Текст книги "Зекамерон XX века"
Автор книги: Вернон Кресс
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 37 страниц)
– После обеда я не выйду. Для счета Витю Слепого пошлю, а ты за меня будешь. Псарня тебе доверяет, ты нерусский, много здесь не знаешь. Бандеровки никуда не убегут, а за нашими девками смотри, чтобы не ушли в деревню маряжить фраеров…[54]54
Искать клиентов (блат.)
[Закрыть] – И он исчез, а я оказался вдруг старшим.
Ко мне подошла черноглазая, очень смуглая женщина с горькими складками у рта, но не старая:
– Ты за Федю? Я – Чумиза, слыхал? Мой Витя придет сейчас, я уж договорилась с одной, выйду вместо нее. Ты ничего не заметил, если спросят солдаты, почему я утром не была! – Она сунула мне пачку махорки и ушла.
Появился и Витя, в синем, довольно приличном костюме, полуботинках и толстых очках, делавших его похожим на студента. Из-за плохого зрения его, как я слышал, недавно вернули с «Панфиловского». Он был, очевидно, из интеллигентных воров (но, конечно, не «в законе»), не ругался, не имел наколок и, когда не был чем-нибудь озабочен, говорил нарочито изысканным, несколько старомодным языком.
Развод проходил без переклички, нас просто посчитали. После обеда на агробазе мало кто работал. Разошлись парами по теплицам, даже некоторые западницы выбрали себе партнеров. Я наблюдал за всеми, чувствуя свою ответственность. Пришел начальник почты и подрядил ребят, которые не ушли с «дамами», разгружать машину досок. Когда дело закончили, он пригласил меня как бригадира к себе поесть и послушать радио. Пообедал я отлично, впервые за долгое время в непринужденной обстановке, но от выпивки благоразумно отказался.
Вечером меня вызвал нарядчик, ему, видно, доложили о моем самозваном бригадирстве.
– Вот список на завтра. Зайди к девчатам, предупреди тех, кто идет на агробазу. Тебя пустят, я вахтерше сказал.
Переступив порог женского барака, я ахнул: здесь была не только образцовая чистота, но и уют, красота – на тумбочках белые салфетки, на окнах шторки, у всех ослепительно чистое (в моих глазах!) постельное белье. На женщинах были надеты свежие блузки, серые «гражданские» юбки, словом, пересылка больше походила на общежитие.
Меня сразу окружили и стали упрашивать взять на работу. Я громко прочитал список нарядчика и сказал:
– Нам больше не надо, но мне безразлично, кто идет. Завтра перед разводом сделаю перекличку, запомните, за кого идете, а я вообще ничего не знаю…
– Ладно, не подведем тебя, – сказала Чумиза. Она была тут старшая после гибели Маши-Цыганки, рецидивистки с тремя лагерными убийствами, которую зарубили зимою. – Девки, гоните курево! – Собрав несколько пачек махорки, она рассовала их по моим карманам. – Хлопцы у вас сидят на сухом. На, отдашь им! – И добавила еще пачку папирос. – Заходи к нам, ты, оказывается, в законе у псарни. Других мужиков сюда не пускают. Может, послать тебе какую-нибудь на агробазу? Я замотал головой и ушел.
14
У меня началась легкая жизнь. Как бригадир, я не работал, в столовой получал приличное, вполне законное бригадирское питание, но моим основным козырем был вольный вход к женщинам. После того как в один из первых дней моего бригадирства вслед за мной в барак вошла якутка Валя, известная своей придирчивостью надзирательница, и застала меня у стола проверяющим список, а не в разгаре оргии, как она, вероятно, подозревала, меня стали пускать к девчатам без контроля в любое время. Я бы мог там, наверно, и ночевать, но предпочел держаться с ними на дистанции и корректно, не желая подрывать свой авторитет. Женщины часто звали меня на блины или угощенье из посылок, они мне стирали белье и достали обмундирование первого срока. А я закрывал глаза на свидания, которые они устраивали на агробазе, куда приходили и вольные из поселка.
Вскоре я заметил, что некоторые из вольных встречаются вовсе не с женщинами, а с блатными, которые вдруг начали проявлять интерес к сельскому хозяйству. На пересылке явно заваривалось неладное: урки перешептывались, из рук в руки передавали таинственные свертки, ночевали в чужих бараках. Однако меня это мало волновало: я был сыт и доволен «работой», к тому же берлаговцев пока на этап не брали, а зек живет одним днем, за него по большому счету все решает начальство. Мое состояние было типичным для лагерных придурков, в которые я ненадолго попал по воле судьбы – визирь на час!
В то время мне дважды привозили записки от Ванды на французском, жила она хорошо, но, конечно, тосковала от разлуки со мной и братом. Я послал ей банку варенья – подарок одной западницы, и написал, что Зенона недавно из общей хирургии перевели в Берлаг. Ему я передавал еду – через Ксаверу, которая жила в лагере.
Из больницы к нам пришел Шантай и устроился жестянщиком на месте освободившегося узбека. Работы у жестянщика было много, из консервных, сперва американских, потом и наших банок делали все: умывальники, тазы, ведра, миски. Работа с маленькими банками была очень трудоемкой. Но усердный Шантай справлялся со своими задачами, хотя платили ему за все про все «три черпака».
Однажды перед вечерним съемом со мной заговорил Витя Слепой:
– Пойдем за угол, поговорить надо.
За углом теплицы стоял маленький худой человечек с лицом морщинистым, как печеное яблоко, – вольный, которого я еще раньше приметил.
– Быстро отдай ему, – сказал человечку Витя и добавил мне: – А ты спрячь, тебя не шмонают!
Старик вытащил из-под нового ватника четыре больших ножа, заточенных до блеска, с грубыми алюминиевыми рукоятками, и протянул их мне. Я растерялся, но времени на размышление не оставалось, солдат уже ударил в рельс – сигнал для сбора.
– Быстро, чего там, никто не увидит, – зашептал Витя. – Лучше за пояс заткни!
Следуя его совету, я сунул ножи за пояс и побежал к выходу. Хотя меня еще никогда не обыскивали, подходя к вахте, я чувствовал себя неважно. К открытым воротам вышли два надзирателя. Я встал рядом с построенной пятерками бригадой, наблюдая за порядком во время счета.
– Первая, вторая, третья…
Витю завели на вахту, а я прошел в зону последним и через окно увидел, как его ощупывали.
После ужина встретил Слепого у крыльца столовой.
– Идем за будку!
На задах столовой, за мастерской Шантая, Витя протянул руку, Я оглянулся и, никого не заметив, отдал ему ножи, которые он мгновенно спрятал под рубашкой, и вошел в будку, я же постарался как можно скорее убраться.
Ночью неожиданно проснулся: из угла, где спали урки, до меня долетели обрывки разговора о какой-то обиде и о Вите, который стоял тут же, возле нар и, ругаясь, повторял:
– Я этого ему не прощу!
Сквозь невнятное бормотание я разобрал нечто потрясающее: в больнице Лебедев! Его положили в хирургию, он весь покалечен, вдобавок сифилис…
– Возили его в дом Васькова…[55]55
Следственная магаданская тюрьма, построенная Р. И. Васьковым, первым начальником УСВИТЛа.
[Закрыть] Кого-то там на пароходе удавил и взял его фамилию, никакой он не Лебедев… Но что с него, слепого…
– Как слепого?
– В Ягодном ему глаза в изоляторе выбили. Говорят, не хотел выходить из ворона… Сколько пацанов сифоном заразил, нету счета…
Бормотание продолжалось еще долго, но я отвернулся: новость про Лебедева, как сказал бы Хабитов, меня «вполне удовлетворила».
Утром спросил девчат:
– Куда делась ваша Чумиза?
Вещи ее лежали в тумбочке, но сама она с пересылки исчезла. Три дня назад якутка Валя вернула Чумизу с развода в зону. Она опять подменяла какую-то западницу, но была слишком заметной, чтобы спрятаться в толпе.
– Куда ты, черт нерусский, смотришь? – ругала меня Валя. – Бригадир называется и не знает своих блядей! Смотри у меня!
По-прежнему я бригаду только водил, о работе с украинками обычно договаривался вольный агроном, пожилой финн, а те хорошо разбирались в парниковом хозяйстве.
15
Лежу на нарах и обдумываю прошедший день. Сегодня вечером был «покупатель» со спорнинского завода, наверное, сам начальник лагеря, симпатичный пожилой армянин в форме майора, с умными карими глазами навыкате. Выбирал слесарей, плотников, заводил речь о том, как рубить бревна в замок. Я попросился к нему. Он долго смотрел на меня, потом сказал по-немецки:
– Такие, как ты, мне нужны. Особенно инженеры. Но не знаю, выйдет ли. Ты – берлаговец, не так ли?
В углу урок затишье, их всего трое, остальные ушли в больницу смотреть кино. Тихо открывается дверь, сонный взгляд невольно обращается туда, и моя дремота мигом отлетает! Трое в ватниках и старых фуражках, ниже ватников галифе с кантами и хромовые сапоги. Подходят к нарам, где спит Витя Слепой. Короткая, почти бесшумная возня, лязг металла. Витю тащат к печке, тычут меж ребер черный ствол нагана – голова его замотана голубым шарфом, руки за спиной в наручниках, все, как, в дурном детективе. Урки спят на нижних нарах, это вообще не в их правилах, но теперь наверху стало очень жарко. Двое наваливаются на Федю, который поставил меня бригадиром, он ревет и отчаянно сопротивляется. Третий вор, проснувшись, присел, но встать не успевает, усатый начальник режима, который уже не прячет лицо от света, приставляет ему пистолет ко лбу и толкает обратно в постель. Другой рукой он лезет под подушку и вытаскивает кинжал, который узнаю сразу, – ведь я его принес в зону!
Пока пересылка по-настоящему просыпается, закованных в наручники урок выталкивают за дверь. Снаружи доносятся голоса, там, видно, стоит подкрепление. Сиротливо валяется у порога голубой шарф, Витя так и не успел закричать.
Следующее утро приносит разгадку происшедшему. Из ягоднинского центрального изолятора к нам прибыло несколько воров. Они абсолютно здоровы, делать им на Левом решительно нечего, но они нужны начальству для того, чтобы организовать перемену власти уголовников – верховодит Дубов. Из разговора ягоднинцев я узнаю, что Витя, а с ним остальные ссученные, разозлились на начальника режима ОЛПа потому, что тот запретил Чумизе появляться на агробазе и даже посадил ее на гауптвахту гарнизона, и там будто бы девку изнасиловали. (Для отчаянного зека лагерный карцер не всегда надежное место, бывало, что и оттуда бегут, да и не каждый стрелок на вышке решится стрелять в упор в женщину.) Урки решили убить начальника режима, нарядчика, Валю-якутку и Горелика, который выписал Федю, несмотря на его угрозы, из инфекционного. Но среди сук нашлись стукачи, а «режим», весьма решительный и, как оказалось, храбрый человек – он мог послать на опасную операцию кого-то другого, не рисковать сам: у бандитов были ножи! – сумел опередить и обезоружить своих врагов. Тех, которые были в кино, схватили и скрутили по одному на выходе через узкие двери. Ягоднинские воры, чтобы зеки почувствовали перемену власти, установили свои порядки, для видимости выбрали угодных им придурков и следили за тем, как бы прихвостни сук не подняли шума.
16
Несколько дней допрашивают, уводят в карцер, устрашают – в заговоре было замешано много на первый взгляд нейтральных лиц. Бандитов посадили на гарнизонную гауптвахту, а Чумизу оттуда вернули на пересылку. Мне показалось, что слухи об изнасиловании верны, не потому, что такое так уж страшно для девки, которая видала-перевидала бог знает что и сколько мужчин, но быть «под псарней» – неслыханное унижение, позор для любой себя мало-мальски уважающей женщины из преступного мира, все равно что если вор окажется под нарами. Она ходила хмурой, вопреки своему шумному и бодрому нраву разговаривала еле слышно, а глаза были красные. Через день ее этапировали в далекий совхоз на Индигирку. Западницы, которых я теперь вывожу строго по списку, заплаканы – они любили Чумизу. На агробазе стали болтаться надзиратели, мне не по себе: неужели до меня доберутся?
– Пан бригадир, вас один человек просит. – Маленькая Стефа с толстыми косами показывает пальцем на теплицу. Вот и старый знакомый, тот, с морщинистым лицом.
– Тебя допрашивали? Смотри, если запоешь, не миновать тебе мойки[56]56
Мойка – нож (блат.)
[Закрыть].
– Ты что, спятил? Стану на себя наговаривать, тем более в Берлаге… и так тошно! Не торчи тут, псарня шныряет!
– В магазин ушли. Я, наверно, смоюсь в Ягодный, там тише…
У ворот нас встречают пять человек из охраны. Обыск основательный. Девчата визжат – надзиратели почему-то подозревают запрещенное у них под лифчиками, щупают бесцеремонно. Нет якутки – она мужчин быстро поставила бы на место! Меня заводят на вахту и раздевают догола. Заглядывает усатый режим и досадливо машет рукой:
– Что еще с ними время терять? Ни черта уже не вытянешь – разве скажут, откуда ножи?.. А ножны – их видать по работе. Одевайся – и марш!
– Ну, кто за хлебом, подходите! – весело кричит перед ужином хлеборез. Мы получаем хлеб, но к столу нас надзиратели не пускают. Мы садимся на сцену клуба и едим большие порции «на прощанье».
– Шмотки после возьмете, поведем по одному, а пока в кондей… Нас пятнадцать человек, все пятьдесят восьмая. Располагаемся, в изоляторе чисто, даже уютно, не то что в других карцерах, где от грязи и сырости не продохнуть. Закуриваем, шутим; пока неизвестно, куда попадем, но на дворе зеленая трава, солнце – зачем унывать? Гремит замок, двери открываются, силуэт с чемоданчиком, еще несколько ребят. Звучит знакомый голос:
– Ничего не вижу – тут кто-нибудь лежит?
– Нет, ложись, Йожи!
– И ты здесь, Петер? – удивляется Шантай. – Почему?
– А что я, лучше других? Куда едем, ты же всегда все знаешь?
– Название не скажу, но говорят, хорошее место! Новый прииск на трассе, ближе к Магадану, потеплее будет, чем на Нере[57]57
Нера – приток Индигирки.
[Закрыть]. Хасан тоже едет с нами, ему советовал нарядчик… Эх, – вздыхает Шантай, – мог бы еще тут поболтаться, хорошего жестянщика непросто найти, и все из-за ножен! «Почему делал бандитам ножны?» – спрашивает. А что я мог? Отказаться, чтобы зарезали как свинью? – Он разразился потоком венгерских проклятий и уже спокойнее продолжал: – Говорю режиму: «Вас, гражданин начальник, убить хотели, будут они с Шантаем церемониться! И вы то же бы сделали на моем месте!» – «Черт с тобой, – отвечает, – судить тебя – одни неприятности наживать…» А еще слыхал, Петер? Только увели меня на допрос, ребята приволокли Вильму и изнасиловали в моей будке. Чтобы Луйке насолить, нарочно – девчат у нас много таких, да посвежее…
Какое утро светлое, прекрасное – шестое июня 1949 года! Еще совсем рано, но никто не спит, все испытывают напряжение перед этапом. Приводят еще нескольких, прямо из больницы. В синих очках «фельдфебель его императорского величества» Парейчук. Отдельно впускают к нам красивого, плотного человека в кожаных крагах и вельветовом пиджаке. Бархатным голосом он разговаривает с кабардинцем Хасановым, бухгалтером ОЛПа, пришедшим вчера с маленьким чемоданом.
– Учти, Хасан, всегда найдется выход из положения. Я намерен избежать этапа на рудник. Пока сопровождаю роженицу в Магадан, после…
– Но, Аркадий Захарович, это же Берлаг!
– Ничего, солдаты те же, обыкновенные. Думаешь, в Берлаге из охраны никто не пьет? Недаром я столько лет на Колыме…
Я не успеваю уловить связи между упомянутой роженицей и фельдшером морга, как двери изолятора раскрываются и нас выводят на вахту. Там стоит грузовик, в кузове два солдата и курносая женщина с одутловатым лицом, закутанная в большой шерстяной платок – утро свежее. Человек в крагах первым залезает в кузов, садится возле нее и начинает о чем-то расспрашивать.
– Счастливая, на материк едет рожать. Там ее освободят, малосрочница, – сообщает мне Шантай.
Мы не спеша залезаем в кузов, располагаемся поудобнее, благо не тесно. Еще одна перекличка, и начальник спецчасти, руководитель нашей отправки, исчезает в помещении вахты.
Поехали! Необычно отчужденной выглядит из нашей новой перспективы громадная родная больница. Поворачиваем на трассу. Шуршат колеса на длинном мосту – мы направляемся в «тайгу». Здесь все, кроме Магадана и больших поселков, называют тайгой. Под знаком красного креста обманули мы зиму – теперь вперед, к новым лагерям, день да ночь, зима-лето… все ближе к свободе!
Книга 2. От этапа до этапа (Три судьбы)
От этапа до этапа – это меч, который постоянно висит над головою тех, кто «получил наказание» (хотя и редко «соразмерно тяжести преступления», как того требовало римское право); это лагерное мерило, которым определяется продолжительность дружбы, взаимных отношений, любви, ненависти; это судьба, узкая щель, через которую тебе дозволено глядеть в сердце человека, иногда в черную яму, иногда в чудесный сад, цветущий на пустыре среди развалин… Но вдруг опять щель закрывается – все кончается этапом, как и началось:
– С вещами на вахту!
Прощайте, Перун, Дрэганеску, Матейч, Ванда, Наташа – опять:
– С вещами…
Матейч
Насколько бы неправдоподобно ни звучала история Матейча – она достоверна.
1
Закончилась утренняя разнарядка, и мы остались в конторе одни. Горные мастера и бригадиры разошлись по своим штольням, начальника участка вызвал в управление главный инженер, начсмены уехал на семинар пропагандистов – вольнонаемный состав представлял теперь один Степан Ильич, нормировщик. Сперва мы его опасались – все-таки парторг участка! – но скоро убедились в том, что он добрый и тактичный человек.
Из широко распахнутого окна открывался великолепный вид на всю долину прииска, по которой протекал извилистый ключ Днепровский. Внизу были разбросаны темные, перепаханные бульдозерами полигоны, высокие копры промывочных приборов и маленькие белые домики поселка. В глубине поперечного распадка виднелись ряды длинных лагерных бараков и неподалеку от них несколько сооружений покрупнее: управление рудника, штаб лагеря, магазин, клуб. Этот сектор на нашем языке назывался «американской зоной», нам туда ход был заказан; остальная территория поселка, по которой мы свободно передвигались, была окружена вышками.
В сотне шагов от конторы, тоже на косогоре, белело новое здание компрессорной, за ней стоял большой бункер, в который ссыпали руду из шестой, самой богатой штольни. Там автодорога поворачивала за сопку на второй участок, где руду спускали по бремсбергу– вагонетками. Возле бункера находилась хорошо заметная яма, нам становилось немного не по себе, когда мы проходили мимо: это был выход пятой штольни, которая обвалилась в апреле 1944 года, похоронив целую бригаду, по рассказам, около тридцати заключенных.
Вся сопка напротив конторы была покрыта извлеченной из недр пустой породой. Гору будто вывернули наизнанку, изнутри она была бурой, из острого щебня, отвалы никак не вписывались в окружающую зелень стланика, которая тысячелетиями покрывала склоны и была уничтожена одним махом ради добычи серого, тяжелого металла, без которого не крутится ни одно колесо, – олова. Повсюду на отвалах, возле рельс, протянутых вдоль склона, у компрессорной копошились маленькие фигурки в синих рабочих спецовках с номерами на спине, над правым коленом и на фуражке. Все, кто мог, старались выбраться из холодной штольни, солнце грело сегодня особенно хорошо – было начало июня, самое светлое лето.
В нашей конторе стояли два больших письменных стола, один принадлежал нормировщикам, за ним сидели Степан Ильич и зек Антонян; вторым столом распоряжался рябой Иван Павлович, вольный бухгалтер, который редко бывал на работе, но зато никогда не появлялся с пустыми руками: его жена была большой мастерицей по изготовлению всевозможных варений и засолов, он же их не любил и за зиму перетаскал нам чуть ли не сто банок из домашних припасов. Работал за него Степан Федотов, невысокий, подвижный зек родом из Саратова, бывший старший лейтенант, недавно переведенный из каторжного лагеря на прииске «Максим Горький». Он сочинял неплохие стихи, любил вообще фантазировать и теперь, когда не было срочной работы, прогуливался мелкими шагами по конторе, смотрел в окно, и мы знали, что стоит его завести, он начнет рассказывать одну из своих занимательных историй. В конторе часто коротали время рассказами, как в «Декамероне», – по очереди.
Стоял у нас еще и третий стол, но не письменный, а простой, только с одним ящиком. Там сидел я, почти всегда один, ибо мой шеф, вольный маркшейдер, приходил чрезвычайно редко, иногда раз в одну-две недели, а распоряжения передавал по телефону. На «моей» стене висели планы, разрезы, схемы, диаграммы – я чертил их в свободное время, а его было у меня много, ибо, будучи практически хозяином своего рабочего дня, я рационально распределял его и даже в самые напряженные смены почти всегда находил свободную минуту. С этими чертежами я начинал свои экскурсии – когда появлялось на участке постороннее начальство, мне доверяли роль экскурсовода – и прекрасно знал, что можно показывать и что нельзя. Мое положение было, разумеется, особенное, потому что, несмотря на свой номер, по производственной линии я подчинялся только маркбюро, а горнадзор практически был зависим от меня.
Нормировщик Антонян, всегда свежевыбритый, красивый, умный армянин с курчавыми волосами, коротким носом и смеющимися огромными черными глазами, непревзойденный труженик и тонкий юморист, моргнул мне и принялся «заводить» Степана.
– Говоришь, проходимцы в лагерях? Почему проходимцы? Не работают на общих – а разве каждый из нас не старается попасть туда, где потеплее? Степан Ильич, вы свой человек, знаете: мы тут не зря околачиваемся, но по-лагерному все равно придурки – не голодны, не на морозе, один Петро ходит в шахту, но никто его не гоняет, словом, лафа для крепостного! И так везде, лагерь есть лагерь!..
Антонян задумался, отключившись от беззаботного настроения, и продолжал:
– Я в Бухенвальде работал как скотина, потому что сперва немецкого не знал. Какой мог быть из меня проминент[58]58
Проминент– так в немецких концлагерях называли врачей, нарядчиков, писарей и другую обслугу из числа заключенных.
[Закрыть] без языка? А некоторые и там придуривались, да еще как! Была такая спецзона для тех, кто числился прямо за Гиммлером – они ничего не делали. Стоим, бывало, после работы, ждем, когда ужин принесут – один шпинат давали, ноги подкашиваются, – а они за проволокой гоняют волейбол, прыгают – значит, сыты… Наш бригадир, красный треугольник[59]59
К одежде политзаключенных в немецких концлагерях были пришиты на груди красные треугольники, к одежде уголовников – зеленые и т. д.
[Закрыть], немецкий коммунист, показывает пальцем на игрока:
«Вон, на подаче стоит, лысый!..» А мне что, я думаю, как получить на полчерпака больше – шестерых у нас положили в ревир[60]60
Санчасть (нем.).
[Закрыть], а котловка с утра, их порции должны остаться. Но бригадир свое: «Глядите, Тельман подает!..» Тут и я обратил внимание, смотрю: здоровенный, плечистый, лысый, движения энергичные, но бегает медленно, старый уже… Потом, слыхал, их всех расстреляли, но тогда меня уже там не было…
Антонян пропустил мимо ушей вопрос Федотова: «А где ты тогда был?» – никогда не рассказывал он последовательно о своей судьбе, лишь отрывками, но пластично, с яркими деталями. Была у него тайна, он, наверно, служил в армянском легионе. Воевал и в Польше, и на Ла-Манше, знал радиодело, морзе. Степан Ильич говорил о нем: «Антонян все знает, но не все рассказывает».
Но тут он вдруг заговорил:
– Собирают нас в концлагере, вызывают грузин, армян, дагестанцев – и в эшелон. Мы думали, нам крышка. Кое-какие слухи про Освенцим уже доползли, да и у нас в Бухенвальде был крематорий, правда небольшой… Значит, едем в телячьих вагонах с колючей проволокой на окнах, утром останавливаемся. Кто-то открывает дверь вагона: конвоя не видать! Осторожно повылазили, разминаем косточки. Появляется капитан, худой как жердь, кричит: «Антретен им крайс!»[61]61
Построиться в круг! (нем.)
[Закрыть] Мы двинулись к нему и думаем: где же конвой? А он: «Далли, далли![62]62
Быстрее, быстрее! (нем.)
[Закрыть] – и хлопает себя хлыстом по голенищу. – Грузины сюда, армяне там, чеченцы, балкарцы…» Выстроились, целый эшелон народу, он в середине. Подходят четверо, в немецких мундирах, но видно, что наши, усатые, один точно армянин. Фриц кричит: «Ахтунг!» – и вдруг начинает без переводчика по-грузински… «Вы, – говорит, – люди гор, георгиер[63]63
Грузины (нем.).
[Закрыть], в наш концлагерь попали из-за русских, теперь вы будете от них независимы. Дадим форму, назначим офицеров из ваших, и вы покажете миру свою кавказскую удаль…» А грузины, обросшие, голодные, оборванные, хлопают глазами, рты разинули, ничего не понимают.
Речь фрица перевел нам армянин, перевели также чеченцам и остальным. Переводчик предупредил, что грузины отделятся и у нас будет свой легион. Потом привезли «гуляш-каноне» – походную кухню, накормили досыта, и тогда кое-кто стал рассуждать: как это так– служить у фрица? Стали призывать: «Против наших не пойдем!» Переводчик услыхал, начал уговаривать: «Воевать будем на Западе, против англичан, чужих!» Потом подкатили грузовики. Мы сели, едем. Через полчаса смотрим: военный городок, все чин-чином, только пусто! Завернули на плац, там немецкий военный оркестр. Никто с машин не слезает – договорились, что не наденем немецкую форму, вспомнили комсомол и вообще. А музыканты вдруг как грянут «Сулико»! Вижу, грузины выскакивают, кто плачет, кто смеется, потом подпевать стали, слезы вытирают. Появляется грузин-капитан с Железным крестом: «Приветствую вас, земляки, в нашем военном поселке! Будем вместе бороться за свободную Грузию! К победе под знаменем святого Георгия Победоносца!..» Не успели мы опомниться, как грузины, а за ними остальные, получили обмундирование и переоделись… Вот так я и попал на Ла-Манш!..
– Ну и что, считаешь, что спасал себя сам? Это толпа, как табун, тебя повела! А вот я расскажу о самом большом мозгокруте, который когда-либо высаживался на Колыме не по своей воле. – Степану явно не нравилось, что другой взял на себя роль рассказчика. – Он у нас на «Горьком»…
Но тут я его перебил:
– Нет уж, самого большого ты не знаешь, это я его знаю, при мне он приехал в Магадан…
– Ну да как же! Мой – уникальный и притом нерусский!
– Мой тоже нерусский, – защищался я с жаром, – серб!
– Что-о? Серб, говоришь? Как его звали?
– До смерти не забуду – Матейч…
– Это он! – орет Степан. – Неужели и ты его знаешь?! Фантастическая личность, профессор, изобретатель и еще черт-те что!..
– Да, да, и даже имел с ним дело!..
– Я тоже, и массу неприятностей…
– И я чуть не загремел тогда, хорошо, что отказался работать его переводчиком… А он, как до дела дошло, руку себе повредил…
– Старый трюк, как почует опасность – в больницу!..
– А вид какой – не поверишь, что мошенник!..
Так, в случайном разговоре, вспомнилось мне мое первое знакомство с Матейчем, великим магом магаданского авторемонтного завода.
2
Зима 1948 года была для меня особенно удачной. Со страшных приисков на Теньке меня списали в магаданскую инвалидку, где я скоро приобрел друзей, которые поставили меня на ноги. Сперва работал в котельном цехе авторемонтного завода, где мне, как бригадиру, надо было заботиться об угле, распределении слесарей, отвечать на бесконечные звонки из замерзавших цехов и конторы громадного, разбросанного по большой территории производства – зима выдалась очень холодной и до января не выпадал снег. Потом я стал нормировщиком в цехе заготовок. Это была хорошая, спокойная работа в маленьком дружном коллективе спецпереселенцев. Я дежурил у телефона, закрывал наряды, ходил по заводу и, без конвоя, по городу. В начале месяца, когда не было еще нарядов, успевал читать в небольшой заводской конторе, а главное– был сыт, одет и жил в лагере в лучшем итээровском бараке.
Его населяли в основном старики 1937 года, работавшие по многу лет без конвоя в городской типографии, разных котельных, инженерами на заводе и в «шарашке» – конструкторском бюро Дальстроя. Эти «враги народа» держались с большим достоинством, споры вели на высоком уровне, сквернословие и карты были исключены. Обычно вечерами играли в. шахматы; домино, которое в остальных бараках было основной игрой, презирали. Старики мирно сидели с газетами, некоторые готовили на большой плите, стоявшей посередине барака. Инвалидный лагерь, единственный на Колыме без изолятора, славился неслыханно мягким режимом, вечером никто не обыскивал возвращавшихся поодиночке заключенных, и они открыто приносили в зону всевозможные продукты. Начальство даже поощряло порядок, при котором иные расконвоированные вообще не ходили в столовую, благодаря чему остальные получали лучшее питание.
В бараке плавал приятный запах жареной рыбы, которую готовил плечистый эстонец в синей спецовке и американских армейских ботинках с крагами, кочегар котельной МВД и бессменный член культбригады Маглага (эстонец был певцом по профессии). В широком проходе между рядами двухэтажных нар, застеленных чистыми постелями, за длинным столом сидела группа людей и с большим интересом следила за шахматной доской.
Одним из игроков был немой, седой казах такого маленького роста, что ноги его не доставали до пола. В царское время он был дервишем, хаджи (совершил паломничество в Мекку), потом стал одним из первых коммунистов Самарканда и до тридцать седьмого года возглавлял всю работу по заготовкам зерна в Узбекистане. У него под рукой всегда были черная дощечка и грифель, с помощью которых он общался с нами. Писал казах по-русски удивительно быстро и красиво, без ошибок, но очень цветистым языком. С татарами, приходившими к нему, – он считался старшим среди лагерных мусульман (за исключением дагестанцев, у них был свой старший, чеченский мулла) – объяснялся арабской вязью, которую чертил со стенографической скоростью. Долго живя в Узбекистане, он овладел таджикским и арабским языками и, непонятно откуда, знал французский, только писал на нем кириллицей.
Онемел казах уже на Колыме вследствие, как он выражался, «болезни ГПУ». Эти слова он выводил на доске с многозначительной улыбкой. Говорили, что в гаранинские времена его били так, что навряд ли в нем осталась хоть одна непереломанная косточка. Левое ухо немого было полуоторвано и висело как у собаки. Первого числа каждого месяца он посылал в Москву кассацию, в которой доказывал свою полную непричастность к вредительству, действительно существовавшему на хлебозаготовках Узбекистана. Из странного суеверия всякий раз просил кого-нибудь написать за него, хотя ни у кого не было почерка даже приблизительно равного его собственному по каллиграфии.
Вторым игроком был чемпион лагеря по шахматам, бухгалтер пищеблока, худой пожилой армянин с козлиной бородкой. Он был удивительно похож на пушечного короля, хозяина фирмы «Армстронг-Виккерс» – одесского еврея и впоследствии английского баронета сэра Бэзиля Захарова. Бухгалтер со столь примечательной внешностью играл совершенно невозмутимо, ни на секунду не спускал острых черных глаз под нависшими бровями с доски, не обращая внимания на партнера. Тот играл медленно, его лицо часто менялось, видно, казах сильно переживал. Пока он выдерживал атаку противника, но, как всегда, немного отставал и никак не мог перейти в наступление. Ему помогал его друг Афанасьев, неофициальный начальник конструкторского бюро авторемонтного завода, бывший директор одесской судоверфи.
Это был человек лет пятидесяти, худой, желчный, с крупным носом, энергичным подбородком и коротко стриженными усами, в приличном костюме и, что для лагеря просто диковина, в ярком галстуке. Он считался богачом, получал крупные премии за рационализации и изобретения, но был очень мелочен и злобен. То и дело шептал он что-то казаху на ухо, иногда сам двигал фигуры, потом выскакивал, нервно курил возле дверей и возвращался, сильно хромая (тоже след «лагерной болезни»), к своему месту, давать советы старику.