Текст книги "Зекамерон XX века"
Автор книги: Вернон Кресс
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 37 страниц)
– Везли нас в закрытых вагонах, – рассказывал он, – конвой почище овчарок – власовцы, они к нам хуже относились, чем немцы. От нечего делать стреляли на станциях по вагонам, то и дело ранили кого-нибудь. Трое суток без воды. Хлеба дали только по буханке на четверых, всухомятку. Уже где-то в Баварии пошел слух, что везут в Дахау, в эшелоне были одни командиры… И вдруг бомбежка! Попало, видно, в паровоз и первый вагон, там собак держали. Наш вагон под откос полетел, кто орет в темноте – ночь безлунная, кто за двери дергает. Не знаю как, но они открылись! Тут мы не зевали, выскочили и – в кусты! Кругом лес, мы углубились, бежим. Боимся, что вот-вот догонят собаки, но их не слышно. Конвоиры окружили лес и с обратной стороны идут цепью. Тут и там, где громко, где шепотом, русская речь, брань, очереди. Из других вагонов тоже выскочили, лес кишит людьми, одни русские прячутся, другие их бьют…
– Как ты уцелел? – поинтересовался, протягивая Ковалевскому сигарету, высоченный Журавлев, красивой фигурой которого любовались все врачи и медсестры, когда я с ним рядом лежал в ОП.
– Я влез на дерево, – засмеялся Ковалевский и прикурил. – Подо мной власовцы собрались, спорят, куда идти, ругают собаковода.
– Верно, – отозвался Журавлев. – Собак полагалось возить в последнем вагоне. Мы до самого утра шарили по лесу!
– Ты что, разве?.. – Юра подозрительно стал разглядывать своего бывшего охранника, потом махнул рукой: – Под одну гребенку!..
– Ну да! Нам за это влетело! Начальника конвоя разжаловали в шарфюреры. Кроме убитых и раненых недосчитались тридцати человек.
– Вот так-то! Одним из них был я! Ушел на юг, сел в товарняк с двумя хохлами, думали, попадем в Швейцарию. Едем-едем, вдруг нас загоняют в тупик, мы ходу из вагона и в лес… Тут поняли, что не в Швейцарии мы, а где-то южнее. Оказалось, в Италию приехали. Вечером вышли к деревне, украли початки кукурузы и назад в лес. Так питались с неделю, потом к партизанам попали…
– А оттуда в Россию?
– Да нет еще… Лес вокруг был полон бежавших от немцев итальянских солдат – Италия капитулировала, и за ними фрицы гонялись. Дня через три цапнули меня и повезли в… Венецию! Там держали нас на баржах, прямо в лагуне. А когда повезли в Милан, я спрыгнул с поезда, окно было плохо закрыто. Через день меня снова поймали, я сказал, что бежал из Германии, обо всем остальном умолчал. Они послали меня обратно, работать на восстановлении Дюссельдорфа. А тут – американцы! У немцев все уже было вверх дном. Они вывели нас раскапывать людей из бомбоубежища под развалинами. И опять – сирена. Конвой загнал нас в подвал, и больше мы его не видали. Отбоя не было, мы просидели всю ночь, а потом с товарищем, был такой Фоменко, решили выйти на свой риск, были очень голодны и думали организовать что-нибудь. Выползли, смотрим – на улицах ни души. Идем дальше, вдруг Фоменко кричит: «Американцы пришли!» – и нагибается. Тут и я поверил: на тротуаре полсигареты валялось, а разве кто другой, кроме американца, полсигареты недокуренной выбросит? Навстречу нам джип, негр пулеметом на нас: «Эй, хендс ап!» Мы подняли руки, я ему: «Мы рашн призонерс» и показываю на спине намалеванные черно-белые, как мишень, круги. «О'кей, кам он, рашн!» Посадил нас в джип, и мы выехали из города, к нему в часть; Показали нам баню, дезинфекцию, вымылись как следует. Выходим в чем мать родила и просим: дайте, мол, нашу одежду. Собралось их человек десять, угощают сигаретами, смеются. А мы, голые, курим, спрашиваем: «Вещи наши где?» Повели нас за баню – на бетоне лежит кучка пепла. Мы, говорят, ваши костюмы сожгли, дадим другие. Притащили американскую форму, ботинки, два автомата – и стали мы опять солдатами!
Нас было пятеро на джипе и станковый пулемет, так я воевал до конца… Ну и жизнь! Пешком никуда, кроме кабака, дисциплины никакой, у нас сержант командовал, ездили из города в город, иногда строчили из пулемета, когда видели немецкого солдата, а в основном – пьянка! Один раз выпили в ратуше, не помню уж в каком городке, а когда вернулись – нет пулемета и все скаты порезаны. Но у них на это не очень смотрели. Если у кого-нибудь машина выйдет из строя, наклеет на ветровое стекло талон – техпомощь отремонтирует и доставит в часть, а мы по другим машинам, пока нашу чинят. Потом среди нас появились офицеры – в американской форме, но погоны русские. Я тоже получил свои четыре звездочки, и в один прекрасный день, война уже кончилась, нас еще никуда не отправили, иду я по кельнской улице, а навстречу мне мой бывший рапорт-фюрер из лагеря, в штатском понятно, но как мне не узнать собаку – сколько людей погубил! Припас я к тому времени новый вальтер, выхватил и бац! бац! его прямо на месте!
Меня в комендатуру. Я рассказал, в чем дело, к тому времени стал неплохо говорить по-английски. Но они очень возмущались: сейчас, мол, уже не война – и отправили меня к нашим. В Магдебурге высадили из эшелона, перешли мост, и первое, что услышал: «Положите вещи!» У меня был брезентовый мешок с личным добром, как у всех американцев. Потом посадили в бранденбургскую тюрьму и допрашивали. Я все рассказал, как было, но куда там! Они, естественно, быстро разобрались, кто я, но все напирали на мое происхождение, дескать, в плен пошел по своей воле, хотел в России старый строй восстановить… Судили. И дали червонец.
Старая схема! Тот же срок был и у Журавлева – власовца!
3
Вернувшись после карцера на участок, я узнал, что Шилова, который так и не пришел в сознание, увезли в Магадан. Титов отделался сильными ушибами. Такое событие, понятно, не могло пройти незаметным для техники безопасности. Только я пришел, хромая, в контору, как появилась Нина Осиповна, а с ней еще женщина – маленькая круглая блондинка с громким голосом, обе в горняцкой форме. Блондинка, жена Браунса и главный обогатитель рудника, шумно приветствовала Антоняна, которого знала по курсам горных мастеров, где он занимался первое лето, а она читала геологию. Я никак не мог понять, что ей, обогатителю, работавшей на приборах и на фабрике, нужно у нас на горнорудном участке.
Нина Осиповна допрашивала меня о несчастном случае с Шиловым, я все подробно описал.
– Вы уверены, что никто этого не подстроил?
– Да вы что, Нина Осиповна! Никто заранее не мог знать, куда мы пойдем, где сядем. Блок старый, весь в инее, мы бы заметили следы! Просто долго сидели, курили сигары, наверно, повысили температуру… вот и обрушилось!
– Хорошо, сейчас сходим туда. Антонян, покажите нам вашего знаменитого Бергера!
Вот оно что! Нина Осиповна – по делам, а Маша Брауне, конечно, пришла из любопытства, посмотреть на известного сердцееда! Но Антонян театрально развел руками:
– Очень жаль! Только что поднялся наверх, в карьер! – И он бросил на меня конфиденциальный взгляд, дескать, понял! Дверь раскрылась.
– Вот, мои дамы, могу вам показать знаменитого Бойко! Вася Бойко от удивления отвесил и без того толстую нижнюю губу. Потом спохватился и изобразил вежливую улыбку:
– Здрасьте, Нина Осиповна! Здрасьте, Мария Ивановна! Хорошо, что пришли, хлопцы опять в пыли, поломались обрызгиватели!.. Слыхали, какая у нас беда с новым мастером?..
Маша осталась в конторе, а мы с Ниной Осиповной отправились в злополучный блок… Теперь и пальца никто у нас не мог поломать, чтобы не было все оформлено по инструкции!
Перестройка лагеря приближалась к концу. Вездесущий Буквально творил чудеса, нашими, конечно, руками! Убрали последние палатки, во всех секциях поставили кирпичные печи. Прежние газгены – железные бочки с узкими отверстиями для тяги – набивались опилками, которые горели очень долго, однако грели неважно, печи были гораздо лучше. В каждом бараке появились маленькие сушилки, кроме того, построили большую, в которой стал работать несгибаемый отказчик филантроп Дудко. Баня, столовая с большой сценой, а также уборные, все было в образцовом порядке. И вдруг нас начали на ночь запирать амбарными замками! Окна забрали толстыми решетками – невозможно было представить себе, что случилось бы при пожаре!
Надзиратели почти ежедневно устраивали обыски, переворачивали в секциях все вверх дном, выметая жалкие мелочи, которые, несмотря на строгий режим, заводили себе зеки: полотенца, книги, сапоги, свитера. Наконец прибыла комиссия во главе с полковником, обошла все бараки и службы, определяя, как потом мы узнали, санитарное состояние лагеря. Через неделю сняли с дверей замки, но выходить на улицу после отбоя все равно было рискованно – любой надзиратель мог за это посадить в карцер, все зависело от того, с каким настроением охранник выслушивал оправдание отлучавшегося «до ветра».
Однажды вечером, встретив Карла, я узнал, что Сырбу все-таки попал в стационар. Он накинулся с лопатой на начальника стройцеха. Никакого повода к этому не было, Сырбу был одним из лучших рабочих, поэтому случай замяли, а больного положили в санчасть подлечить уколами. Он стал спокойным, однако долго никого не узнавал и все бредил Достоевским.
В конце августа выпал снег и пролежал несколько дней. На участке появился новый человек – вольный опробщик при геологе, краснолицый свердловчанин лет сорока, бывший зек довоенных берзинских времен Федя Пьянков. Арестованный в армии за драку со смертельным исходом, он пережил все стадии развития Колымы, начиная с проведения трассы, изыскания первых месторождений золота и олова, постройки большой обогатительной фабрики и рудника имени Лазо в четырехстах километрах от нас, в тупике Сейм-чан. Провел Федя на Севере и военное время, когда Колыма была наводнена американскими продуктами, вплоть до горчицы и махорки (ее специально выращивали для Советского Союза), видел консервацию отработанного «Лазо» и переброску всей техники и горнадзора на наш «Днепровский».
Сосредоточенный и деловитый на работе, хороший опробщик и коллектор, Федя до неузнаваемости менялся в конторе и особенно в поселке. С женщинами он совсем отучился разговаривать и, если с ними сталкивался – в магазине или общежитии, – мычал, кривлялся, краснел (насколько это было возможно) и бледнел. Я обратил внимание на еще одну его странность, в наших условиях необычайную: Федя никогда не ругался, не только грубо и мерзко, но и вообще не употреблял никаких бранных выражений. В ответ на мое недоумение он сказал;
– Я старовер, ругаться нам не положено…
Зато фамилию свою Пьянков оправдывал полностью: был большим выпивохой. Впрочем, не это являлось его главной слабостью – все вольные пили, без исключения. Страшно было смотреть, с каким волнением следил он за тем, как кипятился в банке чифир. О какой бы сумме денег ни заходил разговор, Федя сразу переводил ее на количество чая, которое можно за эти деньги купить. За свою страсть он носил на прииске почетное звание «чифиралиссимус». Он на самом деле был первоклассным знатоком чая, мог бы работать дегустатором – так точно по запаху, вкусу и цвету определял разные сорта и урожаи. Кроме того, глотал любые таблетки, попадавшие ему в руки, предпочитая кодеиновые и другие наркотические препараты. После очередной получки ехал в соседний поселок Мякит, где накупал в аптеке все «калики-моргалики», которые отпускались без рецепта. Таких горе-наркоманов на прииске было еще несколько.
Меня интересовали его рассказы о первых годах Колымы, когда штольни проходили вручную, большими бригадами. Взрывчатки в ту пору не давали. Норма проходки была сантиметр за смену на каждого члена бригады, независимо от того, каким способом он этого достигал: долотом, ломом или еще как-нибудь. Федя знал старейшие прииски Колымы, расположенные в окрестностях легендарного Борискина ключа, где у неглубокого шурфа нашли мертвым татарина-старателя по кличке Бориска. Он умер не насильственной смертью, а, наверно, от потрясения, что наконец после стольких трудов и поисков исполнилась его мечта: в шурфе обнаружили очень много золота. Бориска, большой и сильный человек, наматывал портянку, когда его настигла судьба – он так и лежал у шурфа рядом с киркой и сапогом. В течение нескольких лет в этих местах работали прииски «Золотистый», «Кинжал» и «Борискин». Федя также помнил «родного отца», как его называли зеки, Эдуарда Петровича Берзина, первого директора Дальстроя, вдохновителя сельскохозяйственного освоения Колымы, при нем даже привезли сюда яков, как самых неприхотливых домашних животных. Пережил Пьянков и Гаранина, и эру Никишова, но эту я и сам знал достаточно хорошо!
Мы часто ходили вместе в штольню. Я измерял новые забои, он опробовал их. Груз мой всегда был одинаков, если я брал с собой теодолит, у него же набиралось до нескольких пудов проб в маленьких холщовых мешочках, и я часто помогал ему их таскать. Федя приносил нам съестное и табак, а бригадирам даже выпивку – после отъезда Грека отменили сухой закон, и в магазине часто стояла бочка спирта.
Но насколько достоверны были рассказы Пьянкова о Колыме, настолько врал он о своей жизни в армии. Уже одна такая фраза, как «в армии я работал артиллеристом», подрывала всякое доверие к его повествованию. Он злился, когда слышал иронические замечания, но через три дня забывал и снова преподносил нам те же истории.
– Наступает последняя зима, – вздыхает Антонян, наблюдая через окно за полетом снежных хлопьев. – Весной у меня все. Немного зачетов будет – и ладно. В апреле выйду!
– Кто знает, ляжет ли снег, может, опять растает, – отзывается Бойко, у которого на поверхности осталось много работы, и он надеется на оттепель.
– Нет, Вася, – говорю я, – стланик начал стелиться. Не будет уже тепла!
– Откуда ты знаешь? В твоей Австрии и снега, наверно, нет! Фердэмех! – Он хитро улыбается мне и мурлыкает, разыскивая за сейфом пачку папирос, которую спрятал накануне:
На опушке леса старый дуб стоит,
А под этим дубом партизан убит…
Вошел Пьянков, снял черный полушубок, протянул руки над низкой железной печуркой, и мы заметили, что они у него, всегда чистоплотного, в грязи.
– Что, Федя, упал?
– Почему упал? Жилу разгребал руками, лопаты не было!
– Жилу, говоришь? Ай да Федя!
– За жилу пуд чая получишь в управлении!
– Не слушайте его, споткнулся, а теперь свистит!
– Ей-богу, хлопцы! Хотя бы ты поверил, Борька! – Он умоляюще глядит на Антоняна. – Нашел жилу! По дороге с бремсберга! Мне за такую на «Лазо» дали бы три года зачетов! Богатая, порода уже переходит в разрушение, из таких жил потом получаются россыпи. Шел я сюда, сел на камень перекурить, смотрю, куски кварца под снегом валяются, а в них гнездышки касситерита! Я глазам не поверил, стал дальше искать и нашел настоящий выход! Поглядите на образцы!
Он начал аккуратно вынимать из карманов каменные обломки величиною с кулак. Мы чуть не стукнулись лбами, сгрудившись над столом. И было на что смотреть!.. Если только он в самом деле подобрал эти пробы у дороги, а не в шахте из богатой жилы шесть-бис…
Внезапно явился Титов, опоздал, как обычно, на несколько часов. Синеватый нос и мутный взгляд выдают его с головой.
– Привет всем! Петро, сводку передал? Брауне меня не спрашивал? Чего вы тут колдуете?
Мы ему объясняем, в чем дело.
– Молодец, Федор Евстигнеевич! – Видно, церемонным обращением он хотел выразить свое уважение к Пьянкову, который уставился на него с разинутым ртом. – Только в этом году ничего в открытом забое не выйдет. Лучше сделаем заначку на тот год!.. А меня утром поздравили! Звонили из управления. Наш прииск лучший в Союзе, переходящее знамя скоро привезут! А мы лучшие на прииске! Мне уже шепнули – премия два оклада, горнадзору по одному!.. Ну, я пошел на шестую!
– Когда-нибудь Брауне его выгонит, каждый день бухает, – качает головой Федя. – Хотя мужик что надо… Пойду-ка за ним в шахту, может, по пьянке чаю отвалит…
Слова Титова подтвердились в тот же вечер. Когда мы спустились с участка, началась пурга. Мела она и на следующий день, а когда погода установилась, нечего было и думать о разработке новой жилы, она так и осталась на будущий год.
Первого ноября собрали в столовой «штаб» и объявили, что впредь наш труд будут оплачивать деньгами! Это было настолько неожиданно, что многие не поверили. Но через месяц выяснилось: Берлаг отнюдь не обидел себя! Было решено выплачивать нам сорок процентов вольной ставки, остальное лагерь забирал за питание, одежду и «обслуживание». Когда начали выдавать деньги, у наших зеков обнаружились фантастические заработки, они получили даже больше своих вольнонаемных коллег, несмотря на то, что это было всего сорок процентов! Впрочем, на руки нам давали только по сто рублей три раза в месяц, остальной заработок откладывался на лицевой счет до освобождения. Лагерь теперь был меньше заинтересован в наших деньгах, и происходили странные вещи. Я, например, раньше числился горным мастером по измерению и получал (вернее, лагерь!) 1860 рублей, а теперь оказался, выполняя ту же работу участкового маркшейдера, в роли рабочего маркбюро с королевским окладом в 280 рублей![141]141
До денежной реформы 1961 г., т. е. 28 рублей.
[Закрыть]
У всех зеков была книжка, где записывались заработанные зачеты, конец срока, новая дата освобождения и т. д. Каждый квартал книжки заполнялись, но лично я мало интересовался зачетами, так как знал, что по окончании срока требовалось еще согласие Москвы на освобождение. Я в Магадане встречал людей, которые по этой причине пересиживали много месяцев, в одном случае даже восемь лет, в том числе всю войну!
Обычная процедура перехода на зимнее обмундирование продолжалась неделю. Зеки обменивали между собой брюки и куртки, придурки перешивали свои вещи в мастерской, сапожники переделывали валенки для великанов. Самые высокие зеки, от метра девяносто и больше, были на отдельном счету, для них кроили специальные костюмы и обувь. Кто оказывался выше двух метров ростом – а такие верзилы попадались среди прибалтов, – получал к тому же двойной паек.
Взяв подходящие валенки, я пошел в библиотеку, где Карл молниеносно рисовал наши номера на белых заплатах, вшитых в куртку на спине. Материал под номером вырезали, чтобы беглец не мог его просто оторвать. Под заплатой выше колена таких дыр не делали. Я долго просидел рядом с художником, помогая нумеровать своих товарищей, пока не пришла пора идти в столовую – у меня был выходной. Бригады еще не вернулись, и столовая пустовала. Получив свою «законную» кашу, я купил еще две порции «коммерческой» («Она буквально плавает в жиру», – хвалился наш начальник перед инспектором, главврачом управления) и расположился у окна, изредка бросая взгляд на линейку – хотелось поймать Перуна по дороге в барак. Краем уха я вдруг уловил какие-то безобразные слова на английском языке – слишком хорошо знакомый русский мат в переводе! Обернувшись, увидел за соседним столом Костю Кулиева и низкорослого незнакомого мне субъекта с широким мясистым подбородком, узким носом и темными бегающими глазами. Когда я обратился к Косте, его собеседник перешел на русский, потом бросил короткую английскую фразу:
– Пока все, увидимся завтра на фабрике! – и удалился. Костя сказал, что это новый слесарь Артеменко, родом из Бомбея, сын белоэмигрантки и англичанина. Раньше он сидел в Ташкенте. Сам Костя родился в Харбине, но в детстве его привезли в Шанхай, где он потом служил в полиции французской концессии. Много позже я узнал, что его отец был осетинским князем и офицером царской конной гвардии. Большой и грузный, с толстыми губами и щеками, очень скромный, Костя мало походил на кавказца. Дослужившись до капитана, он после ликвидации концессии японцами вернулся с семьей в Харбин, где его арестовали в 1945 году. Он бежал, поймали его только через два года и дали уже не десять, а, согласно новому указу, двадцать пять лет. Теперь он тоже слесарничал на фабрике.
Пурга, метель, изредка солнце, сбойки, пьяный Титов, сводки в Сеймчан, замеры, обыски, ужин в столовой… Единственным удовольствием в это время были для меня разговоры с Перуном и Карлом или чтение какой-нибудь хорошей книги, которую не без труда удавалось раздобыть – теперь читать стали многие.
Время около полуночи. Лежу на своих верхних нарах и читаю «Былое и думы». Я в восторге: интересно, умно и сколько страниц еще впереди!
Стук дверей. Вваливается латыш Донат, один из получателей двойного пайка. Но даже этого гиганту мало: вечерами он помогает на кухне, в хлеборезке, правда не притворяясь поклонником баптиста Решетникова. В руке у него небольшая соленая кета. Подходит к моим нарам и тихо говорит, глядя сверху:
– Бросай читать, Петер, сейчас надзиратели придут!
– Ну и что? Сегодня Юсупов дежурит, не страшно!
– Да не Юсупов – все на ногах! Только что зарезали Зинченко! Ищут убийцу!
Я подскакиваю – наконец-то! Шуму теперь будет немало. Кладу книгу под изголовье и пытаюсь уснуть, но мысли мешают…
Я уже упоминал о том, что здоровенного мордатого Зинченко, с силой и мозгами буйвола, судили в лагере за отказ от работы. Когда отказчик убедился, что сопротивление бесполезно, он рьяно взялся истязать своих товарищей и скоро достиг желаемых степеней в лагерной иерархии: стал бригадиром штрафников, помощником и советчиком надзирателей, которые разрешали ему самые грубые нарушения лагерного режима, например пьянство или отсутствие номера на одежде. Его боялись все зеки: в штрафной, куда мог попасть любой из нас, он один решал судьбу провинившегося, мог поставить на непосильную работу, избить, зимой отнять рукавицы, летом загнать в сырость. За ним стояли стрелок, собаки, начальник режима и даже опер…,
Однажды Зинченко зарвался. Достал у охранников коричневую диагональ и сшил себе в лагерной портновской галифе и френч. Носил он к тому же хромовые сапоги. Ни о каком номере на этой одежде не могло быть и речи. Начальник КВЧ сделал Зинченко замечание по поводу отсутствия номера, тот ответил грязной бранью, уверенный в поддержке властей. Офицер пожаловался оперу и предупредил, что рапортует в Магадан, если зек не будет наказан. Зинченко временно убрали из штрафной и послали заведовать циркуляркой, которая снабжала дровами лагерь, пекарню и прочие службы. Но дровосеки, старики латыши, получив такого начальника, вдруг все «заболели», что не так уж хитро для актированных гипертоников и астматиков. Зинченко оказался не у дел, но и без всякой работы получал свой хлеб и «больничный» приварок, жил как сыч среди прибалтийцев в самом отдаленном бараке.
Поздно вечером дневальный секции, старый эстонец, собрался было прилечь, как вдруг дверь в барак открылась. Вошел парень в новой душегрейке из овчины и направился к старику.
– Ты, батя, дневалишь?
– Угу! Тебе сто, спицки надо? – Старик заметил во рту незнакомого потухшую папиросу.
– Не надо. – Парень выплюнул окурок. Эстонец укоризненно посмотрел на длинный недокуренный остаток на полу.
– Слушай, батя, покажи, где спит Зинченко!
Старик покосился на дверь и показал на нижние нары вагонки. Зинченко спал один – ни возле себя, ни над собой он не терпел соседа.
– Беги сейчас на вахту и скажи, что зарезали Зинченко, – спокойно сказал парень и вынул из-под душегрейки широкий длинный нож. – Обувайся поживее!
Предупреждение было излишним. Эстонец молниеносно сунул ноги в валенки, набросил бушлат, шапку и побежал. Он еще не успел промчаться полдороги, как из барака выскочил Зинченко, за ним гнался его убийца. Он снова и снова вонзал нож в шею и спину своей жертвы. (Эта «жертва», как выявилось позже и о чем я уже писал, была палачом у немцев и отправила на тот свет сто тридцать шесть человек в городе Сумы.)
Но вот преследуемый споткнулся, упал в снег. Парень, бросив нож, скрылся в темноте. Зинченко лежал под окном соседнего барака в измазанном кровью нижнем белье и кричал изо всех сил:
– Ратуйте, люди, ратуйте!
Многие проснулись, но, узнав, чей это голос, и не подумали выходить. Несколько минут крики не прекращались. Потом из темноты вынырнула другая фигура и, подбежав к лежащему, ударила его узкой финкой в сердце. Крик оборвался, перешел в глухое клокотанье, под следующим ударом сильное тело передернулось и затихло.
От вахты послышались быстрые шаги, надзиратели спешили на помощь к своему любимцу, но опоздали: палач был мертв.
– Такого быка я еще не резал, – сказал фельдшер Юрка-Очкарик, когда я на следующий вечер пришел к нему – он обещал удалить мне два раскрошившихся зуба. – Получил шестнадцать ран, из них шесть в сердце. Умер от финки. Вашкис, ассенизатор, проснулся и все видел. Парень тот, когда скинул с гада одеяло, промахнулся, попал в плечо. При своей силе Зинченко мог бы отбиться – пацан наполовину его меньше, – но сдрейфил, не стал даже защищаться и подох, слава богу!
Весь лагерь растревоженно шумел. Допрашивали, били, пытали парня – его нашли по следам на снегу. Долго не могли дознаться, кто дорезал раненого. Посадили в изолятор всех уголовников, побочно получивших политическую статью. Наконец латыш, который со дня на день ждал освобождения, рассказал о недавней сходке урок в его бараке. Среди них он назвал не только Беленко, убийцу, но и Лешу Седых, еще нескольких, а также Пепеляева, который сразу признался, что добил бригадира штрафников.
Беленко был очень молод, ему не исполнилось и двадцати. Будучи родом из Сум, причиной покушения он назвал месть: Зинченко повесил его старшую сестру, партизанку. Нож парню дал Павлов, рецидивист, оказавшийся в Берлаге за убийство надзирателя (при попытке к побегу).
О Зинченко мнение вольных из поселка не разошлось с нашим: его никто не жалел. Собрав бригадиров, опер весьма презрительно говорил о личности убитого, предупредил о строгих мерах за обнаружение ножа и запретил демонстрировать фильмы, где можно было увидеть в действии холодное оружие, вплоть до шпаги. Потом приехала выездная сессия областного трибунала, но она только прибавила всем обвиняемым в заговоре против Зинченко срок до двадцати пяти лет, однако среди них не оказалось ни одного, кто бы уже не имел его.
4
Конец ноября выдался сравнительно теплым. Вечером давали зарплату. Мы стоим во дворе за котельной. Очередь очень длинная, наверно, придется ждать до отбоя. Рядом лагерный, только что открытый ларек торгует маслом. Падают ленивые хлопья, мы глухо ропщем, но что поделаешь: слишком много народу в очереди! Конечно, ловкачи пролезают в обход, одни сами, других к кассе подводит опер. Это «его люди», которые стучат открыто, как рыжий ассенизатор, бывший инженер Петр Калмыков. На презрительный окрик: «Эй ты, сексот!» – он отвечал с глупой ухмылкой: «Я не сексот, я агент!»
Большой, широкоплечий, неуклюжий, он прославился на весь лагерь как неудачный доносчик сообщал оперу о таких делах, про которые тот давно забыл. Сперва его поставили на итээровскую работу, но он не потянул даже как замерщик. У него бывали странные провалы памяти: зная наизусть сложные формулы, он иногда спотыкался на простейшем умножении и, вместо того чтобы подумать, обращался за советом к первому встречному зеку. Я несколько дней спал рядом с Калмыковым – мы завидовали ему, потому что ни клопы, ни комары его не трогали, даже их отпугивала вонь, исходившая от его всегда потного тела, нам же и вовсе было невмоготу. Со временем у нас вывели клопов, а Калмыкова перевели в ассенизаторы и поселили в пожарном амбаре, где он спал в гордом одиночестве до самого освобождения. На новом поприще он трудился успешно и даже изобрел механическую черпалку– колесо с чашечками, с помощью которого очень быстро справлялся с выгребной ямой, оправдав тем самым свой инженерский диплом… Кассирша) жена начальника режима, считает очень медленно, хотя все получают по сотне. Счастливчики, хватая свои деньги – в платежной ведомости они расписались заранее, – перебегают в очередь за маслом, выстроившуюся у ларька. Передо мной стоит Леша Беспалов, арестованный в Ленинградском театральном институте за старые анекдоты. Кличка Гражданин прочно закрепилась за ним с тех пор, как он на первом концерте самодеятельности (незабываемом из-за «Карамболины») с патетическими ужимками продекламировал «Стихи о советском паспорте» – Гаврилов опоздал на выступление и не успел его запретить. Крамольные слова «я – гражданин Советского Союза!» – неслыханная наглость для берлаговца!
Пока Леша мне обстоятельно объясняет, почему «Чайка» провалилась на петербургской премьере, я подсчитываю, сколько человек осталось перед нами. Потом Беспалов вдруг исчезает, его позвали к нарядчику. Передо мной теперь невысокий Артеменко. Начинаем разговаривать, я случайно упоминаю Берлин, он, оказывается, прекрасно знает город, расположение его улиц и учреждений.
– Там я перешел границу, – говорит он, быстро оглядываясь, и, убедившись, что очередной западник навряд ли понимает английскую речь, продолжает: – Бумаги у меня были надежные: корочки, офицерская книжка…
– Каким образом? – удивляюсь я.
Он смеется:
– Очень просто, хватай быка за рога! Прошел как чекист! На метро перебрался в восточный сектор, оттуда – в Россию. В Ташкенте у меня был связной, разговаривали с ним на пушту, звали Сейфулла-шариф…
– Знаю его, врач. – Я вспомнил «Пионер» и Федю из санчасти.
– Возможно! Почему бы ему не быть на Колыме? Одноделец! Месяца два мы с ним работали, и нас накрыли. Со всем оборудованием, даже передатчик не удалось спрятать. Они говорят, что засекли меня уже на границе. Врут! Меня выдал тип, с которым я еще в Лондоне…
– Ты и в Лондоне работал?
– Разумеется! В тридцать девятом целый год искали организацию немцев, была у них операция «Венец»…[142]142
Операция была широко запланированной акцией в целях маскировки немецких агентов в Англии. Молодые немки, изучив английский язык, приезжали вместе с эмигрантами на остров, где заключали фиктивные браки, обычно с отплывающими моряками, получая таким образом английские фамилию и подданство.
[Закрыть]
– Интересно! – вырвалось у меня: я был теперь очень внимателен. – Как же вы раскусили этих баб? Теперь он уставился на меня.
– Вот оно что! Ты в курсе дела? Моряк один, шотландец, пришел в ай-эс[143]143
Интеллиженс сервис (IS) – разведслужба Великобритании.
[Закрыть], когда его за сто фунтов хотели вторично женить! Долго разматывали катушку и добрались до резидента. Знаешь, сколько их было? Около четырехсот!
– Ого! Даже не подозревал!
Я тоже был тогда в Лондоне и об операции узнал случайно…
Пражское интермеццо
«Приезжай сюда на каникулы, – писал мне школьный товарищ Фредди, – довольно корпеть тебе над книгами в своем Брно! У вас там, говорят, одни зубрилы, так ты настоящую студенческую жизнь и старую Прагу никогда не узнаешь!»
Время у меня было, карты я в руки не брал после самоубийства проигравшегося друга (только серб мог додуматься приехать в институт с браунингом!), поэтому и в деньгах нужды не испытывал.
В один прекрасный день я вышел из вокзала на Гибернской улице и направился со своим портфелем под мышкой мимо Пороховой башни к Вацлавской площади, где когда-то торговали лошадьми, а теперь был центр города.
Прага не была похожа на спокойный, сосредоточенно работающий Брно с его бесчисленными заводами, трубами, грохотом грузовиков и потоками рабочих, которые торопились с работы или на работу в самые неожиданные часы, с массой студентов, действительно чрезвычайно старательных – в карты играли больше иностранные стипендиаты. Тут в Праге гуляла необозримая толпа, говорившая на разных языках, на каждом углу продавались сувениры, открытки, горячие сосиски – шпикачки, магазины были переполнены товарами. Я чувствовал жизнерадостный дух большого, вечно молодого города.