Текст книги "Зекамерон XX века"
Автор книги: Вернон Кресс
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 37 страниц)
Отделение Берлага
1
Счастливые и замерзшие, ввалились мы в вестибюль. За стеклянной клеткой, служившей шлюзом между морозом и теплотой, стояла длинная скамейка, на которой прибывшие дожидались очереди в приемный покой – дверь была напротив. Мы сели и начали дрожать – из нас выходил мороз. Не успели нагреться, как из прииска «Верхний Дебин» привезли сумасшедшую девушку, крепкую, цветущую, с улыбающимся красивым лицом и совершенно тусклыми глазами. Одетая во все лагерное, она выглядела необычно опрятно в грубой телогрейке, синей юбке над ватными брюками и косынке – шапку она выбросила по дороге. Кто-то дал ей на этап валенки с условием привезти обратно. Но это было не так просто: она наотрез отказывалась их снять. Санитарка и приезжий фельдшер долго уговаривали ее. Когда санитарка попыталась разуть ее насильно, она закричала зычным голосом, жутким, как волчий вой. Потом истерично засмеялась, забилась в угол за дверями, поджав под себя ноги, и тихо заплакала.
– Сейчас укол сделаем, и ты возьмешь валенки, – сказал приезжему фельдшеру высокий мужчина в белом халате, наблюдавший за сценой из дверей приемного покоя. – Олповцы, живо под душ! – крикнул он сильным, низким голосом. – Еще и этап приходится мыть, черт знает что за порядки в ОЛПе[42]42
ОЛП – отдельный лагерный пункт.
[Закрыть], не могут их вымыть в котельной! – Он выругался и скрылся за дверями.
Я знал этого человека: Варлам Тихонович Шаламов попал за колючую проволоку еще студентом, но скоро освободился. В Москве был вторично арестован и, по рассказам, сидел уже много лет. Первый раз я встретил Шаламова на двадцать третьем километре. Это был смуглый черноволосый красавец с мощным телом и лицом римского центуриона, словно вырезанным из темного дерева. Он работал, сколько я его знал, фельдшером, славился грубостью и прямотой и не боялся блатных. Знатоки литературы, а таких на Колыме после тридцать седьмого года встречалось немало, высоко ценили его стихи, которые он изредка читал в узком кругу. Проведя большую часть жизни в заключении, Шаламов никогда не терял здесь своего лица – честного, умного и, несмотря на резкость в обращении, очень порядочного человека.
Мы быстро прошли приемный покой, помылись и ждали каждый своего санитара – они приносили белье, халаты, тапочки и разводили по отделениям. Все уже разошлись, а я все ждал в душевой, сидя на скамейке. От скуки закурил махорку, которую мне передала утром Вера. Вдруг за дверью зашумели – подошла новая партия.
– Ты чего тут торчишь? – спросил через открытую дверь санитар приемного покоя.
– Нет моего санитара!
– Нет и не надо, торопиться тебе нечего – дай лучше закурить!.. Знаешь что, посиди немного за меня, я за ужином сбегаю. Эти пусть моются, следи только, чтобы не лезли куда не надо и краны не перекрутили…
Так я остался и.о. завдушем.
Открылась дверь, и с шумом ввалились, кидая в угол новое обмундирование, мои соседи и знакомые по пересылке, которых я покинул перед ужином. Я уже успел, для пущей важности, натянуть на голое тело короткий белый халат, висевший в кабине санитара, но они узнали меня:
– Ты что, уже в начальники попал?
– Вот он, а его нарядчик ищет!
– Да, погорели мы на этап. Ты как выкрутился?
– Только пришли ужинать, а в столовой нарядчик и псарня со списком, кашу дали, пайку сунули и сюда!
– Из-за тебя всю пересылку перевернули, – сказал старик, сосед Киви, – нарядчик по баракам рыскал, ругался как черт: с блатными, мол, снюхался фриц, завтра на «Панфиловский» его отправлю, будет знать!
– Вот разозлится, когда увидит список из санчасти! Меня перед самым ужином записали…
– Да, чудом выскочил! Вся пятьдесят восьмая здесь, кроме инвалидов. Но ты лучше смойся, нарядчик рядом, у фельдшера, еще вытащит тебя…
Я предпочел зайти в кабину и закрыть за собой дверь. Скоро появились санитар приемного покоя и мой провожатый из кожно-венерического, молодой энергичный парень из Харбина – Толик. Он повел меня по лестницам и потом все дальше по коридору налево. Тут я еще не бывал.
– Ты что, с бабами хочешь меня положить? – спросил я.
– Угадал, наше отделение за ними. Только там дежурный пес у дверей.
В углу коридора сидела за столом молодая якутка в форме надзирателя и читала книгу.
– Кто это к вам? – Смуглый палец показал на меня.
– Опять чесотка!
– Фу, гадость! На ключ, после принесешь, только не тяни резину, скоро смена! – Она дала Толику ключ и снова взялась за чтение.
Мы зашагали по длинному прямому коридору, навстречу попадались женщины в халатах, которые не обращали на нас никакого внимания. Открыв ключом дверь в конце коридора, Толик пропустил меня вперед, запер ее и догнал меня.
– Сюда, – сказал он, распахнув дверь с табличкой «Скабиезориум»[43]43
Палата для чесоточных (лат.)
[Закрыть].
Он принес мне страшно вонючее одеяло с подушкой и оставил с новыми товарищами. От них я сразу узнал, что мы находимся в привилегированном положении: нас боялись как огня. Никто из здоровых, кроме санитара, к нам не заходил, дисциплины никакой не было – выписывать нас или заражать нами карцер никто не рисковал. В доказательство этого рассказчик, молодой колхозник, сидевший за то, что украл зерно из амбара, закурил, взяв махорку из пачки, открыто лежавшей на столе.
В палате стоял резкий, отвратительный запах «штукатурки» – противочесоточной мази, замешанной на керосине или рыбьем жире, в зависимости от того, кто дежурил в аптеке.
– Вечером пойдем к Толику, он нас с головы до ног оштукатурит, – просвещал меня колхозник. – Ты лишь смотри, чтобы остался где-нибудь несмазанный кусочек кожи. Чтобы бациллы сохранились и могли потом опять расползтись, потому что через пять дней три дня не мажут для проверки. Мы все давно здесь – лучше и быть не может! Харчи нам по блату, как и красным…
– Каким еще красным?
– Не знаешь разве? Да сифилитикам! У них миски красные, чтобы в посудомойке не путали. Нас поэтому и посадили за бабами на замок, отделили ото всех…
Началась вольготная, свободная жизнь «прокаженных». Каждый вечер приходил Толик, мы раздевались и, стоя в чем мать родила, помогали ему штукатурить, не забывая оставить место отдыха для «бацилл». Вонь, которую издавала мазь, скоро перестала ощущаться, я весь пропитался ею. Вполне возможно, что я там действительно заразился чесоткой, хотя никогда не чувствовал зуда между пальцами рук, что будто является обязательным признаком заболевания. Однако и другие говорили, что у них не зудит, и все мы старались расцарапаться, когда переставали мазаться перед контролем.
Кроме Жарова, конечно. Он был, если можно так выразиться, гвоздем нашей палаты, его тайна напоминала загадку моего плохого аппетита у Горелика, которую никому не удавалось отгадать. У Жарова не было чесотки, но вся спина была покрыта диковинными темными пятнами, которые делали ее похожей на шкуру леопарда. Уже полгода брали у него на анализ кусочки кожи, кровь, даже подозревали проказу, а он спокойно высчитывал оставшиеся годы срока.
– Пятна у меня с детства, – рассказывал он, – вырос, учился, женился, купался, работал – никогда не мешали они мне, эти пятна. На фронте танкистом был, даже не имел ранения! Вернулся, работал в Туле водителем. По пьянке дал прокурору в рожу. Мы жили на одном этаже, я только что получил квартиру, как фронтовик, стахановец, то-се. Он закричал на меня, когда столкнулись, что, мол, пьяный, а мы просто одновременно выскочили на площадку! Я со злости ему в ухо, а он в форме, при всех регалиях, цоп – и за «ТТ». Я еще больше разозлился и спустил его вниз по лестнице, и полетел он, кабан пузатый, кувырком. Сейчас, думаю, поднимется и застрелит, как бы успеть замкнуть квартиру. Неужели ворвется, сломает дверь и станет стрелять при свидетелях? Было воскресенье, и мой брат, лейтенант, пришел в гости, я как раз бегал за этим делом. Сижу, как ни в чем не бывало, говорю с женой, с братом, а у самого уши топориком – жду звонка. Вдруг звонок, милиция, гвалт… Шею сломал, идиот, через восемь ступенек падая. И мне влепили пятьдесят восемь-восемь, террор!.. Как увидел меня в магаданской бане врач, спросил. Думаю: «Вот последний шанс!» – и говорю ему, что не знаю, о чем он, спина, мол, всегда у меня была чистая, как зеркало! Ну, с тех пор и возятся со мной они, как с писаной торбой, чего только не делали… Если б не курил, стал, наверно, на тюленя похож, даром, что дома всегда был тощим. Колымские морозы только через окошко знаю, да и знать их не хочу. Спасибо родителям, что дали такое приданое…
2
Более или менее заметные явления, нарушающие монотонное течение будней, в больнице вообще довольно редки. Обычная жизнь здесь проходит своим давно заведенным чередом.
Утро. Зимой в палате темно. В семь часов возникает движение по коридору. Приходят из лагеря сестры и начинают разносить по палатам градусники и лекарства. Поднимаются больные, по одному бредут в уборную, умываться, узнают, ушли ли санитары за хлебом. Потом появляется санитар с хорошо всем знакомой большой кастрюлей, маленьким черпаком и мензуркой. Налив каждому положенную дозу стланика и проследив за тем, чтобы она была выпита, забирает кастрюлю и несет радость следующей палате. Второй санитар приносит деревянный поднос с утренним хлебом. На завтрак – жидкая каша, чай и кусок крупной селедки. Один астраханец объясняет мне, что это залом – южноволжская селедка, и до конца завтрака потчует меня подробностями рыбной ловли. В палате разгорается нелепый спор: почему после еды у человека не прибавляется вес? Никому не приходит в голову проверить правильность этой сказки на весах в кубовой – ни дать ни взять схоластики!
После принятия пищи речь непременно о табаке. Все согласны, что заграничные сигареты слабые, дрянные, а немецкие, так те сделаны из опилок, пропитанных никотином. Сигары курят в основном миллионеры. Каждую сигару следует раскрошить и разделить на четыре-шесть скруток, иначе не осилишь. Если в палате найдется некурящий, проповедующий воздержание, ему кто-нибудь непременно поставит в пример своего дедушку, который «прожил сто четыре года и умер с трубочкой в зубах». «Он сидит, – добавит оппонент, – мама смотрит: покойник, а трубка еще дымится».
Обход. Врачи расспрашивают так вяло, что больные, даже если и хотели бы сообщить нечто важное о своем здоровье, невольно сами впадают в этот скучный, пренебрежительный тон. Никто пока особенно не заинтересован в выписке людей, иное дело в апреле – накануне промывочного сезона каждый больной на учете как потенциальный работник.
Обход кончился. Большинство обитателей палат дремлет. В углу парень с бесчисленными наколками, который себя считает уркой, хотя отбывает всего-навсего первый срок за хулиганство, ведет серьезный разговор с Ивановым-Козловым, старым рецидивистом (двойная фамилия в ушах вора звучит как дворянский «фон» в ушах немецкого бюргера, она означает, что ее носитель скрывался под разными паспортами, неоднократно судим и т. д.). Молодой старается подражать неторопливой, веской речи наставника. Говорят они по-русски, лишь время от времени по инициативе старшего «ботают на фене», воровском жаргоне. Молодой еще не усвоил его, подолгу обдумывает, что сказать. Старый «ботает» будто толчками и много быстрее, чем на русском. Я понимаю лишь отрывки воровской речи, случайно долетающие до меня. Разговор больше вертится вокруг «загнутых углов» (украденных чемоданов): рецидивист почти всю жизнь провел, не считая годы в лагерях, на трех московских вокзалах – Казанском, Ленинградском и Ярославском. Так как они находятся на одной площади, его жизнь не выходила за пределы квадратного километра. Здесь были его работа и жилье, любовницы, рестораны, пивнушки и притоны (он по-старинному называет их «малинами»), а также отделение милиции, куда его приводили бессчетное число раз. Из этого квадрата он выезжал обычно через Таганку и Бутырку– не может нахвалиться своим микромиром: москвич с головы до пят! К моей досаде, он, заметив, что его слушает несколько «фраеров», начинает громкое повествование о том, как однажды украл хлебную карточку и, конечно, третьего числа…
Половина двенадцатого. Забегает санитар: «Кому побриться?» В кубовой сидит цирюльник Борис, у него пока никого нет. О своем желании заявляют трое. «И ты тоже, иди первым», – показывает санитар на меня. Я неохотно поднимаюсь, иду в кубовую и подставляю Борису свою щетину, на которой он оправляет бритву.
Когда я возвращаюсь, в палату уже принесли хлеб на обед. После разговора о хлебе начинаем гадать, скоро ли принесут первое. Хлеб лежит на тумбочках и мучает голодных людей. Кое-кто уже съел довески, принимается отщипывать мякиш. Самые волевые прячут хлеб в тумбочке. Когда приносят щи, почти все уже расправились с пайкой, так что хлебать баланду приходится не закусывая. Только один старик в углу, который целую неделю, с тех пор как его положили к нам, упорно отмалчивается, тщательно крошит свой нетронутый хлеб в миску со щами и ставит ее в тумбочку. Остальные следят за этим с явным неодобрением.
Напряженное ожидание второго. На кухню и обслугу сыплются проклятия. Отдыхать, спать между щами и вторым невозможно. Из-за мелочей вспыхивают споры, крик. Народ нервный, голодный, горячие щи только раздразнили аппетит. Ради мира в палате решаю направить разговор на безопасную тему и, заранее зная, какой последует эффект, задаю провокационный вопрос: «Кто объяснит мне разницу между щами и борщом?»
Забыв, что этот же вопрос я задавал на прошлой неделе, они все разом и по возможности громко начинают объяснять «нерусскому» огромную разницу в содержании, способе приготовления и вкусе, который несравненно лучше, только я опять не могу разобрать, что же все-таки лучше. Все зависит от того, является ли мой референт украинцем или русским.
Потом разговор переходит на мирные дела, квашение капусты и засолку огурцов.
В полчетвертого нам приносят второе. У некоторых в овсяной каше попадаются кусочки мяса из консервов. «Надо бы следить, как они раскладывают кашу, – злятся на санитаров те, кому его не досталось. – Сами одно мясо жрут, на кой им черт овсянка!»
Еще через полчаса приносят чай. Все, за исключением старика, пьют его вхолостую, ни у кого не осталось и крошки хлеба. Старик берет свою кашу, разводит ее чаем и заполняет этой смесью миску со щами и хлебом. Теперь начинается уже громкий ропот: «Раскиснет все до вечера, нечего разводить тут сифилис, заразу всякую! Врачу заявить надо!» Старик вынимает из тумбочки оставшийся нераскрошенным хлеб, жует его медленно и сосредоточенно, запивая водою из графина на столе. Несколько пар глаз следят за ним с завистливой ненавистью.
Наконец мертвый час! Кое-кто еще перешептывается с соседом, но после долгого ожидания все расслабились, большинство тихо похрапывает.
Пять часов – нас будят, раздавая лекарства. Тема разговора – химлаборатория, которая будто пользы не дает. В самом разгаре дискуссии общее оживление: поднос с хлебом. Не успели мы обсудить пайки, как приносят жидкую кашу, по две рыбки с мизинец и чай. Под угрожающие возгласы окружающих старик и это прибавляет в свою миску – как много, оказывается, входит туда! В палате очень громко, под аккомпанемент трехэтажного мата, разгорается спор – обсуждают разницу между хамсою и килькой. Противники не могут договориться по-хорошему. Один из них, кандидат в блатные, вскакивает, подбегает к постели своего оппонента и поддает ему ложкой в бок. Тот орет благим матом. Молодой уже успокоился и возвращается в постель. Возле меня астраханец опять заводит разговор о заломе.
В семь – измерение температуры. В десять – отбой. И так, из стланика, каши, щей, хлеба и залома бог создал и подарил нам еще один день. День, похожий на другой, с небольшими отступлениями. Завтра вечером, например, когда старик зачмокает над своими щами с кашей, рыбой и чаем, астраханец расскажет, что на «Пятилетке» вскрыли внезапно умершего и нашли у него в желудке подобную кашу.
О, как я ждал теми зимними вечерами, когда в полуоткрытой двери покажется белый халат! Я незаметно одевался тогда и выходил в процедурную. Милая Ванда, как помогала ты мне задавить в себе пустоту, ужасную внутреннюю скуку, не давала превратиться в жвачное животное, помышляющее лишь о пище и табаке! Поддержкой была не столько еда, которую ты приносила, ты помогала забывать окружающий нас мир, мы прятались от него друг у друга. Нас спасали общие воспоминания о Европе, о том времени, когда и мы были официально людьми! Если присутствовали Баум, Ксавера или Вильма, мы, как ни в чем не бывало, шутили друг над другом. Но когда все собирались уходить, она говорила мне тихо: «Не обращай внимания, рестэ анкор ан пэ». А это «рестэ анкор ан пэ (останьтесь еще немножко)» и сейчас звучит во мне, когда вспоминаю Левый Берег. Ванда, милая, рестэ анкор ан пэ!
3
В кожно-венерическом я дочитал «Королей и капусту». Как все книги, выпущенные магаданским издательством, эта валялась повсюду, была в любой библиотеке и стоила гораздо дороже, чем те, что выходили на материке. Из нашего отделения книги уже не возвращались, читали их все, иногда даже возникали дискуссии по поводу содержания, разговоры о «бабах» – чувствовалась сытная по лагерным понятиям пища.
Лечила нас невысокая пожилая докторша, которая обращалась с нами как с вольными. Если кто-то вылечивался в отделении, которым она заведовала, ему прибавляли «на всякий случай» еще неделю. «Теперь холодно» – говорила Кузнецова, – недолго опять заболеть». Позже я узнал, что она фронтовичка, имела звание майора и много орденов.
Через две недели наше отделение перевели в бывшее инфекционное, хозяйство Горелика опустили этажом ниже, и мы стали соседями с психиатрией. Нас, чесоточных, поместили в большой светлой палате, в которую выходило зарешеченное окно бокса соседнего отделения. Одновременно сменили санитаров и кончились жирные щи, большие порции каши с добавками. Мы вдруг «сели на паек», что было весьма ощутимым после сытых дней «за бабами». Новый санитар, сонный западник, только мазь приносил и нисколько о нас не заботился.
Наутро после переезда в нашу палату вошел узкоплечий сифилитик (их палата была напротив) с холодным лицом вора и, не сказав нам ни слова, поставил перед окном бокса стул, залез на него и стал с кем-то там разговаривать. С этого дня он часами торчал у окна, причем говорил всегда так тихо, что разобрать слова было невозможно, да мы и не интересовались. Скоро он выставил одно стекло из переплета и через отверстие играл в карты с больным, находившимся внутри. Когда наступало время еды, сифилитик выходил, брал свою красную миску в раздаточной, ел на скорую руку и возвращался на прежнюю позицию у окна.
Однажды утром санитар сообщил, что Кузнецова вчера в поселке поскользнулась и сломала ногу. Ее положили в «вольную» палату хирургии.
– Она просила начальника, чтобы он нам другого врача не присылал, – сказал санитар, – больные, мол, тяжелые, заразные. Вернусь, говорит, сама все решу. Хорошая баба!.. А ты, Петро, бери халат, там внизу сидят какие-то, ждут тебя.
В маленьком кабинете у входа в столовую сидели двое в белых халатах, под которыми выпирали на плечах погоны. Стол был завален «делами», списками, листами бумаги с записями карандашом. У меня спросили статью, срок и подавал ли я кассацию.
– Нет, гражданин начальник, никогда не писал!
– Как это – не писал? Все пишут!
– А я считаю бесполезным, разберутся сами…
– Ага, а где же его фотокарточка? – Он смотрел на формуляр с пустым квадратом «место для фотографии».
– Тебя что, никогда не снимали?
– Никогда, гражданин начальник!
Они переглянулись. Второй, розовый, свежевыбритый, закурил.
– Хм, тогда давайте отпечатаем для верности! Пальцы сюда! Я ушел в недоумении, вытирая свои пальцы, вымазанные типографской краской. «Играть на баяне» – так называли в лагере процедуру с отпечатками пальцев – мне уже давно не приходилось. Что это значило? Моих отпечатков не было в «деле»? Такое не могло быть к добру.
4
Февраль, последний голодный месяц! В марте, перед началом промывочного сезона, по традиции начинают подкармливать. В больнице не изменили старых норм после Нового года, об улучшении лагерного пайка ходили только завистливые слухи, в палате я был единственным свидетелем, вкусившим плод благих перемен, и мои рассказы о них вызывали восторг. Кое-кто начинал мечтать вслух о лагере, но таких быстро осаждали:
– Скоро тебе, болван, этот паек боком выйдет! На приисках требуют кубиков! Не выполнишь норму – в зону не пустят, и твоя паечка – шиш!
Только позавтракали, как вошел санитар:
– Петро, за тобой пришли!
Я взял ложку, носовой платочек – как мало надо казенному человеку! Курева не было, но я без него не очень скучал. Попрощался с ребятами и пошел за Антипом. Меня ждал надзиратель в гимнастерке и с пистолетом – подозрительное явление, охране запрещалось входить в тюрьму или лагерь с оружием. Антип передал ему мою историю болезни, тощую папку. Мы вышли в коридор, Антип за нами.
– Ты куда?
– Забрать халат, белье, тапочки, гражданин начальник.
– Иди назад, туда тебя не пустят, вернем после.
Куда они собрались меня упрятать? Через туберкулезное мы вышли к лестнице, по ней спустились к женскому отделению. Там сидел надзиратель, тоже с пистолетом. Мы прошли мимо, за дверями нас встретил невысокий санитар, стриженый, рыжеватый, с лисьей физиономией.
– Из кожного, гражданин начальник? – Он бросил в мою сторону быстрый оценивающий взгляд и сказал с венгерским акцентом: – Сервус[44]44
Привет (австр.).
[Закрыть], камрад! – и повел меня в громадную, как ОП, палату.
Сюда в течение двух дней переводили изо всей больницы политзаключенных – таким образом создавалось отделение так называемого Берлага. Никто из нас тогда не мог расшифровать это загадочное сокращение. Лишь много позже узнали, что «Береговые лагеря» были условным названием колымских спецлагерей, так же, как, например, и «Озерные лагеря» – Озерлаг вблизи Байкала. В новом отделении собрались все осужденные по статье пятьдесят восьмой, обслуживающий персонал и фельдшеры тоже были в основном «контрики». В нашей сборной палате лежали вместе загипсованные, дизентерики, туберкулезники и даже один «нервный», который иногда поднимался, трясясь, с постели и как подкошенный беззвучно валился на пол, с пеной у рта.
На третий день нас стали разводить по палатам вдоль общего длинного коридора, на наше место положили женщин – много западных украинок, латышек, одну японку. Меня увели в числе последних, и я наблюдал, как женщины приводили себя и новое место в порядок. Почти у всех были личные вещи, вышивки, блузки. Санитар-венгр Шантай (тут его звали «Шайтаном») отвел меня наконец в мою палату. В маленькой узкой комнате помещались всего четыре кровати и одна тумбочка.
– Ложись у окна, там батарея, – сказал Шантай по-немецки, коверкая слова, но бегло. – Мне о тебе Луйка говорил, его тоже сюда переводят… А я ротмистр Шантай Йожи, из второго отдела[45]45
Отдела контрразведки.
[Закрыть], но лучше забудем об этом здесь… Всего хорошего!
В палате царил жуткий холод, и я немедленно залез под одеяло. В сравнении с нашей «чесоточной» постель была отличная, но меня серьезно тревожила предстоящая ночь: батарея оказалась ледяной. Вспомнил судьбу Соколова и после ужина, который принесли очень поздно (палаты обслуживали по очереди, и мисок, как обычно, не хватало), забрал себе все четыре одеяла, накрылся поверху еще двумя матрацами и мигом уснул. Утром проснулся от жары и, обливаясь потом, сбросил матрацы. Высунув голову из одеял, почувствовал, что в комнате стужа такая, как, наверно, на дворе. Ощупав стоящую на тумбочке кружку с водой, обнаружил в ней лед, который нельзя было продавить пальцем – такой толстый. Я нырнул обратно в свою берлогу и проспал до завтрака. Помылся в теплой кубовой, матрацы положил обратно на свои места, одеяла оставил себе. Заглянула незнакомая черноглазая сестра, назвалась Галиной и спросила дружелюбно, с ноткой жалости:
– Скучно одному? Сейчас подселим вам соседа!
– Послушайте, сестра, как будет с отоплением? Мы же здесь околеем, батарея не работает!
– Ну, а я при чем? Батареи отключили, когда нам передавали этот флигель. Завтра обещают пустить тепло. Ваша палата вообще на самом отшибе – боятся заразы. На днях решат, что будет с больными Кузнецовой. Да, еще: остерегайтесь Луйки, он сейчас ведет истории болезней. Эстонцев полно тут, сплошь дизентерики. Ну, ждите Бобра!
Скоро он появился: долговязый западник, молодой и глазастый.
В нормальной обстановке у него, наверно, была приятная внешность, но стриженая круглая голова с оттопыренными, кажущимися громадными ушами, мешком висящий на исхудалом теле халат, делали его похожим на огородное пугало. Он сказал, что привезли его прямо с прииска, когда два дня назад обнаружили чесотку.
От Бобра я узнал о том, как целые армии бандеровцев прятались в лесах Западной Украины. Он рассказывал о карательных акциях и налетах на казармы, переходах через Чехословакию, об убийстве епископа Костельника[46]46
Костельник Г. – львовский епископ, подписавший документ о разрыве западноукраинской церкви с римским папой, означавший конец унии. Застрелен в центре Львова подростком, который при бегстве был случайно убит автоматчиком. Сообщники-бандеровцы выкрали потом труп подростка из морга.
[Закрыть], но трудно было понять, в каких операциях рассказчик участвовал сам, а о чем только слышал. Показав простреленные ноги, объяснил, что «попутал» его патруль во Львове. Бобер хотел махнуть через забор, но был в советской шинели, та зацепилась, «а патруль из автомата, хорошо еще, что низко…». Говорил он очень интересно – это был первый бандеровец, с которым я долго и спокойно беседовал, хотя врал он, наверно, и немало.
Через день меня вызвали к врачу. Им оказалась заведующая отделением Берлага, худощавая женщина лет тридцати с сильно напудренным лицом, некрасивая и плохо причесанная. Возле нее сидел капитан медицинской службы в кителе. Она разговаривала с больными и диктовала капитану. Меня даже не осмотрела.
– Скабиес?[47]47
Чесотка? (лат.)
[Закрыть] Жди Кузнецову, это я на себя не возьму. Холодно, говоришь? На днях утеплим, потерпи пока. Иди! Закрывая дверь, я услышал:
– Умничает скотина. «Скабиес», подумаешь!
Через пару дней подключили отопление, и в палате стало терпимо. Бобра ежедневно водили на кварц, лечили ему ноги. Там, по его словам, народ со всей больницы собирался как в клубе, обменивались новостями, включали вентилятор и дымили вовсю. У него всегда водился табак (должно быть, подбрасывали земляки), иногда появлялись и продукты.
5
Я заметил странное явление: меня кормили лучше Бобра. Суп был жирнее, в кашу часто попадало мясо, через день давали противоцинготное блюдо – миску брусники, потом кружку молока в день.
Когда заходила Галина, она обязательно приносила что-нибудь: пряник, сахар или покурить. Оценивая трезво свой вид, положение, нрав, я отбросил мысль о каких бы то ни было нежных чувствах ко мне – молодой, большеглазый и к тому же не коверкающий слов Бобер был бы для нее гораздо более привлекателен. Загадка разрешилась неожиданно.
– Пошли на кварц.
Это пришел за соседом Шантай. Бобер встал, запахнул длинный халат и вышел, слегка хромая. Через минуту появилась Галина, поздоровалась, села на край кровати, стала меня внимательно разглядывать и вдруг спросила на чистом немецком языке:
– Очень тоскливо среди чужих?
Я с недоумением приподнялся и уставился на нее. Она погладила меня по стриженой голове.
– Мой папа немец, мама молдаванка, я из Одессы, и настоящее мое имя Гелла.
– Ворбиц молдовенеште?[48]48
Молдавский знаете? (молд.)
[Закрыть] – спросил я, и тут настала ее очередь удивляться.
– До весны как-нибудь дотянем, – сказала Галина на прощанье, – устрою тебя санитаром или еще кем-нибудь.
Мне стало легче жить. По моей просьбе Галя организовала мне ежедневное посещение «кварца», где я узнавал новости, общался со старыми знакомыми и заодно подлечивал простреленное колено. Придя однажды туда, я застал ожидающих в крайне возбужденном состоянии: возгласы, шум, рассказы, ажиотаж, жестикуляция…
– Нож он стянул в хлеборезке!
– Пришел режим, а он его раз-два по мордасам! Говорит, заодно, так, для личного удовольствия. Ему три года всего оставалось, судить будут – четвертного не миновать!
– Что случилось? – спросил я сидевшую в очереди женщину.
– Пашу Бокова утром зарезали, старосту из Находки. Сволочь был, прессученный, нож за ним ходил. Его в боксе у Топоркова прятали. Кто зарезал? Сифилитик один, вор в законе, Одинцов. Ему еще в Магадане на сходке поручили убрать Бокова. Ух, и натерпелся этот парень! По приказу сходки, представляешь, ссучился, даже нож целовал! У Вахи позор на себя принял… Все честные воры от него, понятно, в сторону, потому как кроме сходки никто не знал. Ну, его сюда, сифончик-то давно.
Боков в боксе лежал, как зверь. Одинцов ходил к нему играть в карты через окно. Что он ссучился, Боков знал. Лежал с финкой под подушкой, может, ты видал его на Находке – что твой бык! Здо-оровый, однако ножа боялся. Никуда не ходил, его немая латышка кормила и парашу выносила. Никого, кроме нее и Топоркова, он в бокс не пускал, чуть что – сразу за нож, ночью на задвижку закрывался… Начальство все знало, ясно, он же на псов сколько работал на Находке, думали, должно быть, еще пригодится!
Одинцов начал Паше морфий приносить, у аптекаря брал. Вот после завтрака сговорились они играть в карты. Одинцов ему: нога, мол, болит, не могу стоять у окна на стуле. Зашел в психиатрическое на хлеборезку, взял нож, никто не пикнул, испугались – и к Паше в бокс. Раз-раз его насквозь, да еще матрац проколол – нож здоровый, он его еще вечером наточил, хлеборез просил. Паша, буйвол, схватил было свою финку, но тут и кончился. Магда-санитарка, литовка, его увидела, ужас один! Говорит, Паша голый лежал, волосатый как черт, в руке финка, а в сердце ножище торчит! Одинцов потом еще в рожу режиму дал… Получит, думаю, четвертака, хотя это же скандал сплошной, что Бокова здесь прятали… Но сколько бы ни получил, попадет на «Панфиловский», там его воры на руках носить будут…
– Кто говорит о нас?..
– Ты что, с «Панфиловского»? – спросили с удивлением.
– А как вы думали, мужики? Бабенка права, Одинцову у нас будет малина, вон как тому хромому фрицу, знаете его, в лабулатории сейчас, на костылях…
– Слушай, а что с тем фрицем было? – Я понял, что речь идет о Вернере, о котором кое-что уже знал.
– На Находке он сук шерстил, кому зубы выбил, кому руки-ноги поломал, этому вот Паше от него тоже досталось… Ну, дерется! Классически! Нам приемы показывал. Известно, ему почет и уважение. Кроме того, он инженер будь здоров: башковитый и руки золотые. Придавило у нас его бадьей… Ну, я за табаком, Одинцову в изолятор передать…
6
Убили Бокова, для большинства зеков недосягаемого тирана…Иногда на поверках он проходил мимо нас, большой, в синем кителе, с плетью в руках. Он мог убить, посадить в изолятор —.властелин более тридцати тысяч человек находкинской пересылки царствовал с помощью армии подчиненных: сук, дневальных, баландеров, старост бараков, ротных…