355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Росляков » Мы вышли рано, до зари » Текст книги (страница 22)
Мы вышли рано, до зари
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 01:00

Текст книги "Мы вышли рано, до зари"


Автор книги: Василий Росляков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 28 страниц)

ЧАСТЬ ВТОРАЯ
15

Скрипела земная ось. Но это только так говорится иногда, на самом же деле никто еще не слышал, как скрипит земная ось. Земля бесшумно несется по своему извечному кругу вокруг Солнца и вместе с Солнцем удаляясь все дальше и дальше в неизвестном направлении. Говорят, к созвездию Лиры. Но что это значит – к созвездию Лиры? Для простого человека, как, впрочем, и для всего человечества, это не значит ничего. Удаляется она или приближается, к созвездию ли, от созвездия ли, – об этом можно думать лишь отвлеченно. Если же думать практически, то час за часом, день за днем Земля пробивается к будущему.

Как долго она пробивается! И еще дольше будет пробиваться. Вечно. Сначала она пробивалась вслепую – это называется теперь предысторией. Возникали и рушились империи и царства, головы королей и тиранов скатывались с плеч, а за всем этим – кровь незащищенных, их слезы и унижения, жертвы и подвиги отважных защитников всего, что было поругано и унижено.

Тяжко пробиваться к будущему вслепую. Тяжек путь предыстории.

Сейчас Земля совершает свой путь сознательно. И хотя кровь течет еще, слезы еще текут, зато над миром взошла надежда.

Взошла она в октябре семнадцатого года.

Если представлять себе астрономический путь Земли – вокруг Солнца и к созвездию Лиры, – ничего такого не услышишь, но если хорошо представить путь ее человеческий, может быть, можно услышать, как скрипит ее ось, как трудно поворачивается вокруг этой оси многострадальная наша планета.

И все-таки, несмотря ни на что, мир остается удивительно устойчивым.

– Ил-лари-он! – кричит Олег Валерьянович, и от его трубного гласа шарахаются воробьи. Они испуганно покидают балконы и подоконники четырехэтажного здания.

Только что взошло солнце, еще влажен асфальт, еще листья на деревьях не пришли в движение, еще ветром не потянуло с Балтики, еще досыпают сладким сном санаторные жители, но Олег Валерьянович уже на ногах.

Он приехал на Рижское взморье потому, что отсюда, по его словам, не слышно, как скрипит земная ось.

Поселили Грек-Яксаева на первом этаже в двухместной палате. Со своим соседом по койке Олег Валерьянович как-то не сошелся – он вообще трудно и неожиданно сходился с людьми. Зато сразу же, с первого разговора, сдружился с Илларионом – столяром-краснодеревщиком из соседнего корпуса.

Каждый день, чуть только взойдет солнце, когда еще сладко спят отдыхающие и листья на деревьях еще не пришли в движение, Олег Валерьянович бесшумно одевается, покидает свой двухместный номер и тихо идет по немому и влажному асфальту. В легком кремовом костюме, с чуть выдвинутым вперед подбородком – от глубоких и напряженных раздумий, – он останавливается перед балконом Илларионовой палаты, поднимает вверх умные, немного косящие глаза и кричит: «Ил-ла-ри-он!»

Столяр-краснодеревщик вздрагивает от трубного голоса, вскидывается с кровати и лихорадочно начинает одеваться.

– Переселился бы ты к нему, что ли, – недовольно ворчит разбуженный сосед Иллариона – старый учитель.

Илларион не отвечает, молчит виновато, движения его становятся еще более нервными и торопливыми. Наконец он исчезает. Спустя две-три минуты через открытый балкон доносится голос Грек-Яксаева – уже спокойный, домашний.

– Опять проспал, – нежно укоряет он друга. Потом что-то вроде «бу-бу-бу-бу», а через минуту снова восстанавливается тишина. Ушли.

Иллариону уже под пятьдесят, Яксаеву – сорок. Илларион молчалив, умен, хотя и необразован. Яксаев и умен и образован. Доцент и столяр-краснодеревщик неторопливо идут по своим делам: перед завтраком, не отходя от ларька, который открывается в шесть утра, распить поллитровку. Нашли они этот ларек, облюбовали этот час, когда так нежно и полусонно дышит взморье и само море. И в этот сказочный час доцент и краснодеревщик с желтыми пальцами распивают свою поллитровку.

Отчего же так пьют люди? Отчего травят себя алкоголем? Когда-нибудь горько пожалеет человечество о своем подорванном здоровье.

После рыбалки алкоголь занимает второе место среди болезней, которыми болен современный мир. Но если рыбалка – здоровая болезнь, то алкоголь – болезнь больная, разрушительная. Отчего же пьют они, эти люди?

– А славно мы сегодня, – говорит на обратном пути Олег Валерьянович.

– И не говори, – отвечает Илларион.

На обратном пути Илларион тоже становится разговорчивым. С Олегом Валерьяновичем находит он много общих точек. И об этих точках они могут говорить часами. И не устают. И не надоедают друг другу.

Должно быть, прав был господин Смит – мастер музыки ее величества королевы Великобритании, энергичный старикан, однажды весной посетивший нашу державу. Должно быть, он был прав, сказавши: «Если бы в одной комнате собрались представители всех народов мира, я бы прямо направился к русскому, как к самому интересному собеседнику». Это сказал не вообще иностранец, а чопорный англичанин, музыкант ее величества. При этом надо учесть, что господину Смиту из-за недостатка времени не удалось встретиться ни с Олегом Валерьяновичем, ни с краснодеревщиком…

А под Москвой в эти последние дни августа Иннокентий Семенович Кологрив совершал свои прогулки по излюбленному маршруту – мимо огороженных дач к Москве-реке и обратно. Урывками составлял методическое пособие для заочников. А в праздные минуты, когда ум его не был занят делом, он подкармливал живучую горечь свою брюзжанием по поводу упомянутых дач и иного прочего.

А Дмитрий Еремеевич Небыков колесил на своем «москвичике» по лесным дорогам Валдая. Он осваивал новые, неизвестные для него охотничьи и рыболовные угодья.

А Федор Иванович Пирогов поправлялся уже у себя дома, в своей просторной четырехкомнатной квартире. Он поправлялся в домашних условиях и потихонечку обдумывал весенние события, о которых знал уже почти все. Обдумывал шаги, которые предпримет в новом учебном году после своего выздоровления.

А Павел Степанович Ямщиков грел свои старые кости на мысе Пицунда. Когда зной становился невыносимым, уходил в реликтовые сосны к своей раскладушке и в тени этих реликтовых сосен, вершины которых, раскачиваясь, жили высоко в небе, почитывал сборники «Былого».

Лобачев Алексей Петрович был совсем далеко, подальше Рижского взморья, Валдая и даже мыса Пицунда. Перед самым заходом солнца он устраивался в двухместной каюте ангарского теплохода «Карл Маркс». Когда он устраивался на верхней полке – нижнюю занимал бухгалтер иркутской автобазы, – «Карл Маркс» уже отчаливал от пристани. Алексей Петрович вышел на палубу и долго, пока не продрог, провожал прибрежные кварталы Иркутска, Маратовское предместье, белый монастырь, где захоронены декабристы. И когда зашло солнце и последние огоньки, вспыхнувшие по берегам, остались позади, Лобачев вернулся в каюту.

16

Бухгалтер занимал удобную нижнюю полку. Не снимая плаща, пахнувшего резиной, он ворчал что-то, недовольно фыркал, видимо раскаляя себя для какого-то разговора.

Членораздельно он заговорил только тогда, когда уселся, сняв картуз, и рукавом вытер потную лысину.

– Каюта называется, – сказал он членораздельно. – Разве это каюта? Гроб без музыки.

Однако в это самое время появилась музыка.

 
Мишка, Мишка,
Где твоя улыбка…
 

Завертелась в радиорубке входившая в моду пластинка. Алексей Петрович не раз слышал этого «Мишку» в Москве, а пролетевши пять тысяч километров, видел, как в Иркутском горсаду шмурыгали ногами парни и девчонки под этого «Мишку». И наконец, здесь, когда «Карл Маркс» оказался в дремучем безлюдье меж черных берегов Ангары, вдруг, ни с того ни с сего, сразу же перекрыв глухой плеск воды за бортом, по-дурацки громко резанул этот знакомый голос:

 
Ми-ишка, Ми-шка,
Где твоя улыбка,
Полная задора и огня-а…
 

– Музыка, – опять недовольно проворчал бухгалтер. – Деться от нее некуда.

Немного позже Алексей Петрович понял, что в ворчании бухгалтера не было прямого смысла, он просто отвергал в эту минуту все, что ни попадалось ему под руки Подсунь ему сейчас хотя бы небольшой, хотя бы плавучий рай с ангелами и райскими яблоками, или беспроигрышную облигацию на сто тысяч, или бесплатный ужин с коньяком, он непременно и с ходу отверг бы все это. «Рай называется», – сказал бы он ворчливо «Подумаешь, сто тысяч» или «Подумаешь, бесплатный ужин» и так далее. Словом, ворчание его не имело прямого смысла, а было лишь отражением его внутреннего спора с чем-то более серьезным, нежели каюта, музыка или какой-нибудь плавучий рай. Бухгалтера где-то на берегу еще, в его автобазе, вызвали на спор, завели, а здесь, в каюте, он продолжал этот спор, не мог остыть от него В конце концов, когда он перешел на открытый текст, Лобачев узнал, что порядки на автобазе из рук вон плохие, в частности система учета не выдерживает никакой критики, и не только на автобазе, а и во всем городе и больше того во всей нашей державе.

«Критическая личность», – подумал про себя Алексей Петрович.

Какой-то инженер из Бодайбо в иркутском ресторане уничтожал вчера перед Лобачевым советскую литературу, которая якобы юлит, обходит правду. Он уничтожал литературу решительно и безжалостно, готовый затеять драку в честь этого или учинить скандал Алексею Петровичу, который попытался было спасти от разгрома хотя бы часть этой литературы. А с потной лысиной бухгалтера не устраивала система учета на автобазе и в целой нашей державе.

На всех дорогах, сухопутных и водных, можно встретить нынче критическую личность «Критическим огнем пылает человеческий разум!» – вспомнил Лобачев Виля Гвоздева.

Хорошо ли, плохо ли это? Сразу Алексей Петрович не ответил бы на этот вопрос. Сразу он ответил бы уклончиво, он сказал бы. «Неизбежно» Но хорошо ли, плохо ли – над этим ему хотелось бы подумать еще И все же он с симпатией посмотрел на лысого бухгалтера и сказал.

– Не хотите ли выйти на палубу, посмотреть – что там.

– Там ночь, – не задумываясь ответил бухгалтер.

 
Мишка, Мишка,
Где твоя улыбка,
Полная задора и огня.
Самая нелепая ошибка —
То, что ты уходишь от меня.
 

Десятый раз начинал петь все тот же голос, не хотевший знать ничего другого, кроме этой нелепой истории с Мишкой. Да временами еще прорывался сквозь эту историю пронзительный фальцет капитана, молодого татарина.

– Лево руля! Так держать!

– У-у-у! У-у! – зверовато взревел «Карл Маркс», приближаясь к какой-то пристани.

Лобачев поднял воротник «дружбы» – зеленого своего плащика – и отвернулся от пронизывающего ветра. Мерцали под звездами хребтины сопок, под скалами левого берега густела чернота, а за бортом хлюпала, и гнулась в дугу, и лоснилась черная вода. Выключили наконец Мишку, утихомирился молодой капитан, ночь подавила все. На ходу спал «Карл Маркс» Спала Сибирь. Лобачев впервые увидел, какой огромной может быть ночь.

17

Дальше Сибири Алексей Петрович не бывал никогда. А страна эта лежала далеко.

Впервые за их совместную жизнь Таня поехала провожать Лобачева. И не одна, а вместе с Сашком. До этой Сибири они никогда еще не провожали и не встречали друг друга на вокзалах. Прощались и встречались дома.

Со студенческих лет в свободные летние месяцы он каждый раз уезжал куда-нибудь от газеты. Ездил в Каховку, на Волго-Дон, на Орловщину и в Тамбовскую степь, однажды добрался даже до Урала, в молодой город Еманжелинск. И ни в одну из этих поездок она не провожала его. И было непривычным сейчас и немного странным, оглянувшись, увидеть за железной оградкой Таню и Сашеньку. Сашок больше смотрел на серебристых чудовищ – он первый раз видел так близко и так много настоящих самолетов. А Таня смотрела на удалявшуюся толпу пассажиров, на уменьшавшуюся бесконечно знакомую фигуру своего Алеши, Алексея Петровича.

Он последним поднялся по трапу, чтобы оттуда, сверху, еще раз оглянуться. Опять он увидел взъерошенные ветром и выгоревшие за лето волосы, ему показалось, что он слышит, как пахнут они знакомым летом, нагретой травой. Он увидел эти волосы, и родной овал русского Таниного лица, и мягкие, немного удивленные глаза. И уже не так бодро, а как бы подневольно вошел в черную пасть серебристого лайнера.

Когда откатили от самолета трап, там, за железной оградой, захлюпал Сашенька, которого Таня подняла на руки. «Ты чего?» – спросила Таня и заплакала сама. Сашок плакал оттого, что ему стало страшно, когда черная пасть самолета проглотила папу А Таня плакала совсем по другой причине. Она была моложе Лобачева на двенадцать лет. И хотя она была уже матерью, она все еще чувствовала себя девочкой. Женщина уже научилась сдерживать себя, а девочка не умела и не хотела делать этого. Она стояла сейчас с Сашком на руках и плакала молча и беспомощно, как ребенок.

Алексей Петрович как бы видел сейчас все, что происходило там, за железной оградой посадочной площадки, и ему было нестерпимо больно от нежности к сыну, как две капли воды похожему на Таню, от нежности к своей Тане. Когда он занял кресло, сразу же стал искать через иллюминатор железную оградку, но лайнер стоял так, что нельзя было увидеть эту оградку, за которой все еще всхлипывала Таня с Сашком на руках.

Чтобы отвлечься от ноющей боли, он заставил себя думать о Сибири, в которой никогда не был, и даже оглядел с ног до головы своего соседа – корявенького, но разбитного мужичка.

Мужичок быстро освоил место, ощупал ремни, спинку и подлокотники кресла, кнопку принудительной вентиляции, открыл и закрыл выдвижной столик и, не отрываясь от этой работы, успел досконально и по-своему оценить Лобачева.

– Первый раз? – спросил он, доверчиво глядя на Алексея Петровича.

– А вы? – спросил Лобачев.

– Хм, – сказал мужичок и улыбнулся и прибавил. – Сейчас тронемся.

В самом деле, густо гудевшие моторы взяли октавой выше, и лайнер, качнувшись, тронулся. Мужичок поднял маленькую руку, как бы приглашая Лобачева следить за этой рукой. Когда самолет вышел на взлетную дорожку, набрал скорость, мужичок взмахнул рукой и с довольной улыбкой подал команду. «Пошел!» Именно в эту секунду Лобачев почувствовал, что машина отделилась от земли. Мужичок был очень доволен, что точно уловил этот момент. Он был доволен и горд настолько, что подмигнул Лобачеву. Да, этот знает все. И не только знает, но и готов все, что знает, объяснить любому случайному попутчику. До самого Омска, где ему надо было сходить, он все объяснял Алексею Петровичу.

– Облака, – говорил он, показывая в иллюминатор. – А счас над ими будем. – И все улыбался.

В небе он был как у себя дома. Когда поднялись над облаками, Лобачев спросил:

– Сибиряк?

– А как же, – ответил мужичок. – В совхозе работаю.

– Кем?

– Работал в магазине.

– Выгнали? – спросил Лобачев. Но его спутник не смутился, даже не перестал улыбаться.

– Как сказать, – ответил он загадочно и плутовато. Потом долго молчал, как бы не решаясь – выдавать тайну или погодить, не выдавать пока. Но не стерпел! Подтянулся к самому уху Алексея Петровича и радостно выдохнул: – На склад ставють…

18

Бухгалтер уже сердито похрапывал. Лобачев вскарабкался на свою вторую полку и лег, накрывшись «дружбой». Ему все еще не верилось, что он в Сибири, в этой далекой и огромной стране. Только с самолета по-настоящему увидел он, как огромна и как далека от Москвы эта Сибирь. А не верилось, что он находится именно в ней, что лежит на полке поперек ночной Ангары, которая утробно ворочается под днищем «Карла Маркса», не верилось потому, что кончился всего лишь третий день, а он вот уже где. И Москва, и Казань, и Свердловск, и Омск, и Новосибирск, и Красноярск, и даже Иркутск уже далеко позади, и к концу третьего дня к этому нельзя еще привыкнуть. В расслабленном сознании одно наплывало на другое – то солнечное утро в аэропорту Красноярска, Саяны в легком тумане, желтая бабочка на бетоне, клумбы в цветах; то влажная теплынь – этого уж никак не ожидал Алексей Петрович – в Новосибирском порту, то мягкий овал Таниного лица, то вся она с выгоревшими волосами, легкая и родная до последней крапинки на лице, а рядом Сашок – глазастый и как две капли похожий на маму. То этот инженер, низвергатель литературы, то, наконец, бухгалтер с потной лысиной, который храпел сейчас под полкой Лобачева, а то еще мужичок, которого «на склад ставють» и который всем был доволен – и собой, и облаками, и совхозом своим, и вообще всем на свете, не говоря уже о своем положении пассажира в божественном салоне лайнера «ИЛ-18».

Утром, когда Алексей Петрович открыл глаза, он понял, отчего проснулся, что разбудило его.

 
Мишка, Мишка…
 

Как припадочный – трогательно и задушевно, будто ничего в мире не произошло за это время, будто не дрыхнул он всю ночь на столике радиста, – пел этот голос.

 
Мишка, Мишка,
Где твоя улыбка…
 

Сволочь такая. А деться действительно некуда. Надо было вставать.

Над сопками, над их медвежьими спинами, поднималось солнце – чистое, но по сравнению с московским чуть-чуть приглушенное. «Карл Маркс» шел к причалу, к полудикой пристани Усть-Уда. С крыши побуревшего пакгауза метровыми буквами эта Усть-Уда взывала ко всему человечеству. «МИРУ – МИР».

Одни люди, большей частью женщины с мешками и корзинами, сходили на пристань, другие – наоборот – грузились на борт «Карла Маркса». Они делали это озабоченно, полностью сосредоточив все живое, что в них было, на этом вылезании на пристань и влезании на борт «Карла Маркса». А вокруг стояла красота, будто не тронутая еще с сотворения мира.

Бухгалтер сошел на берег, с неожиданной веселостью попрощавшись с Алексеем Петровичем. Когда теплоход отчалил, Лобачев пробрался в маленький, с чистыми столиками ресторанчик. На средней палубе, перед окошком буфета, было натоптано, намусорено. А в ресторанчике было чисто и тихо, почти безлюдно.

Алексей Петрович сидел перед граненым графином коричневого, почти черного пива, потягивал из тонкого стакана и смотрел через стекла ресторанчика. Там жутко закручивала свои воронки Ангара, проплывал изменчивый берег, а за ним чуть покачивалась щетинистая, с увалами и распадками, с синеватыми хребтинами на горизонте, сказочная страна Сибирь. Если посмотреть в другое стекло, то начинала надвигаться навстречу зеленая живая вода Ангары, уже с двумя берегами, отвесным, как гранитная стенка, только сосенки желтеют на вершине, и плоским, медленно уходившим вверх, с рукавами и протоками, с зелеными островками. Невозможно подавить желание высадиться, отстать от «Карла Маркса» и прожить на этом зеленом острове хотя бы день, хотя бы три дня, если невозможно прожить на нем всю жизнь.

Когда бог, если он, конечно, есть, создавал землю, он начал создавать ее отсюда, из Сибири. Это можно доказать научно. Но даже без науки, простым глазом, видно, что эти гигантские удары резца и кисти, могучий и свободный полет воображения, чем отмечено все вокруг куда ни кинь глаз, – все это возможно только тогда, когда еще не иссякло вдохновенье, когда замыслы еще теснят грудную клетку, а но потом, когда, поистратившись, порастеряв силы, еле-еле плетешься к концу, лишь бы и как-нибудь завершить задуманное.

Нет сомненья, что Сибирь была создана в первые часы творенья, вся же остальная земля – в часы последующие.

Лобачев сидел один со своим черным пивом и почти физически ощущал, как менялись в нем масштабы его собственной души. Он не помнит, чтобы когда-нибудь раньше его мысли и чувства, даже просто ощущения были бы так крупны, так безгранично широки и свободны.

Он отчетливо вспомнил, что точно такое пиво однажды пил уже в Никополе, на Днепре. И хотя немыслимо было даже подумать, что в глубине Сибири, посреди диковатой Ангары, в ресторанчике «Карла Маркса» ему подадут украинское пиво, сейчас, когда все в мире казалось возможным и осуществимым, он ни на минуту не колебался: да, хотя это и невозможно, но пиво было из Никополя. И Лобачев бросил вызов судьбе. Он подозвал официантку и спросил:

– Скажите, сказал он, – какое это пиво?

– Украинское.

А он и не сомневался.

Вот что значит Сибирь.

Граненая посудина была уже пуста, а Лобачев был уже навеселе.

19

Главным делом своих сверстников Алексей Петрович считал минувшую войну. Братск же принадлежал к главным делам уже другого поколения. Но так как втайне Лобачев не отделял себя от молодых и так как одним из девизов новой жизни, которую он собирался начать, был девиз: не пройти мимо главных дел поколения! – отправляясь в Сибирь, он в первую очередь подумал о Братске.

Братск-Первый лепился на склоне огромной чаши, образованной сопками. Сопки были густо-зелеными, и на самом дне чаши лежала зеленая Ангара, и воздух, заполнявший чашу, тоже казался зеленым. И только сам городишко, с деревянными домиками и деревянными тротуарами, был пыльный и серый. Алексей Петрович сошел с «Карла Маркса» и сейчас поднимался в переполненном автобусе по пыльной дороге в гору, в сторону Братска-Второго. В запыленное заднее стекло смотрел он на эту гигантскую чашу, и его томило предчувствие чего-то значительного и необыкновенного.

Лобачев только здесь, на месте, узнал, что и Братск-Первый, и Братск-Второй – это еще никакой не Братск, не тот Братск, что обошел уже всю прессу мира. Настоящий Братск, где строилась ГЭС, был за несколько десятков километров отсюда. И то, что Братск настоящий явился не сразу, не в лоб, а со своим как бы секретом, это приятно удивило и даже обрадовало. Не тяготили ни пыльная дорога, ни переполненный и полуразбитый автобус, ни ожидание следующего автобуса, который должен увезти Лобачева с Братска-Второго на стройку, к знаменитому Падунскому порогу.

Алексей Петрович поставил под навес чемоданчик и посмотрел на прибитый к телеграфному столбу кусок фанеры. На этой фанере он собирался прочесть название остановки. Его желание было законным, потому что и в Москве, и в других городах, где ему приходилось бывать, на таких табличках возле остановок общественного транспорта он привык читать либо название остановки, либо график движения. Он привычно поднял голову и прочитал. «Превратим Сибирь в цветущий сад!» И никакого графика.

Когда он прочитал это, то сразу же понял, что станция, видневшаяся с автобусной остановки и заваленная по обе стороны путей каким-то оборудованием и строительными материалами, говорит о том, что рядом великая стройка.

«Превратим Сибирь в цветущий сад!» Значит, кому-то показалось, что эта земля, созданная в первый час творенья, несовершенна, как черновой набросок. Ее еще надо превратить. Превратим Сибирь в цветущий сад!

К соседнему дому подошли два паренька. Один из них был почти подростком, но на нем так же, как и на старшем, был лихо заломлен козырек кепки, а кирзовые голенища собраны гармошкой, с отворотами. Ребята прислонились к деревянной обшивке фундамента. Почти подросток достал из авоськи полосатый арбуз и ловко расколол его об острую коленку. Ели они молча, сплевывали семечки. Лобачев смотрел на них как бы сквозь стоявшие перед глазами слова – «Превратим Сибирь в цветущий сад». Это ведь им показалась земля несовершенной.

Что они думают, эти мальчишки с заломленными козырьками и в сапогах с отворотами? Как отнеслись бы они к Вилю Гвоздеву, к Пирогову, или Кологриву, или к нему, к Алексею Петровичу? И вообще – о чем они думают, взваливши на худенькие плечи эту непростую заботу – превратить Сибирь в цветущий сад? Желание было так велико, что Лобачев что-то преодолел в себе и подошел к ребятам.

– Здравствуйте, – сказал он, остановившись перед ними.

Почти подросток поднял большие глаза на Алексея Петровича и снова опустил их, впившись зубами в арбуз. Старший тоже не ответил на приветствие, даже не посмотрел на Лобачева. Вместо ответа он зло сплюнул семечки, но не перед собой, где стоял теперь Алексей Петрович, а в сторону.

Лобачева хотя и смутил такой прием, но в душе все это ему понравилось – не расшаркиваются перед каждым там в плащике да еще с фотоаппаратом через плечо.

– Как живете, ребята? – весело спросил Лобачев.

Младшенький еще раз поднял большие глаза и неожиданно признался.

– Бежать надо отсюдова. А как бежать, товарищ, не знаем.

Старший выел арбузную мякоть, а корку бросил на пыльную дорогу. Младшенький отломил от своей половины и протянул другу.

– Не, – сказал тот, – сам ешь.

– Откуда будете? – совсем уже по-другому спросил Лобачев.

– Ленинградские, – ответил младшенький, – вербованные.

Старшему, видно, жалко стало дружка, на которого навалился этот в плащике, с аппаратом, поэтому он принял на себя труд отвечать Лобачеву. Отвечать ему не очень хотелось, и он решил сказать все наперед, и – отваливай.

– Отцов нет, – сказал старший, – на войне погибли, матерей нет – в блокаду погибли. Кончили ФЗО, завербовались сюда. Вот и все. А бежать не знаем как. Деньги надо вернуть, а денег нет. – Он порылся в карманах, достал папироску и закурил.

– А чем же вы недовольны, ребята? – спросил Лобачев.

– Завтра получка, – сказал старший, – приходите и увидите. Напьются – и драка на ножах. Уголовники, шпана всякая – живем вместе, жрем что попало, спим как попало. За месяц не видели ни одного начальника, а поножовщины навидались.

– А как же Братск?

– На Братске – другое дело, но как попасть туда? Надо ж вербовочные вернуть.

Алексей Петрович записал фамилии ребят и название организации, фамилию начальника они не знали. Видно, очень плохо им было, потому что они покорно и доверчиво и с какой-то надеждой дали Лобачеву записать все, что нужно было ему записать.

На остановке подсобрались пассажиры, да и разговор, собственно, был уже закончен, и Лобачев за руку попрощался с ребятами. Они жали ему руку и, прощаясь, смотрели на него открытыми глазами. И глаза эти запомнились.

Автобус лихо шел по пробитой сквозь тайгу дороге. Пассажиры, работяги, грубовато пикировались между собой, иногда украдкой поглядывали на чужака в плащике и, как показалось Лобачеву, немного позировали, немножечко играли на него. Потом им надоело это, и они как-то сразу забыли об Алексее Петровиче и зажили своей естественной дорожной жизнью. Тискали и лапали девок в пыльных стеганках, а те только в крайних случаях издавали пронзительный визг, а то все смеялись грудным, еще не растраченным смехом.

Лобачеву хотелось войти в контакт с работягами, стать своим, но он страдал хотя и редкой среди журналистов, но хорошо им известной болезнью, называемой человекобоязнью. Он не мог с ходу вступать в общение с незнакомыми людьми, мучился от этого и всегда завидовал тем, у кого получалось это просто и естественно. А тут еще стояли перед ним молодые и печальные глаза тех пареньков-ленинградцев. Глаза эти перестали появляться перед ним только тогда, когда переменилась обстановка, когда автобус выскочил на берег Ангары, проехал по замшелому, вросшему в гранитный берег селению Падун и оказался перед свежей аркой, на раздужье которой было написано. «Добро пожаловать». За этой аркой начинался «зеленый» городок строителей. Один порядок домиков повыше, вдоль склона горы, другой – пониже, вдоль самого берега.

В конце улицы виднелись выцветшие палатки, островок, оставшийся от палаточного «зеленого» городка. А по склону горы, как ласточкины гнезда, понатыканы были крохотные домишки. В них жили, видимо, те, кто в любых условиях оставался верным своему девизу, хоть маленький, да свой.

Впереди, по ходу автобуса, открывался знаменитый Падунский порог, справа от него Ангара разливалась широко, рукавом огибая зеленые островки.

Кончилась рабочая смена, и по деревянным настильчикам шли люди – парни, девчонки, мужики, бабы и даже старушки с авоськами и продуктовыми сумками. Словом, обыкновенный рабочий люд, как и в других местах. Но люди шли чуть бойчей, чуть непринужденней, чем в других местах. Когда Лобачев заглянул мимоходом в книжный магазин, в столовку, он сообразил, что бойчей и непринужденней передвигаются они потому, что тон этому движению задает молодежь. По пути ему попадались и мужики, и бабы, и даже старушки, но в целом это был город молодых.

К прилавку в книжном магазине протиснуться было трудно. Десятки рук тянулись к продавщице со своими бумажками, каждый требовал свое, трудно было что-нибудь разобрать. Однако продавщица, отгороженная прилавком и потому спокойная, разбиралась в этом гаме и делала свое дело.

Влетевший ухарь через головы кричал, протягивая руки:

– Некогда, кореши, автобус задерживаю. Мне – так: три «Миссии дружбы», две – Эльзы Триоле и двенадцать, на бригаду, – «Теркиных».

Толпа громыхнула.

– Ну, чего заржали? Говорю, на бригаду, по «Теркину» на рыло.

– Отдельно «Теркина» нет, – тоже смеясь, ответила продавщица.

– Давай не отдельно, с чем хошь давай. Вся очередь через свои головы передавала ухарю закупленный им товар. Возней этой воспользовался парнишка в спецовке, затертый в самый конец прилавка. Наверно, десятый раз уже – это заметно было по его просящему голосу – он клянчил свое:

– Фаиночка, я же прошу тебя про жизнь, понимаешь?

– Господи, – потерянно сказала продавщица Фаиночка. – Ну вот возьми «Жизнь Бережкова».

– Опять ты романы подсовываешь. Я же говорю – про жизнь. Как, например, из яйца делается цыпленок. Понимаешь? И почему он делается?

Парнишке не дают объясниться до конца. Его забивают хохотом, в котором переплетаются ломающиеся ребячьи басы и девчоночьи всхлипывания.

– Отстань ты, пижон…

– Га-га-га!

– На инкубатор его!

– Дай людям!..

– Работяги, а может, он серьезно, может, он…

– Га-га-га… Ха-ха-ха…

Парнишка затих, но с места не сдвинулся. Он смотрит жадными глазами на мелькающие руки, на летающие книги и опять ждет своего часа, подходящего момента. Все равно он добьется, получит книгу про жизнь. Он же знает, что такие книги должны быть.

В столовке снова очередь, шумная, галдящая.

Лобачев стоит в хвосте и слушает не так уже внимательно – есть хочется.

– Маша! Пять компотов! Гидрокурицей подавился.

– Гуляш ему, Маша, гуляш…

– Маша!

Перед Лобачевым стоят два парня, усталых и грязных. Говорят они тихо, не обращая внимания на шум.

– Вить, читал письмо из Братска?

– В «Воссибправде»?

– Ну?!

– Ничего, правда?

– Не. Напечатано мелко, слов много, а по содержанию мало.

– Почему мало?

– Откуда я знаю.

– А-а, понял. Ты же не учитываешь художественность.

– Мало ли что.

– Нет, ну смотри. В художественной форме как получается? «Опустив голову», или «улыбнувшись, сказал он», или «затушив сигарету, он сплюнул»… К примеру говорю. Слов этих набирается много, а без них нельзя, получится нехудожественно. Понял? От этого тебе и кажется, слов много, а по содержанию – нет. Ты меня понял?

– Понял. Все равно плохо.

– Ты не прав, Витя.

Потом тот, что объяснял про художественность, устало окликнул девчонок.

– Ну как, девочки?

Девочки одеты в чистенькие лыжные костюмы.

– Сегодня похалтурили, а завтра на работу, – сказала одна из них и беспричинно рассмеялась.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю