлынула кровь. Лежит на боку, видит, как тот к нему подходит, нагибается, в руке вот такой шпалер, и раз – ему в зубы, потом обшарил, достал свой бумажник, дальше шмонает, сразу видно – опыт есть. Забрал еще один бумажник и пару часов. Тут со стороны Невского два мильтона бегом, наверно, выстрел слыхали. Этот тип отскочил в тень и палит раза три, одного ранил, второй в подворотню да из нагана в него. Тип дал ходу, но со злости еще раз выстрелил в Лешу, в руку попал. Мильтон за ним, народу куча, забирают Лешу в больницу, все его жалеют, мол, подстрелил бандит мальчика. Наложили ему повязку, вдруг он слышит, звонят в угрозыск, следователь обещает приехать, допросить жертву. Леша, как только услышал фамилию следователя, тут же попросился в уборную, оттуда – во двор, подворотнями, закоулками, ax, ox, мать твою… дал дёру. Зашел в знакомую хазу, оттуда мы его на пролетке среди бела дня на Васильевский остров, с неделю отлеживался. Думали, все в порядке, и вдруг – заражение крови. Врача долго не могли найти, привезли из Гатчины старика, бывшего военфельдшера, тот рад заработать, только Леша уже приказал долго жить… Артист был! Любил иностранцев, какие у них часы – «Омега», «Гласхютте», завод классный, крышка золотая!.. Наши лучшие были «Павел Буре»…
– А если попутают? Ведь было, верно, Юра?
– Конечно, не без этого. Иногда со стороны заметят, но редко. Ну, когда попутают, уж как удастся. Надо смотреть на личность. Кого умоляешь, кого подпугнешь, иногда нож покажешь. Приходилось терпеть такие побои – не приведи господи! Не помучишься – не научишься! Только я всегда берег свои пальцы. Леша сколько раз твердил: «Мы специалисты высшей марки и должны беречь свой рабочий инструмент…» Раз попутали меня трое, затащили в подворотню, мне тошно стало: изобьют, думаю, до смерти. Но нет – ни мата, ни побоев. Один говорит другому: «Она, наверно, уже дошла до участка?» Он, гад, оказывается, жену послал за мильтоном. Я говорю: «Дай лучше в морду и отпусти!» Он: «Нет, голубчик, все по закону!» Все трое, как быки, не вырваться, и ножом ничего не сделаешь – держат за руки. Тут и мильтон. Не успел я рот раскрыть, как врежет мне рукояткой нагана в шею! Мертвым свалился… Вот те и «все по закону». Так отсидел первый срок, потом еще и еще…
Юра преспокойно вынул папиросу и чиркнул спичкой – тут он был в законе, другого строго наказали бы за курение в палате!
– И золотые были времена, – продолжал он мечтательно, – жил как пан, деньги, девушки, полно друзей… В сорок первом бежал из-под Горького, только что схватил пятерку. Эвакуация! Был в Новосибирске, Ташкенте – красота! Но дернул меня черт на Дальний Восток – в Хабаровске схватил червонец и попал сюда. Ну, Колыма! Даже работать приходилось, не то что в материковских лагерях. Здесь начальство наших законов не признает. Устроился цирюльником, рука твердая, профессиональная тренировка, что ни говори. Теперь – амба, эти четыре года больше работать не буду. Плохо, что поговорить не с кем. «Лекарство» ребята иной раз подбросят, но им самим туго, урки врачей должны просить, морфий – дефицит!.. Да, с моей головой мог иначе преуспеть в жизни, но мне интересно – втягиваешься в работу. Не принято так называть наше занятие, но оно и есть по сути настоящая, сложная работа. Попробуй-ка достать лопатник, то есть бумажник по-вашему. И на память не жалуюсь, помню все книги, которые читал или слышал по рассказам, клиентов всех до одного узнал бы, кажется, в лицо! Учиться не успел, время такое было, после революции, жаль!
Юра курил, растянувшись в постели. Я раньше не раз слышал рассказы воров из «хорошего дома» и воровок, «дочерей генералов» или «профессоров». Они явно сочиняли, мучительно и нескладно, выдавая свою ложь дикими представлениями, которые имели о жизни «в хорошей семье». Но Юра рассказывал без выдумок, спокойно. Я смотрел на умное, мягкое лицо: нет, встретив такого в ином месте, никогда не заподозрил бы в нем профессионального вора! А под распахнутой рубашкой раздувались паруса знаменитого фрегата и черный флаг – «Джолли Роджер», даже череп можно было различить на нем.
– Откуда взялся китаец на Беломорканале? – Я показал на татуировку.
– Это был наш китаец, из Владивостока. Художественную школу кончил, не знаю, сколько сидел. Лет под сорок ему, жил у нас припеваючи, сукин сын! Урки к нему в очереди стояли, работал он медленно, но сами видите как. Ему и еду всякую таскали, и деньги, и план[35]35
Гашиш.
[Закрыть]. Он мог разбогатеть на воле, но одно твердил: «Отсижу – убегу в Эстонию или Финляндию, я не мясник, а настоящий реставратор!» Работал он в Эрмитаже и стащил из подвала штуки три Рембрандта или еще какой-то знаменитости, конечно, его попутали. Тогда по лагерям была мода на «Остров сокровищ», все боталы[36]36
Ботало – лагерный рассказчик.
[Закрыть] его рассказывали. А он, чудак, никогда не повторял рисунок дважды, ни за что! Даже якорь и тот делал каждый раз по-новому! Ну вот, когда ботало первый раз рассказал о Флинте, я зашел к китайцу в мастерскую, принес баш плана и две пачки чифира. Должен еще сказать, меня Леша учил не колоться – сам себе клеймо для угрозыска ставишь. А тут все же решился, очень уж мне понравился роман! Спрашиваю: «Остров сокровищ» знаешь, Ваня?» – «Читал», – говорит. «Тогда, – говорю, – ты мне корабль Флинта посади на живот, чтобы все точно было. Вот аванс, что надо еще – достану». – «Ладно, – говорит, – так и быть, только это длинная и трудная работа». Словом, он возился три вечера. Как увидели, сразу еще двое пришли, тоже захотели корабль, а он отказал. После договорились, что одному он сделает на спине этого Сильвера с костылем и попугаем, рядом три ядра. Второму что сделал – забыл. Ну, а когда опер увидал мой фрегат, засмеялся! «Теперь, – говорит, – ты у нас не пропадешь!»