Текст книги "Мы вышли рано, до зари"
Автор книги: Василий Росляков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 28 страниц)
– Тогда порядок. Швартуйтесь.
Девчонки пришвартовались к парням и стали перед Лобачевым. Это были хорошие девочки, с ясными личиками, вчерашние школьницы. Они шушукались, постреливали глазками.
– Представляешь? Я только вошла, а он как посмотрит. Ну этот, вчерашний…
– Ш-ш-ш…
– Хи-хи-хи…
И все же Алексей Петрович достиг цели, оказался у заветного окошечка.
– Девушка, – сказал он, – а что это – гидрокурица?
Девушка в белом халате скромно улыбнулась.
– Это камбала, товарищ.
– Две порции камбалы и компот.
Раз уж приехал в Братск, на великую стройку, ешь, Алексей Петрович, камбалу, то есть гидрокурицу. Ни в чем не обходи главных дел поколения!
Вечером Лобачев сидел в доме приезжих усталый и счастливый. Надо бы, конечно, завалиться спать, но на глазах у этой огромной Сибири не хотелось заваливаться спать, тем более что через окно слышно было, как низко и властно шумел Падун, шумел и тревожил душу.
В комнату без стука ввалился командировочный – грузный и весь белый от пыли. Мрачно оглядел себя, чертыхнулся и, забыв поздороваться, обрушил на Лобачева поток слов.
– Четыре часа прождал автобус, – начал он так, будто знал Лобачева не меньше ста лет. – Куда ж это годится? Та шо ж, я сам не был на стройках? Ну, трудно, ну, чего нельзя – того нельзя, жилье и так далее. Но невжели ж нельзя такой стройке дать с десяток автобусов? Невжели нельзя? А возьмите кино. Попадите-ка в это кино! Черта с два. Где ж, я спрашиваю, молодежи досуг проводить? Негде. Та склейте из двух фанерин во такое, налепите экран – и можно ж все лето кино смотреть… Не! Болтают дуже много, а делают дуже мало… Воны думають через пять лет пустить первые агрегаты. Не пустют. Я ж сам энергетик. Шо ж я, не вижу? Не пустют…
Он оборвал свою речь и махнул рукой. Потом попросил Лобачева выйти на улицу и выбить из него пыль.
Внизу, в деревянных домиках, и вверху, в «ласточкиных гнездах», горели огни. Распластавшись над черной хребтиной горы, дремала Большая Медведица, а снизу густо напирал тревоживший душу гул.
– Шумит стройка, – сказал Лобачев, закончив свою работу.
– Та какая ж то стройка, – проворчал хохол. – То ж Падун шумить. Ще долго ему шуметь. Не пустют через пять лет. Точно, не пустют.
Уснул Алексей Петрович только на рассвете. А то все слушал шум Падуна и думал. Думал и о своем соседе. И тут, на великой стройке, думал Лобачев, «критическим огнем пылает человеческий разум».
Когда он проснулся, соседа уже не было. Койка его была аккуратно заправлена, а на столе записка. «Будить пожалел, берите все и ешьте». Подпись неразборчива. Спешил.
20
В Братске Лобачев пробыл неделю. Первые дни только смотрел, слушал, привыкал к непривычным для него масштабам и объемам, привыкал ко всем этим УГЭ, УМР, ЛТК и всевозможным СМУ. Надо было привыкать даже к телефонным разговорам. Они тоже были непривычными.
– Дайте указание отпустить мне два комплекта… домов, – сказал кому-то в трубку начальник промстроя правого берега Пивоваров.
Два комплекта домов! Словно бы два комплекта журналов… Сказал и положил трубку.
А глаза ленинградских пареньков не выходили из памяти.
«Превратим Сибирь в цветущий сад!» Вроде и не думал Лобачев денно и нощно об этих ребятах, но каждую минуту и в самых неожиданных местах они могли возникнуть перед ним и своими доверчивыми и грустными глазами как бы отгородить от него собеседника или собеседников, улицу и весь поселок, если Лобачев смотрел на этот поселок, на Журавлиную грудь Ангары и самое Ангару, и стройку, и даже бесконечную тайгу, и всю Сибирь, если Лобачев смотрел откуда-нибудь с мыса Пурсей на эту великую Сибирь.
Глаза ленинградских ребят, когда они вставали перед Лобачевым, могли отгородить от него все.
Вот и сейчас, когда Пивоваров поднялся из-за стола, и сердито загремел брезентовым плащом, и прошелся по просторному, пахнущему свежей краской кабинету, похожему на прорабскую контору, и стал говорить о девчонках, вчерашних школьницах, поменявших домашний уют на таежную романтику Братска, перед Лобачевым опять встали эти глаза. Он слушал и почти не слышал Пивоварова.
– Да, это верно, – говорил начальник промстроя, – мы, строители, кочевые солдаты строек, но мы еще и отцы. Отцы всем этим девчонкам. – Пивоваров остановился перед Лобачевым. – Свою-то в поздний час и за хлебом не пошлешь, а этих, не своих, – на бетонные работы. Прибыла тут целая партия, веселенькие, бесстрашненькие, вот их – правда, в мое отсутствие – на бетонные работы. Приехал, посмотрел. Куда там! Горы свернем, платочками закидаем! А в отдельности поговорил с одной да с другой, по-отцовски, оказалось – не так уж и весело. Штуки разные начались у них, нескладности женские… Перевел всех на легкие работы.
Лобачев же, как бы слушая и не слушая Пивоварова и глядя в пространство, проговорил:
– Бежать отсюда надо, товарищи. А как бежать – не знаем.
Пивоваров молча обошел стол и снова сел в жесткое креслице.
– Ну… я не об этом. – ответил он отчужденно.
Когда взгляд Лобачева вернулся из пространства в этот кабинет, где они сидели с начальником промстроя, он виновато посмотрел на Пивоварова и извинился:
– Простите, товарищ Пивоваров, я отвлекся немного. Ребят вспомнил ленинградских… – И рассказал Пивоварову о своей встрече с теми пареньками на автобусной остановке. Рассказывал подробно, с деталями, со своими переживаниями по этому поводу.
Пивоваров не дослушал Алексея Петровича и грубовато перебил его:
– Значит, бросили ребят?
– Выходит, бросили, – подтвердил Лобачев. – На произвол стихии. А стихия – сами видите…
– Я о вас говорю, – снова перебил Пивоваров. – Вы бросили ребят.
Начальник промстроя на глазах у Лобачева весь переменился. Исчезла доверительность в голосе, в жестах, он стал жестким и определенно чужим для Лобачева.
– Ходите, в блокнотик записываете, переживаете, – ронял жестокие слова Пивоваров, и не смотрел на Лобачева, и уже, снявши трубку, ждал, когда отзовется телефонистка, чтобы связаться через нее с очередными своими заботами.
Аудиенция, разумеется, пришла к концу. К очень плохому концу.
Лобачев, уязвленный и злой не на Пивоварова, а на себя, покинул спартанский кабинет строителя и, не задерживаясь, отправился на левый берег. Оттуда – в старый Братск.
Снова трясло его в разбитом автобусе. Усталости он не чувствовал. Его гнала вперед потревоженная совесть. Где найти этого безымянного начальника МДО-148 треста «Ангарлесжилдорстрой»? Лобачев не ведал. Он думал об этом неведомом машинно-дорожном отряде, о МДО-148, а приехал в Братский горком партии. И был принят первым секретарем.
Разговор в горкоме закончился тем, что секретарь, несмотря на конец рабочего дня, послал вместе с Лобачевым своего работника в этот машинно-дорожный отряд, чтобы познакомиться с делом на месте и доложить затем секретарю для принятия необходимых мер.
Ни во время беседы в горкоме, ни во время долгого и трудного разговора с рабочими Лобачев еще не знал, что он так поступит. И только в самую последнюю минуту, когда прощался со знакомыми ленинградцами – двумя Анатолиями – Толей-старшим и Толей-младшим, почти неожиданно для себя сказал старшему:
– Собирайте вещи, поедете со мной.
Бригадиру Алексей Петрович объяснил, что ребята едут в горком.
Два Анатолия безропотно собрали свои чемоданчики и вслед за Лобачевым двинулись в гору, к знакомой уже автобусной остановке.
В дороге больше молчали. Лобачеву, собственно, и сказать-то было нечего. Он играл сейчас какую-то чужую, несвойственную ему роль. А может быть, это как раз и было то самое, что должно стать свойственным ему, стать тем, чего ему не хватало всю жизнь и без чего он не мог почувствовать себя полноценным человеком, ну, скажем, на уровне Пивоварова.
Так подумывал о себе Лобачев, но Толя-старший и Толя-младший думали совсем по-другому. Их души, простые и ясные, были безгранично преданы сейчас этому человеку в плащике «дружба». Ни к чему не обязывающий случайный разговор. Ни слов, ни обещаний, ни даже просьб каких-либо с их стороны. А человек помнил, не забыл и вот вмешался в их судьбу, сделал то, чего не сделал бы, по мнению ребят, ни один человек. Высоко думали два Анатолия об Алексее Петровиче. И Лобачев не дурак: он понимал это и старался держаться на уровне этой веры. И хотя он решительно не представлял себе, куда денется с ребятами и кто мог бы одобрить его незаконные действия, Лобачев ясно понимал, что ни отказаться от всего этого, ни поступить как-либо иначе он не может. Только не обмануть веру этих ребят в сильного и справедливого человека! Ради этого он сделает все, он станет любым, каким только понадобится стать ради этого дела. Никогда не вгрызавшийся ни в одно горло, он вгрызется теперь в любое горло, не пробивший лбом своим ни одну стену, он пробьет теперь все стены, какие встанут на его пути. Он, черт возьми… Он закурил в автобусе, и ребята последовали его примеру.
В этом боевом запале наутро и предстал Алексей Петрович с двумя Анатолиями перед начальником промстроя Пивоваровым. Они переночевали в комнате Лобачева в доме приезжих, а наутро переправились на правый берег и предстали перед лицом Пивоварова.
– Вот эти ребята, – без обиняков заявил Алексей Петрович, – они должны быть на стройке.
Пивоваров как-то сложно посмотрел в глаза Лобачеву, а сказал просто, спокойно:
– Присаживайтесь, товарищи, а сундуки свои поставьте.
Что тут можно было еще сказать? И не такое доводилось видеть начальнику промстроя. Пивоваров откашливался, молчал, соображал что-то. Становилось неловко. Первым не выдержал этой неловкости Толя-младший. Он сказал:
– Вербовочные мы отработаем, товарищ начальник. Расплатимся. Так что не волнуйтесь, товарищ начальник.
– Теперь ясно, – сказал Пивоваров, – Значит, отработаете?
– Отработаем, – подтвердили вместе два Анатолия.
Пивоваров вызвал помощника.
– Определить в общежитие, накормить, – сказал он помощнику.
Ребята поднялись, а младший сказал:
– Мы чай пили с Алексеем Петровичем, мы совсем есть не хотим.
– Ясно, – тем же тоном продолжал Пивоваров. – Устроить и накормить. – И, обращаясь к Анатолиям, приказал: – Сегодня отдыхать, завтра к семи ноль-ноль ко мне. До завтра.
Анатолии подхватили деревянные чемоданчики и торопливо вышли вслед за помощником. Потом снова вернулись.
– Может, не увидимся. До свидания, Алексей Петрович. – Они по очереди крепко пожали руку поднявшемуся Лобачеву и с отчаянной надеждой в глазах покинули кабинет.
Лобачев, оставшись с Пивоваровым, ждал неприятных объяснений. Но Пивоваров откровенно разглядывал Лобачева и медлил с разговором. Стол был завален какими-то графиками, расчетами, с краю стола – чугунная пепельница, доверху заваленная окурками. Вокруг стола беспорядочно стояли стулья. До прихода Лобачева здесь заседал штаб правого берега.
Алексей Петрович смотрел на этот беспорядок и ждал неприятного разговора и был готов вести его до победного конца. Но вместо этого он услышал:
– А ведь я помню вас, корреспондент. В Каховке встречались.
– В Каховке? – спросил Лобачев.
– По-моему, так, – подтвердил Пивоваров.
– Возможно, – согласился Лобачев, хотя припомнить Пивоварова так и не смог. – В Каховке приходилось бывать.
– Это лучшая стройка в моей жизни, – сказал Пивоваров и слегка задумался. Отодвинул деловые бумаги, чертежи, расчеты, за которыми только что шумно спорил с прорабами. Отодвинул и из стола извлек полинявший альбом с фотографиями каховской стройки. Он листал страницы с фотографиями и все рассказывал, рассказывал, называл по именам людей, стоявших и сидевших на этих снимках, называл места, и объекты, и время, когда были запечатлены эти места и объекты. Лобачеву казалось, что этот крупный человек с толстыми стеклами очков знает поименно каждую песчинку на этой лучшей в его жизни стройке.
А до Каховки были Волга, и Кама, и Свирьстрой, и Днепрострой, и десятки других великих и малых строек.
Лобачев слушал Пивоварова и думал с благодарностью о том, что этот умный и проницательный человек понял Лобачева и, видимо, решил не касаться его поступка, а молчаливо принять на себя всю ответственность за его последствия. Лобачев подумал еще и о том, что пройдут годы и где-нибудь в Каракумах, или в тундре, или на других чертовых куличках этот Пивоваров будет перед кем-то иным, а может быть, и перед ним, Лобачевым, вот так же листать свой братский альбом и так же мечтательно, как теперь, будет говорить:
– Да, Братск. Ведь это лучшая стройка в моей жизни…
Из Братска Алексей Петрович снова вернулся в Иркутск, потом поехал в Черемхово, к угольщикам, потом на Байкал, потом в Шелихово, где комсомольцы строили крупнейший в Европе алюминиевый комбинат, и только потом – в Москву. Сентябрь в Сибири стоял солнечный, тихий, уезжать отсюда не хотелось, но отпуск кончался, и надо было возвращаться к своим обязанностям.
Возвращался Лобачев перегруженный впечатлениями, как рабочая пчела. Он легко представил себе пчелу, которая так нагрузилась цветочным медом, что, не долетев до улья, упала в траву. Потом, передохнув немножко, собравшись с силами, она долетит все же до места.
Огромная Сибирь ворочалась в усталом его сознании, но по опыту прежних поездок он знал, что усталость пройдет, как только он доберется до дома.
В полутемной прихожей он поставит свой чемоданчик и, не снимая плаща, не снимая даже аппарата, перекинутого через плечо, успев лишь в полутьме заметить чуть смущенные от счастья Танины глаза, на минуту замрет, приникнув лицом к Таниному лицу. Он даст себе и ей успокоиться немного, потом легонько отстранит ее от себя и скажет чуть слышно:
– Здравствуй, Танечка.
Она поднимет на него смущенные от счастья глаза и так же тихо ответит:
– Здравствуй.
И тогда он поцелует ее долгим-долгим поцелуем. А потом – снимет свой аппарат и свой плащик «дружба», войдет в комнату и поднимет на руки Сашу. Сашок будет выскальзывать из рук, будет тянуть Алексея Петровича к своим игрушкам, к своим рисункам, к своим потрясающим тайнам и открытиям, будет пытаться сразу рассказать обо всем, но ни о чем толком не расскажет, потому что очень рад будет приезду отца.
Потом Лобачев вымоется, наденет на себя все чистое, свежее, хорошо выспится, а утром легкой походкой выйдет из подъезда своего огромного дома в свой огромный и необыкновенный город. От сигареты потянется легкий дымок, и все вокруг – молодые деревья, троллейбусы, люди и автомобили, – все будет петь и беспричинно радоваться жизни вместе с Алексеем Петровичем Лобачевым.
21
Первые дни Федор Иванович Пирогов никого не принимал. Он сидел в своем кабинете за дерматиновой дверью и тщательно изучал материалы весенних событий – протоколы собраний, доклад Виля Гвоздева и даже серые папки с личными делами студентов. Лицо его еще больше посерело, зато немного поубавилось в массе своей и слегка одрябло. Судя по этому лицу, Федору Ивановичу надо было еще лежать да лежать, но он вышел на работу в первый же день сентября и, вместо того чтобы поинтересоваться новым набором студентов, тщательно изучал свалившуюся на его голову эту весеннюю заваруху.
Когда документы были изучены, Федор Иванович стал вызывать по отдельности тех, кого считал нужным. Шурочка то и дело появлялась на его звонки, разыскивала кого-то на кафедрах, звонила кому-то домой. Люди вызывались для бесед, для более глубокого изучения событий. Начал Федор Иванович с низов. Сначала лаборантку – Симочку, потом молодого, только что начавшего лысеть лаборанта, за ним старого лаборанта, который давно уже облысел и даже думать об этом перестал. А уж потом всех остальных – доцентов, студентов и так далее.
Есть люди, которые любят всякие такие заварушки, скандальчики, где можно развернуться со своей подлой натурой. Но таких людей мало. Федор же Иванович, человек по природе добрый, тем более терпеть не мог таких вещей, он всячески старался гасить всякие заварухи. Даже споры на кафедре, когда они переходили границы, вызывали мучительные гримасы на рыхлом и сером его лице. Но раз уж скандальные события произошли и не считаться с ними было невозможно, Федор Иванович вынужден был уйти с головой в изучение этих событий.
Начать разговор легче всего было с лаборантки Симочки. Ее не надо было настраивать на лад, нужный Федору Ивановичу, не надо было дипломатничать и хитрить. Симочка была своим человеком, близким, доверенным. Она готовила для Пирогова курс лекций, вела как аспирантка-заочница пироговский семинар, проводила вместо Пирогова практические занятия. С ней было просто. Он мог без предварительной обработки, без всяких объяснений спросить ее: «А что говорят обо мне, Симочка?»
С этого, собственно, и начал он.
– Вот еще! – ломая слова грудным смехом, отозвалась Симочка. – Что я вам? Возьму вот и ничего не скажу.
– Ну, Симочка, – сказал Федор Иванович. Он сказал это с такой гримасой и таким голосом, точь-в-точь как у капризных детей, когда они пристают к родителям, да еще у стариков ловеласов, когда они пристают к девицам. – Ну, Симочка, ведь я же по дружбе.
Симочка сделалась серьезной, подчеркнуто озабоченной.
– Плохо говорят, – сказала она серьезно и озабоченно.
Федор Иванович принял этот тон. Проутюжив свое лицо, начал слушать, записывая изредка то фамилию, то выражение, употребленное кем-то по отношению к нему, к Федору Ивановичу. Но даже и Симочка не могла сказать всего, что говорилось о Пирогове. Она не могла сказать – а об этом уже говорили открыто, – что декан все делает чужими руками: кафедрой руководит с помощью подставного лица – Иннокентия Семеновича Кологрива, курс лекций готовят ему лаборанты, а сам он только читает их, практические и семинарские занятия также ведет не сам Пирогов, а по преимуществу лаборанты. Под словом «лаборанты» все имели в виду, конечно, ее, Симочку. И поэтому ей было еще трудней решиться рассказать обо всем Федору Ивановичу. Она и не решилась, и была, конечно, права.
Нетрудно было с молодым лаборантом, хотя разговор с ним шел не на полную откровенность. Но такой откровенности и не требовалось. Федор Иванович спрашивал лаборанта об одном, лаборант же говорил о другом. Он хорошо понимал, что интересовало декана в первую очередь. И он в первую очередь говорил именно то, что интересовало декана, а не то, что декан спрашивал. Это, конечно, была дипломатия. Глядя плутовато-доверчивыми глазами на Пирогова, лаборант думал про себя: «Да спрашивайте же, Федор Иванович, все, что вам нужно, и я сделаю все, что смогу. Неужели я не заслужил еще вашего доверия?»
А Федор Иванович, слушая не то, о чем спрашивал, а как раз то, что ему нужно было, думал про себя так: «Нет, дорогой. Не хватало еще, чтобы я оказался с тобой в сговоре». И делал вид, что выслушивает лаборанта исключительно из вежливости, а также в силу своей деликатности. И вслух благодарил его совсем не за то, за что должен был благодарить.
Труднее пришлось с лаборантом старым. Чтобы вызвать его на откровенность – а эта молчаливая старая лиса знала побольше других, – нужен был навык, такой навык у Пирогова был. И старый лаборант в конце концов сообщил немало сведений, которые вполне удовлетворили жадное и мстительное любопытство Пирогова. Жадное и мстительное любопытство разбудили и распалили в Пирогове насильственно. Сами обстоятельства дела были виною этому.
Беседы со студентами не дали никаких результатов. Одни запирались, отмалчивались, другие вели себя вызывающе.
Это неприятно встревожило Федора Ивановича, но он успокоил себя тем, что надеялся выправить настроен не студентов с помощью общественного мнения.
Между всеми этими беседами к Федору Ивановичу входил кое-кто и без вызова, по какому-либо поводу, а то и без видимого повода. Среди этих людей были Дмитрий Еремеевич, секретарь партийного бюро, давний приятель Пирогова, доцент Сергей Васильевич Шулецкий, и. о. завкафедрой Иннокентий Семенович Кологрив. С ними разговор был совсем другого характера – то деловой, то так, на общие темы, а то и вовсе приятельский. Если заговаривали о событиях, то и о них говорили в общей форме, как о временной, хотя и очень неприятной болезни.
Словом, не прошло и недели, как Федор Иванович был в курсе всех дел, знал о событиях и людях, участвовавших в событиях, больше кого-либо другого на факультете. Собственно, он и должен, как руководитель, знать больше всех.
Когда вошел Шулецкий, Федор Иванович заканчивал беседу с Вилем Гвоздевым.
– Входи, Сергей Васильевич, не помешаешь. – Пирогов привстал из-за стола. – Так как же быть? – обратился он снова к Гвоздеву, когда Шулецкий поздоровался, присел на диван. – Как же быть? Вызывать отца или не вызывать? А? Между прочим, это зависит от тебя самого, Гвоздев.
– Если просьба моя имеет значение, – сказал Виль, – то я прошу вас не вызывать отца. Я в состоянии ответить за свои поступки сам.
– Ну что ж, не возражаю, – согласился Федор Иванович. – Да, кстати, – сказал он, открыв личное дело Гвоздева, – отец у тебя Степан Игнатьевич, верно? Откуда же это немецкое имя: «Виль»?
Гвоздев наклонил голову и промолчал.
– Ты пойми меня правильно, – сказал миролюбиво Федор Иванович. – К делу это не относится, я спрашиваю из простого любопытства.
Гвоздев продолжал молчать.
– Может, я обижаю тебя этим вопросом? – спросил Федор Иванович. – В таком случае прошу прощения.
– Аббревиатура, – не поднимая головы, ответил Гвоздев.
– Что, что? – переспросил Федор Иванович.
– Аббревиатура, – повторил Гвоздев.
Федор Иванович не сразу вспомнил, что это значит, и поэтому почувствовал себя неловко, но Шулецкий выручил его. Он быстро сообразил, из каких слов, а вернее – начальных букв сложилось имя Гвоздева.
– Владимир Ильич Ленин. Так, что ли, Гвоздев? – вмешался Шулецкий.
– Так, – ответил Виль.
– Вот видишь, – подхватил Федор Иванович, скрыв свою неловкость, – видишь, какое имя дали тебе родители, а ты вроде и забыл об этом. Забыл, какое имя носишь. Верно я говорю?
– Нет, Федор Иванович, неверно, – тихо, но твердо сказал Гвоздев. – Я не выбирал имени, его дали мне родители. Но если это имеет какое-то значение, то все равно неверно, что я забыл об этом. Я, Федор Иванович, в последнее время много читаю Ленина, не по программе, конечно, и нахожусь сейчас под сильным его влиянием. Ни один человек еще не влиял на меня так сильно, как Ленин.
Федора Ивановича слегка покоробило от слов – «нахожусь под сильным его влиянием». «Это о Ленине так говорит, паршивец этакий! Да разве я сам посмел бы когда-нибудь так вольно выразиться о Ленине!» – подумал Пирогов. Но чтобы сказать это вслух, нужно было найти какие-то другие, более подходящие слова. Таких слов он не нашел. Тем более что ко всему этому примешивалось и другое чувство, вызванное в Пирогове теми же словами Виля. Это другое чувство было похоже на неожиданный прилив отцовской нежности к этому бледному ребенку, от которого он впервые в жизни услышал такие по-детски искренние слова об Ильиче. «Ни один человек еще не влиял на меня так сильно, как Ленин». «Ах ты паршивец, ах ты молокосос этакий», – отчитывал про себя этого Гвоздева Федор Иванович, а больное сердце вдруг заколотилось как-то – и от слабости, не успев еще отойти от перенесенной болезни, он мог бы пустить слезу, если бы вовремя не остановил себя, не встал бы вовремя и не сказал бы:
– Давай на этом закончим сегодня, Виль Степанович. Будь здоров.
– Я бы на твоем месте, Федор, не цацкался с ним, – сказал Шулецкий, как только Гвоздев закрыл за собой дверь. – Я бы выгнал его, ей-богу! Мальчишка! – Сергей Васильевич порозовел от гнева, встал с дивана и начал беспокойно ходить по кабинету, жестикулируя и выдавливая из себя бранные слова. – Сопляки!.. Недоучки!.. Ха! Ты обратил внимание? Он, видишь ли, находится под влиянием… Щенок… Нет, я бы по цацкался…
– А с кем же нам еще цацкаться? – как бы про себя, раздумчиво сказал Пирогов. Он отлично понимал причину негодования Шулецкого, он и сам, изучая стенограммы, не раз ловил себя на том, как захватывало его негодование, как хотелось стукнуть по столу кулаком, или схватить иного оратора за шиворот и выбросить вон, или гаркнуть так, чтобы онемели, прикусили языки. Но Федор Иванович был значительно умнее Сергея Васильевича, он умел держать себя в руках и знал, для чего это нужно – держать себя в руках. К тому же, как ни горько было читать эти стенограммы, каким-то дальним подсознанием он понимал этих ребят и даже признавал за ними право говорить то, что думают, что чувствуют, – право, которым он за долгие годы ни разу не воспользовался. Не то чтобы он лгал все это время, нет, но он ни разу не сказал того, что мучило его в душе и чего нельзя было говорить вслух. А ведь они даже и не думают, что можно, чего нельзя, они говорят, что думают, и все тут. И оттого, что он не мог, а они могут, что ему было нельзя, а им можно, от этого становилось Пирогову грустно.
– Не горячись, Сергей, – сказал он устало и начал утюжить свое лицо.
Тогда Шулецкий снова сел на диван и, как-то обмякнув весь, сказал потерянно:
– И на кой черт нужно было поднимать все это!.. На кой черт…
– Ну и так, как было, Сергей, тоже нельзя.
– А как можно? Не дают же работать.
– А Ямщикову? – спровоцировал Федор Иванович Шулецкого. Он сделал это потому, что лишний раз хотел убедиться в том, к чему пришел в результате тщательного изучения событий. Главную опасность лично для него, Пирогова, представляет не Гвоздев, конечно, не крикливые ораторы из его соратников, а этот тихий, бьющий исподтишка Ямщиков. Федор Иванович из всех бесед, которые провел в последние дни, сделал неожиданное открытие: а вдруг Ямщиков метит на его место? Все остальное после этого открытия передвинулось на второй план. – Дают же работать Ямщикову? – повторил Федор Иванович.
– Ну, скажу я тебе, Федор! Фрукт этот Ямщиков! – быстро отозвался Шулецкий. – Думает на спинах этих сопляков к славе пробраться.
– К власти, – жестко заключил Федор Иванович. И встал и прошелся по кабинету, усмиряя раздражение.
22
Алексей Петрович был еще в Сибири. В тот день, когда собралась кафедра, он стоял на палубе экспедиционного катера лимнологического музея. Над стеклянной гладью Байкала высоко поднималось небо, воздух был прозрачен, как байкальская вода, и противоположный берег в этом прозрачном воздухе казался совсем близким, только хребты Хамар-Дабана тушевались в мягкой синеве.
Лобачев был далек от всего, что происходило здесь. А здесь заседание вел сам Пирогов.
Иннокентий Семенович Кологрив сидел в сторонке, но самостоятельно, не смешиваясь с другими членами кафедры.
Все уже немного отвыкли от Федора Ивановича, но сам он держался так, будто и не разлучался со своим коллективом. Возможно, это давалось ему с некоторым трудом. Во всяком случае, Пирогов привычно стоял за председательским столом, кожаной рукой придавливая бумаги, а живой рукой с живыми пальцами то и дело оглаживая голый мясистый череп, стаскивая и вновь водружая на свое место очки в пластмассовой оправе. Речь его была спокойной, деловой, местами раздумчивой. Он говорил о решениях съезда, которые должны лечь в основу всей жизни коллектива и которые требовали известной перестройки в учебной, научной и воспитательной работе. В свете этих постановлений он, Пирогов не решился бы отмести все, что было во время так называемых весенних событий.
В этом месте под Иваном Ивановичем Таковым протестующе заскрипел стул.
Пирогов не обратил на это внимания. Он выразил сожаление, что неверные выступления студентов не встретили со стороны преподавателей отпора. В этом месте опять заскрипел стул под Таковым.
– С другой стороны, – сказал Федор Иванович, – я доволен, что из членов профилирующей кафедры никто не заигрывал с молодежью, как это имело место на других кафедрах, где нашлись люди, которые подогревали страсти, своими действиями разжигали конфликт между преподавателями и студентами.
– А вы не деликатничайте, – сказал Таковой. – Называйте фамилии.
– Я думаю, что это ни к чему, – слукавил Федор Иванович.
– Вот и будем темнить, – не успокаивался Таковой. – Все же знают: Ямщиков. И нечего тут темнить.
– А почему Ямщиков? – вмешался аспирант Симакин.
– А вы, товарищ Симакин, не знаете почему – будто не знаете? – недовольно отозвался Таковой.
Федор Иванович снял очки и начал утюжить свое лицо, пережидая возникшую перепалку.
– Может, потому, – сказал аспирант, – что студенты хорошо отзывались о Ямщикове? Так они и Яксаевым довольны, и нашим Лобачевым. Что же, и эти подогревали?
– Вот, вот, давайте либеральничать. У нас это в порядке вещей. Учебный год начался, а Лобачев у нас в Сибири путешествует, в газетки пописывает.
– Лобачев в отпуске.
– Лета ему не хватило!
– Относительно Лобачева, – вмешался наконец Пирогов, – ты не прав, Иван Иванович. Мы должны поощрять такие поездки и таких преподавателей, которые активно работают в печати.
– Вот, вот, – неопределенно огрызнулся Таковой.
– Но мы отвлеклись, товарищи, – сказал Пирогов и перешел к теме своего выступления.
С начала учебного года наконец стала выходить учебная газета. И среди мероприятий, которыми коллектив должен был ответить на решения съезда, а также на справедливые претензии со стороны студентов, среди этих мероприятий в первую очередь Федор Иванович назвал создание печатной газеты. Затем – пересмотр (в который раз!), учебной программы, тематики дипломных работ, семинаров и практикумов, повышение качества лекции и многое другое.
Конечно, Федор Иванович был не прав, сказавши, что никто из преподавателей не решился дать отпор неверным выступлениям на студенческих собраниях. И Кологрив, и Шулецкий, и Таковой непременно бы дали отпор, но они не сделали этого потому, что им не дали говорить, их не хотели слушать. И тем яростней они говорили здесь, на кафедре, хотя это и выглядело немного странно. Странно потому, что никто им не возражал: ни Федор Иванович, ни даже аспирант Симакин…
Почти все члены кафедры, кроме, может быть, старого лаборанта, постоянно жаловались на заседательскую суету, но втайне они любили эту суету. Если старый лаборант после заседания быстренько одевался, натягивал на лысину серую свою кепочку и незаметно, но тотчас же уходил домой, другие собирались в профессорской комнате и долго еще толкли воду в ступе, не наговорившись во время заседания. И сейчас они толкли эту воду в комнате, звонили по телефону, спорили о том, о чем не удалось доспорить на кафедре, гуртовались по двое, по трое. Иван Иванович тоже любил оставаться. Он обычно заполнял тучным телом своим кресло и сидел один, вроде бы и без дела и вроде бы с делом.
Он всегда выглядел немного усталым и оттого еще более важным и не был похож на человека, который сидит без дела, даже если он и на самом деле сидел без дела.