Текст книги "Мы вышли рано, до зари"
Автор книги: Василий Росляков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 28 страниц)
– В смысле твоей женитьбы, – ответил Степан Игнатьевич.
– Я этого не планировал, папа.
– Значит, мать говорит неправду?
– Правду, – сказал Виль.
– Об этом я и говорю. Неправильно планируешь свою жизнь.
– Это не планируют, – возразил Виль.
– То есть?
– А ты, папа, планировал свою женитьбу?
– Ты неправильно разговариваешь с отцом. Этого я не ценю. – Степан Игнатьевич снова прошелся по кабинету и потом сказал: – Запомни и усвой: сначала надо получить диплом, потом стать на ноги, то есть занять место в обществе, и только потом планировать женитьбу.
– Так, как говоришь ты, папа, я жить не могу. – Помолчал немного и прибавил: – И не хочу.
– Ты разучился разговаривать с отцом. Иди.
– Я хочу, чтобы ты понял, папа…
– Иди.
Виль поднялся и тихонько вышел из кабинета.
25
– Петрович, спишь? – спросила телефонная трубка голосом Олега Валерьяновича.
– Нет, а что? – спросил трубку Лобачев.
– Подышим?
– Иду, – сказал Алексей Петрович. Тихо, чтобы не разбудить домашних, Лобачев оделся, почти бесшумно открыл дверь и спустился по лестнице. Было далеко за полночь, и лифт в их доме не работал. На улице по черному голому асфальту ветер гонял поземку. Скоро зима.
– Петрович!
Лобачев обернулся на голос, поравнялся с черной фигурой. У нее был поднят воротник. Лобачев тоже поднял воротник. Когда они завернули под каменную арку, промозглый ветер кинулся опять им навстречу. Куда бы они ни сворачивали, ветер все время бил им в лицо. Казалось, что дул он сразу со всех четырех сторон. Скупая серая поземка змеилась вокруг огромного четырнадцатиэтажного дома.
– Роза ветров, – сказал Алексей Петрович. – Ты знаешь, Олег, московская роза ветров определяется здесь, на Ленинских горах.
– Да, да, роза. Как ты думаешь, чем это все кончится?
– В Венгрии?
– Да, в Венгрии. Или там все уже кончилось?
– Думаю, что нет, – сказал Алексей Петрович, – народ еще не сказал свое слово.
– А ты думаешь – скажет? Думаешь, в Венгрии еще есть опора?
– В народе всегда есть опора. В одном признаюсь тебе по секрету: третьей мировой не будет никогда.
Олег Валерьянович остановился, исподлобья посмотрел на Лобачева:
– Ты это серьезно?
– Серьезно и по секрету.
Они пошли молча. Мела скупая поземка. Серый сухой снежок набивался в трещинах, в уголках, откуда не мог выдуть его никакой ветер.
– Роза ветров, – сказал про себя Грек-Яксаев. Помолчал и спросил: – Чего молчишь, Петрович?
Лобачев не нашел что ответить.
– Ты прав, – опять сказал Олег Валерьянович. – Помолчать есть о чем. Меня, знаешь, стали раздражать эти мальчишки. Не по чину берут. Не заработали права. Не согласен?
– Нет, – отозвался Лобачев.
– Ну, извини меня, да, извини.
– Право думать дается человеку от рождения.
– Нет, ты извини. Ты прости меня, пожалуйста, я имею право, я заработал его на войне, и ты заработал его на войне. Я могу слушать тебя, если ты и не прав, даже если ты говоришь глупости. Но я не могу слушать их. Они замахиваются на то, чему не знают цены, потому что не пролили за это ни капли пота, ни капли крови.
– Ну и заставь их молиться на тебя. Они же в этом не виноваты.
– А я их в этом и не обвиняю. Я только не хочу слушать, когда они начинают учить нас жить.
– Они хотят разобраться, как им самим жить…
– Ты меня извини… Ну, пожалей их, да, пожалей. И Менакяна пожалей. Может, неправильно исключили его из кандидатов?
– Райком не утвердит исключения.
– Да… Роза ветров… А я думаю – утвердит.
Партийное бюро исключило Игоря Менакяна из кандидатов в члены партии. Поводом для этого был его доклад на комсомольском собрании. Менакян не учел замечаний и рекомендаций бюро и сохранил в докладе грубейшие политические ошибки. Главное, в чем был он обвинен – это авангардизм, отстаивание независимости комсомола от партии. Менакян призывал работать в контакте с партийным бюро, в контакте, но не под руководством. Никакие оправдания, ссылки на неточность и случайность формулировки не помогли. Исключило его старое бюро закрытым порядком, без обсуждения на собрании. Новое бюро, избранное несколько дней назад, должно теперь представлять дело Менакяна райкому. Членами нового бюро были избраны Олег Валерьянович и Лобачев. От секретарства и Грек-Яксаев и Лобачев отказались, выбрали молодую преподавательницу Антонину Викторовну. Лобачев стал ее заместителем по оргработе, Грек-Яксаев – по агитации и пропаганде.
– Ты знаешь, о чем я думаю, – сказал Олег Валерьянович после долгой паузы. – Никогда еще, во всяком случае за последние двадцать лет, в нашей стране не думали так по-разному об одном и том же. Тебя не тревожит это? Даже вот мы с тобой думаем по-разному. Что ни человек – то мнение. Не разъехались бы людишки.
– Лично я раньше не думал вообще, – признался Лобачев. – Я только верил. И не обсуждал свою веру. И не терпел, когда обсуждали эту веру другие.
– Ты в этом смысле? Но теперь-то не страшно?
– Не страшно. О главном думают все одинаково.
– И Менакян, и Гвоздев?
– И они, – ответил Алексей Петрович.
– Ты знаешь, – остановился Олег Валерьянович, – роза-то не шутит, пробирает до костей. – Он поежился, поправил поднятый воротник. – На эту бы розу поллитровку, и было бы в самый раз.
Мысль эта явилась Олегу Валерьяновичу потому, наверно, что к дому подошел грузовик и остановился перед служебным входом в магазин. Продукты подвозят, – значит, утро скоро. Рабочие открыли борт и стали разгружать. Распоряжался разгрузкой завмаг.
«Человек же он или не человек? – сказал про себя Олег Валерьянович и отправился к машине. Вернулся ни с чем. – Не человек», – мрачно наложил он свою резолюцию.
Выручил постовой, которого привлек сюда шум грузовика, голоса людей. Олег Валерьянович поздоровался и сразу стал жаловаться.
– Есть же люди в наш век, – стал жаловаться Грек-Яксаев. – Хоть ты околей на месте, не помогут. Как считаешь, старшина? Можно околеть?
Старшина по-хорошему улыбнулся и уточнил для порядка:
– С этого, что ль, дома?
– С этого, – ответил Олег Валерьянович. – Вышли, беседуем, и чего-то, понимаешь, не хватает. Холодно.
Старшина опять по-хорошему улыбнулся:
– Нынче все беседуют. Давай-ка деньги.
– Сразу видно: человек интеллигентный, – обрадовался Олег Валерьянович и подал деньги.
Через пять минут старшина вернулся с поллитровкой и даже со стаканом. Сам выпить отказался: на службе и так далее. И даже замахал руками.
– Ты не гоношись, старшина, – сказал Олег Валерьянович. – Погрейся.
Старшина сдался. Разговорились.
Машина была уже разгружена. Внутри магазина, в директорском кабинете, горел свет, оформлялись документы. Подошел грузчик. Он закурил, молча принял предложенный ему стакан, выпил и молча продолжал курить. В разговор не вступал. А говорили о том о сем, о Сталине, о том, кому живется весело сегодня на Руси. Олег Валерьянович взглянул на грузчика и сказал:
– Рабочий класс, – сказал он, – молчит.
Грузчик не отозвался и на этот раз. Тогда Грек-Яксаев обратился к нему с прямым вопросом: что и как думают работяги.
– Разное, – ответил грузчик.
– Но у вас лично, – допытывался Олег Валерьянович, – у вас есть свой взгляд? Свое отношение ко всему этому – вообще ко всем нашим делам?
Грузчик курил и думал, а Грек-Яксаев, Лобачев и старшина ждали.
– Ну, есть у вас взгляд? – наваливался Олег Валерьянович.
– Пока ишшо вче́рне, – ответил грузчик.
Олег Валерьянович радостно, с раскатом рассмеялся. Потом повторил как бы про себя, уже без смеха:
– Пока ишшо вче́рне…
И задумался.
26
Лобачев и Игорь Менакян сидели в приемной первого секретаря райкома партии и ждали вызова. Ехали сюда в неловком молчании и сейчас сидели в просторной квадратной комнате молча. Алексей Петрович, как заместитель по оргработе, должен был присутствовать при разборе персонального дела Игоря на бюро райкома. В дороге и здесь, в приемной, он чувствовал себя неловко, как бы виноватым перед Менакяном, хотя ни в чем перед ним не был виноват. Не виноват, но неловкость не проходила. Может, потому, что не Менакян сопровождал его, а все же он, Лобачев, сопровождал Менакяна и вот доставил его в эту приемную, где сидела у самой двери кабинета непроницаемая секретарша, а за двухслойными дверями, обитыми искусственной кожей, заседало бюро.
Лобачев немного робел. В этом отношении он был человеком не обтертым еще: мало приходилось общаться с начальственными лицами. Даже перед Федором Ивановичем Пироговым, к которому давно привык и запросто входил в кабинет, даже перед Федором Ивановичем, если они долго не виделись, Лобачев немножечко робел. Правда, в первые только минуты. В последующие минуты опять привыкал и чувствовал себя просто.
Здесь же, в райкоме, эта унизительная робость опять овладела им. Видно, теперь уже не вылечиться от этой болезни. А есть же, наверно, люди, которые, возможно, робеют и перед ним, перед Алексеем Петровичем. Тот же Игорь Менакян, возможно, робеет сейчас перед ним.
И от неловкости перед Менакяном и от этой противной робости на душе у Лобачева было нехорошо, гадко.
Ни одного слова, ни одного звука не было слышно из-за тех дверей, а там заседали люди, горячились, наверно, спорили, может быть, именно сейчас решали очень важные дела.
Потом послышался тихий-тихий звоночек. Секретарша отложила бумаги, прошла за двухслойную дверь и тут же вернулась обратно.
– Пройдите, товарищи, – сказала она без улыбки.
И Лобачев с Игорем вошли.
Окна кабинета были справа, а длинный стол, по обе стороны которого сидели члены бюро, стоял слева, у глухой стены. Первый секретарь сидел за отдельным столом, который как бы прикрывал собой с одного конца длинный стол. У первого секретаря лицо было живое, с энергией, но невзрачное, не внушающее ни особого уважения, ни тем более неприязни. Среднее лицо. Почти все, кто сидел по обе стороны длинного стола, по угадываемым в них достоинствам, а может, даже и недостаткам, были гораздо значительнее первого секретаря. Кто по лобастой голове, кто по осанке, кто по взгляду, а кто и вовсе непонятно по чему, но все они выглядели гораздо значительнее первого секретаря. Все они сидели боком к первому секретарю и как бы независимо от него, и все же головы их были чуть-чуть, почти незаметно, повернуты к нему, а сами они, несмотря на свою значительность, в сравнении с ним были в чем-то едва уловимом все же вторичны.
С этим неясным и почти мгновенным ощущением Лобачев, после того как поздоровался и после того как первый секретарь скупым жестом пригласил садиться, сел в отдалении, почти у самых окон. Игорь сел в конце длинного стола, на свободный, приготовленный для него стул.
Моложавый, хорошо ухоженный человек поднялся и открыл папку с делом Менакяна. Кратко, по-деловому он ознакомил присутствовавших с содержанием папки. Биографию, характеристику, а также доклад Менакяна на комсомольском собрании он пересказал своими словами – пересказал умело и довольно точно. Решение партийного бюро факультета и подтверждающее решение парткома он зачитал полностью, как были эти решения сформулированы на бумаге.
Началось обсуждение.
Игорь сидел с опущенной головой. Черные волосы его, жесткие, как у китайца, закрывали лоб и глаза, нельзя было увидеть, о чем он думал в эту минуту. Когда кто-нибудь из райкомовцев бросал особенно резкие и несправедливые слова, Игорь поднимал голову и с укором смотрел на своего обвинителя.
– Гнать таких из партии, – говорил лобастый член бюро. – Партия не жалеет сил, строит для них светлое будущее, а они, – лобастый свирепо взглянул на Игоря, – а они – страшно подумать! – поднимают против партии руку. Надо бить по таким рукам.
Среди членов бюро была женщина, грудастая, в мужском пиджаке и с мужским голосом. Она говорила зло и в то же время трогательно.
– Павка Корчагин, Матросов, – говорила она трогательно и зло, – были моложе тебя, Менакян. Но они во имя партии, во имя народа не жалели своих жизней. А Зоя?! Ты подумал о Зое Космодемьянской? Нет, не подумал, тебе плевать на ее подвиг, на ее светлую память. Разве я не права?
– Нет, вы не нравы, – глухо отозвался Игорь, – и не имеете права говорить такие гадости.
Все зашевелились, а женщина преодолела что-то в себе и сказала с убийственной сдержанностью:
– К тому же еще он и вести себя не умеет. Кто его родители? – обратилась она к человеку с папкой.
Тот повторил: отец и мать Менакяна погибли на войне.
– Кто же воспитал тебя вот таким? – спросила тогда женщина самого Игоря.
– Детский дом, – ответил Игорь.
– Это и заметно. Я, товарищи члены бюро, за исключение, – сказала она басом и отвернулась от Менакяна.
Каждый из обвинителей, в меру своих способностей, находил тяжелые слова и бросал их в адрес Игоря. Но были и другие мнения. Грузный и совсем седой человек отнесся к Игорю сочувственно. Он не оправдывал его, но и не орал на него, он говорил об ошибках Менакяна, которые, по его мнению, можно понять. Выговора, по мнению этого человека, было бы достаточно, чтобы Менакян сумел продумать все хорошенько и сделать для себя выводы на будущее. С грузным и седым человеком согласился другой, в пенсне, а молодая энергичная женщина заявила, что она вообще не видит во всем этом деле никакого «состава преступления».
Люди, разбиравшие дело Менакяна, были строгими и серьезными. Говорили не по мелочам, не придирались к неточностям, даже «работать в контакте» помянули мельком, но помянули все же… Алексей Петрович других людей и не ожидал увидеть здесь. И все же он не мог предполагать, что этот разбор будет настолько строгим и, как ему казалось теперь, безжалостным. И когда первый секретарь обратился к Лобачеву, не имеет ли тот что-нибудь сказать по существу дела, Алексей Петрович растерялся. Он встал и от растерянности пожал плечами.
– Вам нечего сказать? – спросил первый секретарь. – У вас нет своего собственного мнения?
Тогда Алексей Петрович глухо и несмело ответил:
– Мое мнение не совпадает с мнением большинства здесь выступавших.
Члены бюро переглянулись между собой и все вместе посмотрели на первого секретаря. Тот, в свою очередь, оживился, даже подался немного в сторону Лобачева. Он немного склонился в сторону Лобачева и спросил:
– В чем именно не совпадает?
– Во всем, – чуть посмелее ответил Алексей Петрович. – Я не вижу, – добавил он, – ничего серьезного в этом деле, не вижу и большой вины за Менакяном.
– Видите только малую вину?
– Никакой, – совсем тихо ответил Алексей Петрович.
Первый секретарь занял прежнее положение в кресле, а члены бюро загомонили. В их гомоне почувствовал Алексей Петрович раздражение тех, кто требовал строго наказать Менакяна.
– Возмутительно! – сказал лобастый член бюро. – Посылают своего представителя совершенно неподготовленным.
– Надо специальным пунктом, – сказала женщина, – указать на это. Вы что же, – обратилась она к Алексею Петровичу, – не согласны с решением своего бюро?
– Решение было вынесено прежним составом бюро, – ответил Лобачев.
– Но вы читали доклад Менакяна? – спросила женщина.
– Нет, я его слушал, – ответил Алексей Петрович.
– Вот видите, – сказала она своим коллегам и первому секретарю. – Отметить специальным пунктом. – Потом снова к Лобачеву: – Значит, слушали и ничего не услышали? Так?
– Это разговор большой, – сказал Алексей Петрович, втайне удивляясь и радуясь своей смелости. – Если же ответить коротко, то я действительно ничего такого, о чем вы здесь говорили, не услышал в докладе, потому что ничего такого там нет. Об этом правильно сказал здесь один из товарищей.
Молодая женщина что-то пошептала своему соседу. Тот согласно покивал головой. А первый секретарь попросил Лобачева сесть. Потом, обратившись к членам бюро, сказал, как бы подводя итог:
– Я думаю, – сказал он, – члены бюро не будут возражать, если мы ограничимся внушением товарищу Менакяну. Человек он молодой, коммунист – тем более молодой, кандидат еще, думаю, на всю жизнь запомнит, что комсомол работает под руководством партии, а не просто в контакте с ней… А у товарища Менакяна вся жизнь впереди. И не в наших интересах ломать эту жизнь. Как вы считаете, товарищ Лобачев?
Алексей Петрович почувствовал, как из глубины быстро-быстро подкатил к самому горлу горячий ком, и, если бы сию минуту заставили его что-то сказать, он бы не смог выговорить ни одного слова, мешал этот горячий ком. Но его никто говорить не заставил. Лобачев посмотрел в сторону первого секретаря. Взгляд Алексея Петровича пересек огромное пространство кабинета и встретился со взглядом первого секретаря. И только тут Лобачев увидел его глаза – на незначительном лице они были глубокими и спокойными. Лобачеву теперь показалось, что эти глаза знали что-то такое, чего не знал ни сам Лобачев, ни даже те, кто сидели за длинным столом. И самый незначительный из всех, первый секретарь, вдруг стал самым значительным, и более того – из никакого, из среднего, он вдруг, как только заговорил, стал таким, перед которым можно было преклоняться.
– А решение парткома об исключении Менакяна из кандидатов партии, – продолжал свое заключительное слово секретарь, – мы отменим как необоснованное и поспешное, продиктованное растерянностью товарищей, я бы сказал даже – паникой перед живыми процессами нашей обыкновенной живой жизни. Нет возражений?
Члены бюро угрюмо промолчали. Игорь оглянулся на Алексея Петровича и быстро опустил голову снова, но теперь уже от смущения.
– Значит, не будет возражений? Принимается единогласно.
За длинным столом опять промолчали, потом немножечко задвигали стульями, как бы усаживаясь поудобней. Правда, некоторые из них посматривали на Игоря уже иными глазами: мы можем и наказать со всей суровостью, но можем и пожалеть. Вот так!
Лобачев понимал, что всю обратную дорогу Игорь будет говорить всякие такие слова, будет делиться переживаниями и опять же будет благодарить. Поэтому и еще потому, что хотелось остаться наедине с самим собой, Алексей Петрович, как только они оказались на улице, сослался на срочные дела и быстренько попрощался с Менакяном.
Шел он по ветреной послепраздничной улице, с которой не успели еще снять ноябрьских украшений. Деловито фыркали автомобили, буднично шли по тротуарам люди, буднично и озабоченно стояли они на автобусных остановках. И никто из них, наверное, не думал сейчас о том, о чем думал Алексей Петрович, потому что ни у одного из них не стояли перед глазами те, что остались там, в здании райкома, за длинным столом, который был как бы прикрыт рабочим столом первого секретаря. Возможно, в эту минуту в кабинете секретаря шел спор. А может быть, никакого спора и не было. Не это занимало сейчас Лобачева. Его занимал первый секретарь.
В который раз уже Алексей Петрович убеждался в одном и том же: за никакой, по сути дела, внешностью открывается вдруг человек, доброе сердце, чистый разум и воля. Лобачев готов был приписать первому секретарю все качества, какие хотелось бы видеть ему в человеке, хотя приписывать тут ничего не надо, секретарь действительно был достойным уважения. Это уже не личный, это общий вопрос: каким должен быть первый секретарь. В его лице люди видят партию, стоящую у власти. А власть – это сила, и эту силу не с чем сравнить. В руках глупца или негодяя она может принести народу неисчислимые беды, в руках справедливого и умного человека она приносит неисчислимые блага.
Да, первый секретарь не имеет права быть всяким человеком. А всякий человек, скажем, и дурной, и неумный? Может ли он оказаться первым секретарем? Лобачев задумался. А в самом деле, может оказаться? По идее, по законам чистого разума – не может, не должен. А в жизни? Все равно – не может, не должен.
Лобачев невольно оглянулся вокруг и сразу же сообразил, что шел совсем не туда, в другую сторону. Он торопливо закурил и повернул назад, к автобусной остановке. Благо, что она была недалеко.
27
Пирогов встретил Павла Степановича Ямщикова дружелюбно.
– Павел Степанович?! Заходите, – сказал Пирогов и поднялся и стоя стал ждать, пока Павел Степанович подходил к столу. Подошедший Ямщиков сдержанно и сухо поздоровался. Они стояли друг против друга, разделенные письменным столом. Федор Иванович решился было протянуть левую свою руку, но тут же на всякий случай передумал: а вдруг Ямщиков не примет руки. Павел Степанович своей руки также не подал, поэтому, постоявши немного, Федор Иванович сказал: «Добрый день» – и сел.
– Садитесь, Павел Степанович, – сказал он уже сидя и взялся подписывать какую-то бумагу. – Одну минуточку.
Павел Степанович опустился в кожаное кресло, вынул платок и стал протирать глаза, потом посморкался немного и опять протер глаза. Ему надо было что-то сделать со своим лицом. Побитое долгими и нелегкими годами и в детстве еще перенесенной оспой, оно совсем осунулось и потемнело за эти три дня.
О результатах голосования по конкурсу Павел Степанович узнал дома, ему позвонил секретарь конкурсной комиссии. Результаты были отрицательные, по конкурсу Павел Степанович не прошел. Пирогов добился этого без особого труда, безо всякого нажима. Ему даже не в чем было себя упрекнуть. Просто члены комиссии поняли его правильно и сделали свое дело. Павел Степанович Ямщиков в результате тайного голосования – о это тайное голосование! – автоматически перестал быть заведующим кафедрой. К тому же оказалось, что кафедра не имеет и свободной доцентской ставки, даже преподавательской ставки на кафедре не было. Ямщиков оказался выброшенным за борт. Когда позвонил ему секретарь конкурсной комиссии, Павел Степанович в первую минуту принял эту весть спокойно, как бы даже безучастно. Обычным, немного охрипшим голосом ответил секретарю какими-то словами, теперь он и не вспомнит, какими словами он ответил секретарю, и положил трубку. А когда положил трубку, почувствовал слабость в ногах, а потом и во всем теле. Он присел возле телефона и ощутил каждой клеткой, как весть, только что переданная по телефону, стала быстро-быстро заполнять все его тело. Не мозг и не сердце, а все тело. Сначала Павел Степанович решил было успокоить себя мыслью: «Ну и что, уйду на пенсию. Надо же когда-нибудь уходить на пенсию…» Но это не принесло облегчения. Сама по себе мысль была правильной и уместной и должна была бы успокоить и освежить обмякшее вдруг тело, но она почему-то не успокоила и не освежила. Напротив, Павел Степанович понял, что даже подняться со стула самостоятельно он уже не сможет. Тогда он тихонько позвал из другой комнаты жену.
– Что-то плохо мне, – сказал он, – помоги прилечь.
Павел Степанович пролежал трое суток, иногда забываясь и засыпая ненадолго. Последнюю же ночь спал хорошо, крепко, а утром поднялся на ноги. Силы восстановились, но лицо, побитое в детстве оспой, потемнело и осунулось. Это бывает со всеми так. Живет человек, почти не меняясь, в одной поре – год, два, десять – и все такой же. Потом – бац, что-то сломалось, или даже не сломалось, а как бы осело внутри, и человек входит в новое качество, становится другим. Пожилой становится стариком. У Павла Степановича это самое «бац» случилось в три дня. Когда он встал на ноги и увидел себя в зеркале, сразу понял, что перешел в новое качество, то есть стал стариком. Это было горько и непривычно. Все время хотелось что-то такое сделать с лицом. Может, потереть его, чтобы оно стало прежним, но прежним оно, увы, уже никогда не станет.
Сидя сейчас в глубоком кожаном кресле, пока подписывал Пирогов какую-то бумагу, Павел Степанович опять почувствовал, что ему необходимо что-то сделать со своим лицом. Он вынул платок, протер глаза, потом посморкался немного и снова протер глаза. Очень ему не хотелось, чтобы Пирогов заметил, какое у него уже другое лицо.
Пирогов подписал бумагу, отодвинул ее в сторону и доброжелательно обратился к Ямщикову.
Однако же очков не снял и не положил их перед собой кверху оглобельками, как делал всегда, приготавливаясь к беседе.
– Хорошо, что зашли, – сказал Пирогов с искренним участием. – Надо потолковать.
– О чем? – тихо, но почти с вызовом спросил Павел Степанович.
– Ну как же, Павел Степанович! После этого конкурса, будь он неладен, надо что-то придумать.
Ямщиков промолчал. Он сидел в кожаном кресле боком к Пирогову и ни разу еще не повернулся к нему.
– Говорят… – сказал Пирогов, но его перебил телефон. – Одну минуточку, – кивнул он Павлу Степановичу. – Вас слушают! – телефонным голосом крикнул в трубку Пирогов. – Да, я. Очень прошу вас, позвоните через полчасика, у меня люди. – Федор Иванович положил трубку. – Говорят, Павел Степанович, вы собираетесь на пенсию? Не рановато ли?
Павел Степанович повернулся к Пирогову, посмотрел ему в расширенные за стеклами очков глаза и подумал: «Какой же ты подлец! » И после того как эти слова произнес про себя, вслух ответил:
– Да кто это вам сказал! Никуда я не собирался.
«Я знаю, куда ты собирался. Выбить меня из кресла, – подумал Федор Иванович. – Но вот что из этого получилось. Плохо получилось. Совсем плохо. Я готов даже пожалеть тебя, Ямщиков». А вслух Федор Иванович сказал другое.
– Значит, – вслух сказал Федор Иванович, – меня неправильно информировали… Что бы нам, Павел Степанович, такое придумать? Опротестовать решение конкурсной комиссии? Это исключено. На кафедре? Вы знаете, что там нет ни одной свободной единицы. Может, вечернее отделение? А что, в самом деле? Люди там взрослые, с трудовым стажем, производственники. Что, если в самом деле…
Павел Степанович поднялся с кресла, посмотрел сверху вниз на запнувшегося вдруг Федора Ивановича и, с трудом сдерживая себя, сказал:
– Я не за этим пришел, – сказал Ямщиков, и кровь прилила к его состарившемуся лицу. – Я пришел сказать, что вы, Пирогов, – подлец. И об этом знаю не только я один.
Сказавши это, Ямщиков повернулся и вышел.
Пока что-то стало приходить в голову в ответ на эти вызывающие слова, дверь за Ямщиковым успела закрыться. И Федор Иванович сначала без всякого выражения смотрел в пустоту, на закрывшуюся створку двери, на медную ручку, на рыжее дерматиновое покрытие, потом стал смотреть на эти предметы более осмысленно, с лютой ненавистью.
28
Каждый вторник собиралось партийное бюро. На этом настояла секретарь бюро Антонина Викторовна. Лобачев возражал против такой регулярности.
Заседать во что бы то ни стало! Вторник, вторник, вторник! Быть рабом календаря. Календарь для нас или мы для календаря? А если нет предмета для заседаний? Значит, надо выдумывать этот предмет? Кому это нужно?
– Что же ты предлагаешь? Самотек? – не сдавалась Антонина Викторовна.
– Предлагаю взять два-три крупных дела и довести их до конца, чтобы остались от нас дела, а не галочки. Давайте работать по-новому, Антонида.
– Отстань ты со своей Антонидой, во-первых, а во-вторых, что ты имеешь в виду?
– Курс теории и практики. Надо создать группу из умных людей и выработать научные основы этого курса. Надо кончать с кустарщиной, студентам это надоело. Второе – заняться серьезно кадрами, привлечь талантливых и избавиться от случайных. И третье – все это делать не за потайными дверями, а на глазах у всех – коммунистов, комсомольцев и вообще студентов. Разморозить отношения между студентами и преподавателями. Поменьше замкнутости, отгороженности, побольше гласности во всей работе.
– Я за это, но и за календарь, за дисциплину. Вторник – наш партийный день. Я настаиваю, если вы избрали меня секретарем.
С женщиной спорить трудно, тем более с этой Антонидой – худенькой, голосистой и к тому же, что там ни говори, женщиной юной еще и обаятельной.
Были, конечно, сторонники и у Лобачева, но верх все же взяла Антонина Викторовна.
Первые три вторника ушли на возню с комсомолом, вернее с Вилем Гвоздевым и его друзьями. Сначала разговор вели общий, как жить, что делать, с чего начать и так далее. На втором вторнике предполагалось обсудить план работы комсомольского бюро. Но комсомольцы пришли без плана. Они восстали против плана, против бумажных дел и заседательской суеты. Восставшие получили дружную отповедь со стороны старших товарищей и к следующему, третьему вторнику обещали план представить. Однако и в следующий раз план не был представлен. Вместо него Гвоздев познакомил членов партийного бюро с идеей создания клуба полемистов. «Спорклуб» – назвал его Виль Гвоздев. У каждого молодого человека накопилась за последнее время уйма вопросов, сомнений и недоумений. Исходя из этого, Гвоздев и его друзья поставили в качестве главной своей задачи работу по наведению порядка в мозгах и в душах своих сверстников и товарищей.
– О чем же вы собираетесь спорить? – спросила Антонина Викторовна.
– Обо всем, – ответил Виль.
– Точнее сказать трудно, – сказала Антонина Викторовна. – Это похвально.
Когда отпустили комсомольцев, бюро приняло решение: клуб так клуб. Поглядим – увидим… Лобачеву и Грек-Яксаеву было поручено не сводить глаз с этого «Спорклуба», быть на всех его заседаниях.
Четвертый вторник ушел на создание комиссий. Каждой проблеме – одну комиссию. Проблеме преподавания и проблеме кадров. И наконец, пятый вторник целиком был посвящен декану Федору Ивановичу Пирогову. Федор Иванович не был избран в новый состав партийного бюро. Он был забаллотирован. Сначала это показалось непривычным для всех, как бы даже нарушением чего-то заветного и обязательного. Потом с этим свыклись, но сам собой образовался некий разрыв между партийным бюро и административной властью, деканом. Может быть, отчасти это обстоятельство и позволило членам бюро во главе с Антониной Викторовной так единодушно посвятить пятый свой вторник целиком Федору Ивановичу Пирогову.
Когда ему сказали об этом, он подумал: «Ямщиков». «Нет, этого жалеть нельзя», – подумал Федор Иванович. Потом в упор посмотрел на Антонину Викторовну, надеясь прочитать в ее глазах что-то нужное для себя, посмотрел и не прочитал, однако согласился.
– Ну что ж, – сказал он, – я не возражаю.
Пришел он с небольшим опозданием, когда все уже были в сборе и ждали его.
– Прошу извинить меня, – сказал Федор Иванович деловым голосом бесконечно занятого человека, насилу вырвавшегося из плена своих бесчисленных служебных забот. За длинным столом, составленным из двух аудиторных столиков, загремели стульями, высвобождалось место для декана. Определившись за этим столом, Федор Иванович не сразу снял с себя озабоченность и некоторое время еще находился как бы не здесь, а там, среди своих безотлагательных дел, которые пришлось отложить в силу крайней необходимости. Он снял между тем очки и стал заниматься очками, протирать стекла, дышать на них и протирать.
Хотя Антонина Викторовна до сих пор еще не могла сладить со своей диссертацией, это еще ничего не говорило об ее уме и проницательности. Пирогова она видела сейчас насквозь. И поэтому перед тем, как открыть заседание, взглянула на занятого очками Федора Ивановича и тоненько улыбнулась.