355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Росляков » Мы вышли рано, до зари » Текст книги (страница 11)
Мы вышли рано, до зари
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 01:00

Текст книги "Мы вышли рано, до зари"


Автор книги: Василий Росляков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 28 страниц)

Сын, Михал Михалыч, улыбался и крутил круглой головой, никак не мог поверить, что это отец так рассуждает.

– Да ты, батя, просто стихийный диалектик.

– А ты не смейся, я это из своей жизни вывел. А вот тебе, сын, советую: не становись ни на ту, ни на другую сторону, а держись так, чтобы в тебе и та сторона была и другая. А для этого, конечно, надо думать. Выбирать каждый раз. Выбрал, где правда, тогда стой насмерть. А увидишь, что не на полной правде остановился, насмерть не стой, ищи полную правду. Такое теперь время пришло.

– Ну спасибо, батя. Ты даже не подозреваешь, сколько наговорил нужного для меня.

И опять покрутил головой, коротко поглядывая на молодого еще старика. Ты ж гляди, и отец как поумнел. Видно, правда, война – большая школа, больше не бывает. Ну ладно, пошли ужинать, мать зовет.

Столик стоял на дворе, рядом с летней кухней. Уже был заставлен столик, накрыт. Куры отварные, ножки торчали из тарелки, лапша разлита по мискам, вареники разогретые шипели под крышкой на сковороде. Сели на скамейки, тут же два котенка юркнули под стол, начали тереться об ноги. На порожек хаты вышел Димка, он тер кулаком глаза и ревел с натугой, не от боли, видно было, а так, привлечь внимание. Подревывал и искоса поглядывал на застолье, видят или не видят его отец и дед с бабкой.

Увидели, услышали, конечно.

– Ты что там, сыночек? – Отец встал, подошел. – Иди позови Володю вечерить.

Подпрыгнул, бросился в хату, и через минуту вышли вдвоем. Михал Михалыч поднял принесенную матерью канистрочку, налил в стаканы себе и отцу, немножко матери, попробовать. Вино красное, рубиновое. Отец поднял стакан, посмотрел на свет.

– Новое вино, такого не знаю. Откуда?

– Соседи угостили. Орловский директор.

– Что за виноград? Не пойму, – попробовал чуть-чуть отец и задумался.

– Не отгадаешь. Это купаж. Виноград черный, прасковейский раньше назывался, или черный кизлярский. Процентов пятнадцать белого добавляют к этому черному – и получается Асыл-Кара. Без добавки, один черный, вяжет чудок. А с добавкой – бесподобный вкус.

– Да, не дураки орловцы, – похвалил отец и с наслаждением выцедил стакан.

Мать попробовала.

– Вот, отец, винцо дак винцо. – Тоже понравилось.

– В секрете держат. Ни у кого такого нет.

Димка потянулся к стакану. Тебе нельзя, рано тебе. Димка опять загундел. Дед разрешил лизнуть. Димка сглотнул и сразу повеселел.

Ребятам бабушка открыла вареники. Под крышкой еще постреливало масло на горячей сковородке. Димка доставал вилкой, макал в сметану и размазывал по щекам, обжигался, дул на вареник, но все же управлялся с ним. Очень он их любил.

– Ну, – сказал Михал Михалыч, – давай, отец, на посошок налью, и поедем. На посошок и за тебя. Я, мама, думал, наш батя стратег, а он еще и философ.

– Поживешь, сынок, с его, и ты станешь философ, – сказала мать. – Ну, за здоровье. – И подняла свой стакан. Чокнулись. Выпили. Михал Михалыч поднялся. Надо ехать. Едва он подошел к машине, Димка начал карабкаться на подножку.

– Нет, сыночек, побудь у бабушки с дедушкой, пока мама приедет.

– Не побу-у-у-ду-у… – и опять в слезы. Отец взял его на руки, приласкал, уговорил и притихшего опустил на землю. Мальчишка угнул голову, круглую, как у отца, и бочком, бочком подобрался к хате, поднялся на приступки и оттуда исподлобья стал смотреть на отца, на машину, на брата, который уезжал с отцом. Был Димка такой удрученный, что хоть сам плачь. Отец вернулся к нему, поднял на руки, попрощался и поставил на приступки.

Дед открыл ворота. Машина всхрапнула и задом выкатилась со двора.

16. У каждого свое

Ученый социолог, Пашкин друг, не захотел ждать ни уборки урожая, ни даже выставки племенного овцеводства в Ипатове. Уехал за два дня до нее.

– Поживите, – говорил Михал Михалыч, – вот начнем хлеб убирать, поглядите. В полевом стане побудете, материал хороший соберете…

– Спасибо, Михал Михалыч, много вам благодарен, но у меня тоже свои дела. У каждого свое, – отказывался социолог, смотрел перед собой в землю, копался в бороде и изредка вскидывал глаза, виновато и смущенно обнимал ими коренастую фигуру директора и снова опускал в землю.

Пашка Курдюк тоже уговаривал остаться, пожить еще хоть с недельку. Он уговаривал потому, что думал, и с Валей поделился своими думками: может, не поправилось в этот раз Егору Ивановичу в их доме, где в первые дни его приезда еще жил Валин племянник из Сибири. Но племянника тут же проводили, и Егор Иванович один занимал просторную и уютную залу, спал на тахте на свежей простыне, под хорошим одеялом с пододеяльником.

– Может, не так чего, дак скажи, Егор Иванович, может, чего не ндравится, – недоумевал Пашка, а Валя молчала, видно, обижалась: чем-то недоволен москвич, чем-то не угодили ему. Обижалась Валя.

– Ради бога, – отговаривался Егор Иванович, – не думайте ничего такого, просто у меня и правда много дел в Москве и надо поспешать. – Он даже трогал Пашкино плечо, чтобы тот не думал ничего плохого. – Другой раз, Паша, будет посвободней, поживу.

– Съездили б на рыбалку в рыбхоз?..

Егор Иванович виновато улыбался и опять трогал Пашкино плечо:

– Другой раз, Паша. Другой раз.

– Ну, гляди, Егор Иванович. Мы всегда рады. Приезжайте как домой.

Ученый социолог собрал туалетные принадлежности в желтый саквояжик и вот стал на пороге.

– Ты обожди, Егор Иванович, я ж отвезу тебя, – сказал Пашка и пошел к себе одеваться. А уходя, крикнул Вальке: – Ну че стоишь? Давай, где энта рыба?

Валя бросилась во двор, под сараем сняла вяленого сазана, завернула в газетку «Советское Прикумье» и принесла на кухню, положила на стол. Пашка быстро натянул выходные брюки, чистую рубашку, схватил этого сазана и сам запихнул в саквояж ученого. Егор Иванович не перечил, не стал обижать отказом.

Пашка повез Егора Ивановича в Буденновск, на автобусную станцию. Мог бы и до самых Минвод, до самого аэропорта, но туда отчего-то на этот раз не захотелось везти, что-то в душе мешало ему быть до конца гостеприимным и щедрым.

Егор Иванович за ручку попрощался с Валей, пригласил в Москву, если придется быть, чтоб заходили, у Пашки адрес записан. Уехали.

Быстро выскочили на магистраль и знакомым-перезнакомым Буденновским трактом понеслись на Пашкином «жигуленке». Это уже четвертый раз Егор Иванович приезжал в это село и останавливался у Пашки, уже стал считаться его другом. И если первый раз Пашка, польщенный тем, что ученый кандидат наук из Москвы согласился остановиться в его богатом доме, смотрел на него снизу вверх, даже немного робел перед большим человеком, который сразу же преподнес ему свои книги, то потом постепенно привык, освоился, стал даже анализировать высокого гостя, а иногда и поднимался в своих размышлениях над Егором Ивановичем. Первый раз это произошло, когда Пашка узнал, что социолог не любит и не хочет знать про музыку, с которой Пашка давно уже сдружился, Бетховен там, Моцарт и так далее. Я человек простой, говорил кандидат, и этих Бетховенов не люблю. Не-ет, думал тогда Пашка, не в простоте дело, есть, Егор Иванович, и у тебя темные местечки, в большой твоей голове, есть. И вот в смысле понимания общего положения – тут тоже Пашка седьмым своим чувством улавливал изъян в размышлении ученого о жизни.

Ничего этого Пашка, разумеется, не говорил вслух, не высказывал также самому кандидату, но про себя уже анализировал, смелел. Вот же бородой позарос, думал Пашка, поглядывая в зеркальце, где покачивалась кудлатая голова кандидата. Зачем борода? Конечно, дело хозяйское, но и нам думать не запрещается. Зачем? Ничего так просто не бывает, все имеет свою причину, анализировал Пашка. Иван Егорович молчал, лицо его, вернее, маленькие колючие глазки были очень серьезны и привычно сверлили перед собой пространство, налетавшее на ветровое стекло. Очень серьезен и задумчив был ученый. А Пашка анализировал про себя, иногда показывал крупные зубы, осклабливался, чему-то своему улыбался. Все прошел Пашка на своем веку. И шабашничал, строил для колхозов и совхозов всякие помещения, и рыбу, то есть сомов, ловил на продажу вместе с Валькой, и сусликов вылавливал в голодный год, и капканы ставил на хорька. Вот он, хорек этот, увиделся Пашке в зеркальце, отчего-то его вспомнил сейчас. Ни обкладная борода ученого кандидата, ни кудлатая голова даже отдаленно не напоминали хорька, а вот же хорек. Задумается социолог, поставит неподвижные глазки вперед, и в волосьях, пегих с проседью, откроется черный провал, ямка такая, там рот должен быть, скрытый волосьем усов и бороды. Чуть откроется черный провал и так застынет в одном расположении, и кажется Пашке, что еще минута, другая – и из этой черной дырки вырвется короткое хрюканье, как у хорька. Вот откуда хорек пришел в голову. Но ведь хорьки не хрюкают, вдруг всполошился Пашка. И тут же поправил себя. Нет, чего же, этот хрюкает. Было очень занятно видеть в ученом кандидате хорька. Занятно и не боязно. Пашка сообразил, что нельзя так анализировать, ведь кто он и кто этот Егор Иванович. Разницу понимал, а не боялся. А че, думал он, небось Егор Иванович, когда книги свои пишет, тоже сравнивает все со всем. Потом, это же интересно, глядишь и видишь в человеке – кого? – хорька. И похоже! Ни дать ни взять, вот на суслика ничуть не похоже, а на хорька – как две капли. И Пашка осклабливался, зубы показывал. От удовольствия даже закурить схотелось. Он достал сигаретку и ловко чиркнул спичкой, но отрывая рук от баранки.

Проанализировал Пашка этого бородатого ученого московского и остался довольным. Не-ет, Паша, не ухмыляйся, не по зубам тебе этот человек, не думай, что схватил ты его за бороду, даже сравнил, не-ет, тут ты, Паша, обмишулился, у него, брат, на черном рынке книжки ходят по двадцати рублей за штуку, а в магазине ты не достанешь его книжек. Не думай, что так это просто. О нем в заграницах знают кому положено. И с нашим большим начальством дружен. Так что успокойся, Паша. Займись чем-нибудь попроще. Этот орешек не по твоим зубам. Поумней тебя люди не могут проанализировать его.

– Ну че, писать будешь про Цыгановку? – спросил Пашка.

Егор Иванович откашлялся, прочистил горло, подумал, в бороде покопался.

– Буду.

– Чего?

– А уж чего-нибудь напишу, – сдержанно ответил Егор Иванович, а самого просто распирало внутри от веселого замысла. Собственно, и заспешил Егор Иванович оттого, что готов уже материал, готов замысел ударной статьи, смелой, яркой, как всегда, острой. Ходил социолог по селу, дотошно выспрашивал руководителей, главных специалистов, ездил с директором по полям, дома с Пашкой вел разговоры, но никак ничего не приходило в голову, не попадалось под руку. И вдруг напал на этих нахлебников, вечером в конторе Михал Михалыч поделился с кандидатом своими заботами по поводу всяких контор и управлений, выкачивающих из хозяйства деньги. Стал перечислять все эти Сельэлектро, БРУООС, Ставропольводавтоматику, Сельхозтехнику и так далее. Сразу вспыхнуло в воображении, зажглось, стал он записывать все подробно. И на другой день решил отчаливать. Лучшего тут ничего больше не найдешь. А это прямо горит и светится. Надо домой, пора. За крепким, как камень, низеньким лбом перекипали веселые мысли, хлесткие слова, яркие и острые образы, заимствованные у народа-языкотворца, с которым он, Егор Иванович, как считал сам, варился в одном котле с самого нежного возраста. Он уже видел заверстанную в полосу свою статью, и на душе становилось как-то мстительно и сладко.

Пашка не знал, о чем собирается писать ученый кандидат, но он помнил его разговоры о бардаках, в которых тот любил копаться, чего-то и тут нанюхал, раскопал. Пашка сам любил поговорить о неполадках, о злоупотреблениях на месте и во всем масштабе, но все время, всю жизнь заниматься этим – не представлял, помрешь от скуки. Он не понимал и законов социологической науки, законов, по которым живут и развиваются ученые люди. Если у кого талант критический, он и будет всю жизнь ее пилить, критику, если талант радостный, будет все время радоваться, и так далее. А у Егора Ивановича страсть к обличениям, можно сказать, в крови, в его природе и в его наследстве. У него отец таким был. Веселый был мужик, отец кандидата, веселый и умный, но и едкий. Хозяин забористый. Все неурядицы, все несчастья и неудачи своих сельчан и вообще все неудачи и промахи объяснял человеческой глупостью. Бедный мужик – значит, ума не хватает, хозяйство развалилось – значит, дурак хозяин. Соседи и сельчане вообще побаивались его острого языка. Он вроде и ласково, но сверху, снисходительно поучал всех: что ж ты, дурачок, делаешь? разве ж так можно?! А в разговорах мужиков, обсуждавших свое положение, часто можно было услышать знакомый отрезвляющий голос: ты что говоришь, дурачок, соображаешь? Помолчи лучше, людей послушай. В колхоз отец ученого кандидата не стал записываться и своим знакомым говорил: куда ты, дурачок, лезешь? Ты подожди хоть немного, как у них пойдет, а там видно будет. Чего прешься не подумавши!

Когда пошли колхозы в гору, все стало налаживаться, он продолжал выжидать и сопротивляться. Посмотрим, говорил он, как у них дальше пойдет. Не выйдет у них с колхозами, ума но хватит. И так далее.

Радовался каждому промаху колхозников, каждой неудаче. И Егор Иванович, тогда еще Егорка, повсюду следуя за отцом, впитывал его ум и характер, перенимал его словечки и суждения, его понимание жизни. Егорка слышал, как отец уже в конце тридцатых годов, когда с колхозами уже было все ясно, когда назад путей уже никаких но было, выбиваясь из сил, сопротивлялся, не вступал в колхоз до последнего и зло бросал дома в чьи-то адреса: «Дурачье!» Все помнил Егор Иванович. И теперь сам часто своим товарищам по науке, не мужикам уже, а ученым людям, говаривал: «Ну что ты плетешь, дурачок?! Неужели не понимаешь?» И так далее. И вскрывал язвы современной ему действительности, обличал всевозможные бардаки и неполадки и считался смелым, острым мыслителем. Пользовался уважением как среди товарищей, так и среди начальства. Потому что критика, а тем более яркая, талантливая критика, считалась полезной и необходимой для процветания Родины. Тут интересы общества и Егора Ивановича полностью совпадали. И редко-редко кто знал или догадывался, что потребность в критике у общества и у Егора Ивановича имела разные источники, совершенно, можно сказать, противоположные. У общества это шло от желания с помощью критики освободиться от всего, что мешает двигаться вперед, к сияющим вершинам, у Егора Ивановича причиной и источником были частично природная тяга, наследственная склонность насмехаться над человеческой глупостью, над несовершенством любого рода, частично же всосанное с молоком матери мстительное чувство за отца, которого в конце концов по злому навету оклеветали и отправили в отдаленные края, где он в свое время и скончался, а если брать шире, то обида на обстоятельства, на ту же коллективизацию, которая порушила и погребла в общем кургане мечту о столыпинско-хуторском рае, что долгие годы согревала души всего семейства – отца Егора Ивановича, матери и самого Егорки. Гибель этой мечты повлекла за собой гибель отца в сибирских лагерях, смерть матери, потерявшей прежний интерес к жизни. В самом же Егоре Ивановиче отозвалось это не совсем обычно. В молодом организме эта гибель не уныние вызвала и потерю интереса к жизни, а, напротив, разожгла в нем интерес, сделала его натуру еще более деятельной, еще более энергичной, наполнила его исследования, его потаенные мысли какой-то особой, мстительной радостью, питаемой нашими многочисленными недостатками и просчетами, нашими язвами, что так и бросались в глаза в определенные времена.

Словом, Егор Иванович слыл в своем кругу веселым, удачливым, смелым и острым, во всем преуспевающим социологом. И домой возвращался теперь, вследствие того что материал подходящий попался под руку, весьма довольный, с приливом новых вдохновений.

Пашка всю дорогу от нечего делать анализировал Егора Ивановича, искал, например, причину, отчего это кандидат завел такую бороду. И ведь доискался. В зеркальце он разглядел, как сквозь спутанные волосы бороды и усов, сквозь этот рыжеватый покров просвечивалась серыми кусочками кожа ученого кандидата. Пашка мысленно расправлялся с бородой, сбривал ее, и перед ним открывалось сырое, как неподошедшая опара, лицо, бледное, бескровное, неинтересное, не отвечающее самому духу Егора Ивановича, а главное – похожее на обескровленного голодом насекомого. Пашке самому становилось неприятно от своих открытий, и он внутренне стал одергивать себя, переводить свои мысли на другое.

Егор Иванович тоже про себя думал о Пашке, перебирал его сельскую жизнь, весь его обиход, достаток и удачливость.

– Паш, – слегка повернувшись к Пашке, спросил Егор Иванович, – небось в Цыгановке считают тебя куркулем, а? И машина у тебя, и дом видный, и в доме всего хватает. Считают?

– А то нет, – осклабился Пашка. – А я думаю, нехай считают хоть а кого угодно, я все своим трудом наживаю, никогда ни у кого соломинки но крал и в казну никогда не запускал руку. Тебе Валька не говорила, песню про нас составили, поют детишки: «Пойдем вперед за Курдюками…» Ага, детишки глупые распевают, они ж от кого берут, от родителей, от отца с матерью. Значит, ктой-то завидует, не спит спокойно, песенки составляет.

– Это мне понятно. Я ж, Паша, сам деревенский, и мне все это близко и понятно. Не обращай внимания.

– А я эта, и не обращаю, гы-гы… Пехай составляют, нехай поют, раз охота есть.

Егору Ивановичу Пашка был по душе, приятен именно из-за своей удачливости в жизни, из-за ловкости и умения работать. И Пашке нравился ученый социолог своей какой-то злой веселостью, а эти хорьки да насекомые – это так, от игры ума, Пашка ведь тоже не последний дурак на деревне, тоже ум играет, когда хочет играть. Он бы и в Минводы мог отвезти Егора Ивановича, если бы не такой неожиданный, внезапный отъезд его, заставший врасплох и Пашку и Валю и даже немного обидевший их. Да и анализировал Пашка только исключительно для того, как он сам догадывался, чтобы приблизить к себе ученого, чтобы он не отдалялся от него, не выделялся, ведь все равно человек, хоть и ученый.

Высадил Пашка Егора Ивановича на автобусной станции Буденновска, попрощался душевно и кинулся сразу в универмаг.

17. Страда

Сережа Харченко махнул вечером к Зоиному дому. В полевом стане, где он последние дни ночевал, в скверике, под сливами и яблонями, росли розы – целый сад. Тут он и нарезал свои букеты.

– Ты гляди, Сергей, – заметил однажды начальник, Дмитрий Иванович. – Если невеста хорошая, разрешаю, если так себе – наложу штраф.

Сережа покраснел, но розы кое-как газеткой прикрыл, сел на мотоцикл и рванул к лесной полосе.

Зоина мать открыла калитку, всплеснула руками:

– Да у нас еще вчерашние не завяли! Куда столько?

Но Сережа ткнул букет молча, несмело улыбаясь.

– Ладно, передам, нехай на ферму несет, чтоб коровы больше давали молока.

Сережа немного обиделся. Зоя бы так не сказала. Ну да ладно. Повернулся и улетел, чтобы явиться попозже.

Когда вернулся, слегка посигналил, боялся, не услышит, не выйдет, а сегодня последний день, последний вечер.

Выскочила Зоя. Хитровато улыбается. Отчего? Так, ни отчего. Просто от радости. Просто вспомнила корову, подошла к ней с аппаратом, а она повернулась и улыбается.

– Не веришь?

– Почему? Верю. Коровы все улыбаются. Я это давно знал.

– Нет, ты смеешься. Надо мной.

– Не смеюсь… Сегодня последний вечер у меня. Завтра начнем.

– А куда мы поедем?

– Давай в Казенник!

– Давай.

Зоя, как заправский кавалерист, вскочила в седло и крепко обхватила Сережу.

– Ну?!

Они не поехали мимо старого артезиана, в улицу, что ведет к Казеннику, ну их, этих сплетников, сразу начнут: во, гляди, гляди, Зойку уже повез какой-то, вон они. Нет уж. Сережа выскочил к выгону и повернул направо, на магистральную дорогу, а там, возле кирпичного завода, повернет на Казенник. Так и сделал. Остановился не на пляже, а переехал по плотине на другую сторону. За плотиной была старица Кумы, – когда спрямляли речку, осталась в этом месте старица. На берегу, где хотел остановиться Сережа, сидели какие-то гуляки, мотоцикл с люлькой, даже два мотоцикла и их кучка. Распивали под тополем на берегу. Солнышко уже путалось в заречном леске. Хорошо сидели ребята. Сережа отвернул на берег озера. Тут, правда, на голызне, у всего мира на виду, но зато – никого. На противоположном берегу, на пляже, еще маячили фигурки, а тут никого. На скате насыпи положил мотоцикл, а сами сели возле трубы. Труба, толстая, в обхват, тянулась из озера через плотину на лужок, куда спускали лишнюю воду, обычно весной, после таянья снегов и первых сильных дождей. Труба была еще горячая от дневного солнца, и сидеть на ней нельзя было, обжигало.

– Пойдем? – Сережа показал на воду. – Раздевайся.

– Ты что?

– А что, никогда не купалась?

– При людях купалась, а при тебе нет.

– Ну ты даешь! А как же мы будем потом?

– Потом суп с котом.

– Ну как хочешь, а я пошел.

Сережа быстро сбросил брюки, рубашку и в красивых плавках, в шашечку, в красно-синюю клеточку, поднялся на трубу и пошел по ней. На фоне зеленоватой глади, крепкий, загорелый, с сильной мускулистой спиной, цепкими ногами, он стоял уверенно на этой трубе и – пожалуйста, гляди сколько хочешь, мне не жалко. Фигуру показывает, подумала Зоя. Ну и показывай… А правда, красивый. И где-то в глубине шевельнулось: я, думаешь, хуже.

– Прыгай, Сережа!

– Давай ко мне!

Зоя потихоньку покачала головой. Нет.

– Эх, ты! – И Сережа пробежал до уклона трубы, где она уходила вниз, в воду, прыгнул с веселым криком вниз головой и вынырнул далеко от берега. Плавал, нырял, и ему было хорошо, как никогда, потому что за каждым его движением следит она. Сила играла в нем, он прекрасно работал руками, плыл так, что полспины было наружу, сильные мышцы перекатывались под лопатками и держали его в полводе.

Далеко от Зои он нырнул и через несколько минут показался возле трубы. Упираясь в дно, стрелой прошел под водой и вынырнул тут, перед ней. Зоя ойкнула и подошла к берегу.

– Вылезай, хватит. А то завидно.

– В чем же дело? Давай!

– Хватит, вылезай, уже солнышко садится.

Сережа вылез. Закинул голову, руками прошелся по волосам, выжал из них воду, постоял на трубе, просыхая, и быстренько оделся.

– Вот сядет солнце, не замерзнешь?

– Согреешь.

– Думаешь, если ты комбайнер, так тебя сейчас все согревать начнут.

– Зачем все? Все мне не нужны. Ты согреешь.

– Умный очень. Чего это я согревать буду?

– Чтобы не замерз.

– Ну и мерзни, сам виноват. Артист какой.

– Не нравлюсь?

– Мне?

– Конечно, тебе. Кому же еще?

– Будешь всем фигуру свою показывать.

– Глупая ты. А я умный.

– Ну и ладно.

Они поднялись на плотину и пошли рядом в сторону кирпичного завода, туда, где виднелись еще старые кручи с птичьими норками.

– Зоя, а ты меня будешь ждать?

– Сколько?

– Десять дней. Пока не закончим.

– Буду.

– А если кто еще принесет розы? Что сделаешь?

– Кто принесет?

– Мало ли.

– Принесет, тогда возьму, конечно, и скажу, чтобы тебе спасибо передали.

– Выкручиваешься. А ты ответь!

– Глупый ты. Если хочешь знать точно, я подожду десять дней.

– А если не десять?

– И не десять тоже.

– А в армию пойду. Как тогда?

– И тогда так же.

– Все так говорят, а потом – раз и замуж выходят.

– Я не выйду. За кого выходить, если ты в армии будешь?

– Не знаю.

– Ну и не знай. Тогда я вообще не выйду ни за кого. Даже за тебя.

– Я из армии приду не такой, как сейчас. Я тебе не выйду тогда, будешь у меня знать.

– Ох, ох, испугалась!

– Увидишь.

– Чего увижу? А ты, глупый, разве не видишь, что я тебя хоть сто лет буду ждать. Не видишь?

– Сейчас не вижу.

– Тогда вези меня домой.

– Иди пешком.

– И пойду.

Зоя повернулась круто и пошла быстрым шагом.

Сережа догнал в три прыжка, схватил сзади и бросил Зою себе на плечо, понес как сноп. Зоя ногами колотила его по спине. Он снял ее и, обхватив талию, стал спускать на землю. Платьишко оставалось на месте, под Сережиными руками, а сама Зоя скользила вниз в его руках, в кольце рук. Достала носками до земли и замерла. Стояла без всякого стыда, оголенная. Да еще прижималась к Сереже, замирала от ужаса.

Тихо, на ухо, он сказал ей:

– Не стыдно с задранным платьем стоять перед всеми?

– Где все? – шепотом отозвалась Зоя. – А ты бандит нечестный.

– Я честный бандит.

– Нет, не честный. Если честный, тогда прикрой меня…

Сережа стал скатывать легонькое платьице вниз, прикрывая Зою; ладони плотно касались Зоиного тела, она вздрагивала, шепотом ойкала, но терпела. Крепко, рывком прижалась к нему и отпрянула.

– Поехали.

– Поехали.

Сегодня Зоя пришла пораньше. Мать еще не ложилась. Чего рано прикатила? Не поругались?

– Чего это нам ругаться? Кто он мне?

– Ну, знаешь, не юли. Знаем кто. Вот в армию уйдет – наплачешься тут.

– Не наплачусь. Нужен он.

– Не говори так, девка. Нехорошо.

– Я ждать его буду, мамка.

– Другое дело. Ждать дело женское.

А Сережа, легкий как ветер, прилетел на стан и сразу в постель. Сетка проваливается, лежишь согнувшись, но Сережа ничего этого не замечал. Он уснул сразу. И забыл про все. Его не было на этом свете. Он спал. И никаких снов. Что-то смутно омывало его, вроде он летел все время куда-то, то ли над землей, то ли над небом, непонятно и смутно, будто летел, и все. Больше ничего.

Не успел еще спуститься на твердь, как проснулся и сразу вскочил на ноги. Сказал себе: в шесть – и точно в шесть проснулся. Уже гомонили голоса. И светло за окном. В углу спал его помощник, тоже Сережа, девятиклассник. Подошел к его койке, схватил за пятку, тот вздрогнул и с маху сел на матраце. Протер глаза.

– Уже, да?

– Уже.

Что пацанам шесть утра?! Да ничего! Скок-прыг, прыг-скок, к рукомойнику, ополоснул лицо, двинул туда-сюда руками – вот и зарядка. Выпили водички из бассейна – и готовы. Взрослые дяди вразвалочку, а они бегом к своему комбайну. Опять пацанов этих набрали. А что пацанов? В прошлом году кто первое место взял? Пацаны. И нынче поглядим еще.

Сережа Суровенко, помощник комбайнера, то есть Сережи Харченко, показывал дорогу на их поле. Им еще вчера поле определили, когда старший Сережа был с Зоей. Суровенко и сам мог бы сидеть за штурвалом, но другу хотелось первому сделать заезд, сделать первый гон. Оба они одинаково владеют машиной и будут посменно сидеть за этим штурвалом, но есть все-таки комбайнер и есть его помощник. Так положено. Харченко в десятом классе уже отработал помощником, теперь пускай походит в помощниках Суровенко.

На вид их почти не различишь, оба мальчишки. Харченко поглазастей, копна волос побольше, чем у Суровенко, но Суровенко под стать своей фамилии – паренек с при-хмуром, действительно суровый на вид. Но это только до того, как улыбнется. У Харченко лицо открытое, веселое, кажется, в любую минуту готов залиться смехом. Поэтому он немножко хмурит брови, чтобы выглядеть посерьезней. Словом, ребята как ребята. А махина, этот комбайн, дай бог! И они его хозяева. Тут у всякого голова закружится, но не у них. Дело обычное. Не то что когда-то, в дедовские времена, за «фордзоном» бегали. Бегать за ним – и то диковинно было, а уж сесть, просто посидеть рядом с трактористом, об этом пацаны даже не мечтали. Это если отец у него выучился на тракториста, тому, конечно, можно было и посидеть на крыле.

Идет вдоль дороги, вдоль лесной полосы, чуть покачиваясь, махина, гигантская по сравнению не только с повозкой, но даже по сравнению с грузовиком. А наверху через стекло смотрит мальчишка, а рядом другой. Увидел бы кто из взрослых лет десяток тому назад, ох бы их шуганул. За баловство! Игрушку какую нашли… Теперь совсем другое дело. Взрослые ворчат, ворчат, а знают, что в прошлом году пацан один – теперь в армию ушел – первое место взял в комплексе. Ранние пошли ребята. Но и не так чтобы ранние, если сравнить с прошлыми годами, с гражданской войной или после гражданской. Комбайн для них как раз впору.

Вот и приехали к своему полю. Столбик сам Суровенко ставил. Тут, если еще немножко проехать и выползти на верх угорья, – завиднеется село. Совсем близко. Заехал Сережа, поглядел. А теперь – давай!

Ребята первыми вышли. За ними пристроились следом другие комбайны. Косили на свал. Поэтому скорость самая высокая.

– Когда я работал, мы на свал давали до ста гектаров, – крикнул Сережа-комбайнер Сереже-помощнику.

– Слушай, а зачем на свал? Не лучше на зерно сразу?

– Э-э, тут дело хитрое. Ты приглядись к пшенице, там есть подгон – недоспелые стебли, и зерно у этого подгона еще влажное, оно припоздало немного. Если ждать, можно прождать все главное, перестоит пшеница, а комбайнировать подряд, тогда все зерно из-за подгона окажется некондиционное – влажность большая. Вот и суди, получается, на свал выгодно. За один день, ну за сутки, мы же сутками будем работать, можно положить сто гектаров. В валках недозрелый подгон за трое суток подходит. Тогда уже молотить можно. А на корню он дольше стоит. Во-от. Но, с другой стороны, эти валки надо же подбирать и обмолачивать, это горючее по второму кругу жечь, технику гонять, людей, вот и подсчитать надо, что выгодней. Говорят, на свал выгодней – надо верить, а сам я не подсчитал. На прямом комбайнировании больше двадцати гектаров не сделаешь. Это я знаю. Четырнадцать – двадцать, не больше.

– А давай вместе подсчитаем. Вдруг ошибка у них?

– Пустое. Не один тут считал. Все давно перепроверено. Но подсчитать не мешает. Просто убедиться и то хорошо.

Сережа говорил, а сам ровненько держал прокос, прямую простригал полосу, и валочки ложились ровненько, рядком тянулись вслед за машиной. Сережа-помощник вышел из кабины, поглядел назад, увидел за собой другие комбайны и почувствовал себя взрослым. Тянутся дяди, мы им путь прокладываем.

– Плетутся за нами! – кивнул через плечо.

– Куда же им! – поддержал старший.

Утро разгорелось ослепительное, высокое, золотое и синее. Солнце такое пламенное – уже пот выступает на лбу. Под ними море пшеницы, а они не просто бегают по ней, васильки собирают, а косят ее на свал, хлеб убирают, махину эту сами ведут и прокос как по шнуру тащат, а вся гудящая, рокочущая, подрагивающая махина подчиняется каждому Сережиному движению. Захочет – быстрей, захочет – чуть потише, захочет – прямо идет, а нет, чуть повернет штурвал – налево или направо пойдет. Что-то сильное захватывало всего Сережу Харченко, живое что-то трепетало в его руках.

– Э-э-э… – в тон мотору, монотонно стрекочущим ножам, в тон хедеру затянул Сережа неизвестно что.

– Ты чего? – спросил помощник.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю