355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Лебедев » Золотое руно » Текст книги (страница 20)
Золотое руно
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 01:33

Текст книги "Золотое руно"


Автор книги: Василий Лебедев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 25 страниц)

Вот этих колонн коринфского храма касались руки задумчивого юноши Поликлета. Сын скульптора, построившего ротонду в Эпидавре, он позднее построит знаменитый театр, которым прославится тот город, но не это увековечит его имя. Он заявит о себе как родоначальник нового, коринфского стиля в архитектуре, а пока… Пока томит его смутное чувство неудовольствия тем, что строилось до него на его великой земле. Его пылкой натуре претил прямоугольно-строгий дорический стиль, душа рвалась к чему-то новому, что венчало бы капители колонн грядущих храмов и зданий. Но легко ли отринуть древние устои предков? Первым осудит отец… Поликлет приходил на рынок в дорогом хитоне и покупал фрукты у маленькой продавщицы, что неизменно приходила на рынок вместе с матерью. В маленькую ладошку ложилась медная монета, а потом руки Поликлета, иссеченные в кровь о мрамор, как у раба в каменоломне, забирали апельсины. Черные глаза девочки смотрели на эти руки со страхом и благоговеньем, а Поликлет отходил в сторону и отдавал фрукты нищим. Он был сыт уже тем, что вспоминал ее глаза, и как скульптор видит в глыбе мрамора будущую статую, так он видел в этой девочке завтрашнюю красавицу. Ему хотелось купить ей цветов – целую корзину, что издавна плетут греки из лозы бамбука, но его возлюбленная была еще мала и могла испугаться. Однажды он не увидел ее на рынке. Мать со слезами поведала юноше, что девочка умерла. А он впервые решился купить ей цветы и пришел с полной корзиной. Он оставил корзину и ушел. Над опустевшим рынком начинался осенний дождь. В другой раз он не нашел уже и мать той девочки. Убитый горем, он отправился за храм Аполлона, на кладбище, и сразу же нашел ее могилу: на свежем холмике, тронутом травой от прошедших дождей, стояла его корзина с цветами. Трава проросла сквозь круглую корзину, и широкие листья ее, изогнувшись, свесились над краем корзины, но продолжали жить и радоваться солнцу. Поликлету показалось, что это она посылает ему свою улыбку и озаряет его жизнь божественным светом вдохновенья. «Капитель!» – воскликнул он, как безумный, и бросился с кладбища к мраморным глыбам. Через несколько дней его нашли в мраморном карьере. Поликлет лежал, обессиленный, обхватив руками странное мраморное изваяние, похожее на бамбуковую корзину с проросшими сквозь нее травами.

– Что это? – спросили зодчие Коринфа, растолкав юношу.

– Капитель, – еле слышно проговорил Поликлет.

– Он бредит! – испугался один.

– Иди домой, Поликлет. Мать плачет по тебе, а отец послал нас на розыски. И брось, оставь здесь это странное изваянье!

– Это капитель, что будет украшать колонны будущих храмов и дворцов! – воскликнул юноша.

– Ты бредишь!

– Он безумец! Богиня обмана Ата отобрала у него разум!

– Это капитель! – в исступлении воскликнул Поликлет и, с трудом подняв изваянье, возложил его на секцию будущей колонны. – Смотрите!

И когда капитель слилась с колонной, все увидели нечто необычное. Вместо прямоугольных, сухих линий, традиционно наплывающих одна на другую, взору предстало зрелище, очаровательное в своей легкости, свежести и красоте. Колонна казалась теперь не неодушевленным камнем, а стволом живого дерева, выбросившим листья жизни навстречу солнцу.

– Это прекрасно, Поликлет! Но боги тебя накажут за отступничество!

– Зевс покарает тебя своими стрелами!

– Пусть! На то его воля. Но я буду возводить над колоннами эти капители.

– Зевс испепелит их!

– Нет! – Поликлет улыбнулся, погладил израненными ладонями мраморные листья и страстно прошептал. – Это сильнее Зевса. Это – жизнь!

…Поликлет родился среди зеленых холмов Пелопоннеса.

Коринфский стиль рожден им в Коринфе.

Вот сейчас мадам Каллерой заплатит за проезд по мосту через канал, и мы навсегда покинем Пелопоннес. Впереди еще будет мыс Сунион с одиноким храмом Посейдона на обрывистом берегу, будет последнее купанье в ноябрьском, но теплом море, а позади, наверно уж навсегда в нашей жизни, остались незабвенные исторические древние города. Еще долго буду вспоминать театр в Эпидавре, сооруженный под открытым небом Поликлетом, с поразительной акустикой: шепот со сцены слышен в пятидесятом ряду. Может, скажу кому-то при случае, что мне довелось прикоснуться пальцем к каменным плитам, на которых выбита по-гречески клятва Гиппократа. А бывая за границей и слушая рассказы гидов о старых замках и прочих сооружениях из давней давности, невольно улыбнешься, вспомнив каменный мост в Микенах, которому три с лишним тысячи лет. Не забудется высокая гора, на которую мадам Каллерой мужественно взобралась одной из первых и показала развалины дворца царя Агамемнона, героя Троянской войны. Она показала, где была спальня и ванная комната, из которой после возвращенья с войны вышел Агамемнон в надежде на долгое царствование и отдых, но жена накрыла его простыней и убила…

«Ох, уж эти гречанки!..» – подумал я не без тревоги: впереди у меня были Афины.

На улицах греческой столицы за день скапливается непривычно много мусора, похоже, каждый житель считает своим долгом бросить на панель окурок, бумагу, обертки конфет… Однако к рассвету весь город преображается, улицы становятся чистыми, готовыми к дневному истязанью. Самым удивительным казалось мне отсутствие каких-либо специальных машин, убиравших город, – ни следов их, ни шума, кроме рева транзитных грузовиков, но каждое утро будто древние боги посылали с Олимпа в Афины своих верных слуг и те крылами-опахалами выметали улицы. «Загадка!» – думалось мне.

Я стоял на балконе и смотрел вниз, в затемненное ущелье улицы, на поток машин, и ждал, когда зайдет за мной мой костромской друг, чтобы вместе спуститься в небольшой холл второго этажа, где назначалась встреча с писателями Афин. Вскоре потянуло в затылок сквозняком через отворенную дверь балкона, и я понял, что он пришел.

– Пора! – позвал он из глубины номера, но, поскольку я окостенело стоял, навалившись на решетку, он тоже вышел.

– Минутку, Слава, сейчас… Как называется эта гора? – спросил я, кивнув на высокую гору среди города.

Он достал блокнот и прочитал:

– Гора Ликабет. Триста пятьдесят метров. Церковь святого Георгия.

На самой вершине оснеженной льдинкой белело крохотное зданье церкви.

– Оттуда виден, пожалуй, Пирей и море, да и весь город как на ладони. Надо бы подняться туда.

– Сегодня и подымемся! – бодро ответил он.

Я посмотрел в его умное задумчивое лицо и тут же захотел поведать ему о моей таинственной встрече, но подробности я мог узнать только вечером и смолчал.

– Ты что-нибудь ждешь от этой встречи? – вдруг спросил он.

– От какой? А! С писателями? Что можно ждать от такой встречи? Ощупаем друг друга на расстоянии вытянутой руки – вот и все. Я не знаток их литературы, как, видимо, и они – нашей, но какие-то общие болевые вопросы найдутся, думаю.

– Надо расспрашивать просто о жизни.

– Пожалуй.

Мы направились к лифту.

Встреча получилась довольно сумбурной. За кофе, в сигаретном дыму переводчицы шли нарасхват. Мадам Каллерой «перетакивала» нам не только с греческого, но и с английского, если наша переводчица не успевала. Надо сказать, что кое-где узелки разговоров затягивались неплохо. Писатели не разбредались, а плотными группами нависали над переводчиками, отчего полутемный холл казался таинственной комнатой заговоров. Давно уже пролетел час отведенного времени, но это мало кого заботило. Мне хотелось поговорить лишь с одним человеком – Цзавеллисом, автором сценария и режиссером одного из самых ярких греческих фильмов, вышедших вскоре после войны, – «Фальшивая монета». Вскоре удалось оттереть его от плотного клубка писателей вместе с мадам Каллерой. Не имело смысла задавать писателю вопрос о том, почему-де он не дал больше фильма на таком же высоком социально-нравственном уровне. Это было понятно и так. Ведь такие произведенья рождаются после крупных трагедий, какой была война и для Греции, а после войны, как после грозы в озонированном воздухе, национальное самосознание обретало силу. А потом… Потом была диктатура. Поэтому я ограничился тем, что искренне похвалил его старый фильм, и дальше разговор пошел о том, как издают и продают книги в Греции. Мне вспомнились книжные магазины, в которые я заходил еще в первый день в Афинах. Там почти не было детских книг.

– Скажите, Иоргас, это действительно так, что мало пишется книг для детей, или я заходил не в те магазины?

– Да, книг для детей пишется очень мало и мало издается.

– Почему? Ведь не секрет, что книга – первый воспитатель маленького человека.

– И большого тоже.

– Согласен.

– Однако первым воспитателем у нас считается церковь.

– Понимаю, но разве книга мешает церкви воспитывать человека и гражданина?

– Если это хорошая книга, – покачал головой Иоргас.

– Возможно, в Греции слабая печатная база? Или нет заинтересованных серьезных писателей, понимающих важность проблемы? Мне это непонятно.

– Если книга хорошо идет на рынке, для нее находится и бумага, и печатная база. Предприниматели отпечатают ее даже на Марсе! А детские книги… Их, как ни странно, мало покупают у нас.

Теперь стало видно, что знаменитый литератор и режиссер был удручен беседой. Он как-то сник и стал казаться еще ниже, будучи и без того небольшого роста.

– Простите. Последний вопрос: не потому ли мало покупают детских книг, что плохи дела с грамотностью?

– Не только это, дорогой друг… Вам этого не понять…

– И все же?

– Нашим детям некогда читать.

Он покачал головой, потом повернулся в одну, затем в другую сторону, отыскивая брешь в плотном кругу окруживших его, и направился к лестнице. Мне показалось, что он поторопился к урне бросить окурок, но Иоргас Цзавеллис уходил.

Мои сотоварищи тотчас направились к другой группе. Мы остались с мадам Каллерой, и она воспользовалась паузой:

– Вы не передумали?

– Нет, не передумал. Интересуюсь: где будет встреча?

– В одном доме.

– Как я найду его?

– Я вас отвезу. Приходите в сквер около гостиницы.

– Когда?

– Завтра после обеда. В три часа, – уточнила она, – если удобно.

Я согласно наклонил голову.

Ее уже звали. Она приняла от официантки на ходу чашку кофе и направилась переводить.

«Вот и сожжены корабли», – подумалось мне почему-то очень спокойно. Возможно, спокойствие это было результатом разговора с греком. Впечатление было тяжелым, и оно, видимо, оставалось той оболочкой, через которую не могли пока пробиться мои заботы завтрашнего дня.

«Ничего-о-о… – взбадривал я себя. – Живы будем – не помрем!»

Но жизни в неведении оставалось мне менее суток.

Вечером потянуло к одиночеству. Так бывает со мной, когда минувший день, наполненный впечатлениями, требует хоть маломальского осмысления.

После встречи с греческими писателями пошел бродить по Афинам. Простился с Акрополем, затем побродил, поплутал по улицам и добрался до кладбища. Мельком взглянул на перворазрядные похороны, на персональную машину усопшего – черный «форд»-пикап с четырьмя трехсвечными подсвечниками внутри и прошел в ворота. На затемненных кипарисами аллеях раскланялся с несколькими монахами, видимо несшими караульную службу на этом богатом беломраморном кладбище, подивился искусной работе скульпторов и, наконец, встретил юркого горбуна. На мое восклицание «Шлиман!» он взял меня за руку своей холодной и шершавой от земляных работ ладонью и повел к выходу. Вскоре остановился шагах в сорока от высокого пантеона, кивнул на него и тотчас заторопился по узкой боковой аллее.

Могила Генриха Шлимана была уже семейным пантеоном. Мне неизвестно, почему он, умерший в Неаполе, похоронен здесь. Возможно, так пожелала Софидион – его молодая жена, Софья? Или это благодарная Греция в знак признательности предоставила археологу и его семье лучшее место – на возвышенности, будто на троянском холме?.. Потом, бродя по Афинам, я помнил, что там, на могиле Шлимана, какое-то время будет лежать крохотный венок, который я сварганил неумело из нескольких веток, сорванных в соседней аллее, тайком от монахов. Какое-то время, пока горбатый грек не выбросит его. Но память о том, что мне довелось увидеть могилу еще одного энтузиаста всечеловеческой мысли, останется со мной навсегда.

Этот день подарил мне еще одну встречу – встречу с Байроном. Памятник мятежному поэту поставлен высоко и щедро. Фигура женщины, поднятой на постамент и символизирующей Грецию, осеняет склоненную голову англичанина. Благодарная Греция, она не забывает никого, кто хоть однажды искренним сердцем прикоснется к этой земле, оставив на ней добрый след.

Шумит уличный перекресток, а рядом с памятником мудро приумолк тенистый парк. Фотограф в белом халате банщика заманивает меня сфотографироваться за малую плату. Я молча вывернул перед ним карман и усердно фотографирую седоусого грека. Бесплатно. И медленно ухожу в темноту аллеи, где неожиданно высоко подымаются африканские переселенцы, коих не видела античная Греция, пальмы. Старик что-то кричит мне вслед, видимо, хочет сделать мне фото бесплатно, но я решительно отказываюсь и прибавляю шаг. Если бы я был англичанин, я принял бы его предложение и остановился под его линзами, поскольку Байрон оплатил не одну фотографию своей молодой жизнью еще сто пятьдесят лет назад.

Переполненный впечатлениями, я все же не мог освободиться от состояния тяжелой задумчивости, смешанной с чувством светлой грусти. Только сейчас, блуждая по вечерним Афинам, я понял, что все последние часы думал о неожиданной встрече на горе Ликабет, высоко воспарившей над городом.

Еще днем, в середине туристских шатаний по улицам, я встретил своих друзей по группе, и мы решили подняться на гору, посмотреть оттуда на столицу, на ее окрестности и полюбопытствовать, что там за облако-сооруженье, названное в справочнике церковью св. Георгия. По слухам, на ту гору был налажен фуникулер, но не каждый из нас мог потратить драхмы под конец пребыванья в этой стране, что же до меня, то я давно был пуст, еще с Нафпактоса бережно храня разъединственную, самую малокопеечную монету – 10 лепт, да и ту в качестве сувенира.

Единогласно решили идти по дороге-серпантину, намотав от подножия до вершины километра два довольно крутого подъема. Подтрунивая, подбадривая и хорохорясь друг перед другом, мы скоро прогрелись, повытрясли гонор и единодушно решили, что среди греков едва ли найдется и десяток дураков, которые тратили бы столько сил на этот подъем, чтобы поклониться святому Георгию, разве что какой-нибудь бежавший из Одессы Жора с Дерибасовской кланяется тут своему ангелу и просит защиты от превратностей жестокой жизни. Так, шутя, отдуваясь, тоскливо обходя крошечные бары, пересекающие, как сети, единственную тропу, мы достигли вершины и тут же были вознаграждены. Вид открылся незабываемый! Весь город беломраморным крошевом осыпал громадное пространство вокруг нашей горы, уходил к горизонту, но, невзирая на великолепную погоду, тонул в ядовитом мареве выхлопных газов. На юго-западе возвышался, достигая половины нашей горы, Акрополь.

Его величавой красоте, мраморно-розовому чуду грозит эрозия от ядовитых газов. Разрушение идет – полтора сантиметра за тридцать коротких лет. Колонны, статуи пережили века, тысячелетия, а до наших правнуков могут не дожить! Что же мы делаем? Мы гордимся веком прогресса и обрекаем на гибель не только себя, но и то, что поныне считалось нетленным…

Я направился к низким дверям крохотной церквушки, утвердившейся на самой лысине горы. Это была даже не церквушка, а маленькая часовня. Окликнул спутников, но они ожесточенно заспорили о чем-то, тыча пальцами в дым, и я решился войти один. После ослепительного солнца, затопившего вершину горы, я попал в полумрак. Надо было оглядеться прямо от порога. Оглядывать, однако, было нечего. В крохотном помещении, где все казалось рядом – и бог и порог, – горела одна-единственная свеча. На игрушечном иконостасе и по бокам означилось всего несколько икон, да и те, насколько удалось рассмотреть, были навечно приданы этим стенам, потому что были выполнены в жанре фресковой живописи довольно поздних богомазов. Злоумышленникам тут делать было нечего, а богомольцам трудно сюда подыматься, и только вездесущие туристы, привлеченные еще на подъезде к Афинам таинственной белой точкой на вершине горы, сразу решают для себя: умереть, но подняться, достичь вершины. Потому-то так выбита, так мозолиста тропа-серпантин, обвившая гору Ликабет. Но в ноябре мало туристов. В барах-ресторанчиках, ловко расставленных на тропе, «улова» не наблюдалось, без дела дремали скучавшие хозяева. Осень… Тихо и пустынно было в церквушке, лишь потрескивала свеча. Я как положено стянул с головы драматургову шапку, протер ею очки и только тут заметил, что не один. Это было тем более странно и неожиданно, что никого впереди себя мы не видели, подымаясь на гору. Значит, человек здесь давно. Судя по одежде, это была женщина. Заметил ее лишь тогда, когда она разогнулась от земного поклона, но продолжала еще некоторое время стоять на коленях и дошептывать молитву или потаенные слова-просьбы, обращенные к иконе Георгия Победоносца. Не прошло и минуты, как женщина легко поднялась с колен и бесшумно выскользнула в дверь, задев мою руку темной накидкой. Я только и увидел на миг бледное лицо, очень молодое, резко очерченное черным платком, да опущенные глаза. Что в них? Какое горе привело ее сюда? Это могла быть сестра нашего недавнего знакомого Ильи, поверявшая думы свои всевышнему, если она научилась здесь верить в бога. Да и как не научиться, коли мало надежд даже на такое, казалось бы, простое дело, как замужество? Коль мало надежд на брата Илью, поневоле будешь надеяться на Илью-пророка или вот на этого Георгия Победоносца… Дверь полыхнула прожектором солнечного света и тут же потушила его, а мне показалось, что я спугнул какую-то бездомную птицу, и уже пожалел об этом. В свете свечи проступил темно-красный ящик с прорезью для монет. Все еще чувствуя какую-то вину перед исчезнувшей женщиной, я нащупал в кармане сувенирную монету и хотел было опустить ее в ящик, как бы во искупление нечаянного греха, но почему-то передумал и вышел.

Мои спутники стояли уже около дверей и тоже ротозеили вослед незнакомке.

– Это ты ее обидел? – спросил Николай.

– Не знаю, право… Но сунулся не вовремя.

– Как прекрасна в ней была печаль! – проговорил костромич, глядя ей вослед.

– Там нет еще такой? – спросил московский прозаик.

– Посмотри в алтаре!

– Туда женщин не пускают!

– Поищи в другом месте, если ты знаток.

Они ушли один за другим осматривать церковь изнутри, а я нетерпеливо перешел на другую сторону верхней площадки и взглянул вниз. Там по спирали тропы спускалась она. До нее было совсем близко, и я хорошо рассмотрел ее молодую походку, сдержанную грацию и по-прежнему опущенную голову. Но вот она на несколько мгновений повернула лицо и вскинула вверх глаза. Мне хотелось махнуть ей рукой, как бы ободрить, что ли, но не успел: она мелькнула последний раз за кущей раскидистого невысокого дерева и навсегда унесла свою невымоленную печаль…

И вот теперь, вечером, лицо ее, как наважденье, преследовало меня. Мне казалось невероятным, чтобы в этом красивом древнейшем городе, где живут люди, облагороженные тысячелетиями культурных традиций, умудренные опытом философских обобщений, изнеженные благодатной природой, – чтобы среди всего этого могло поселиться горе, неустроенность, беда. Но что может увидеть даже дотошный турист? Ничего. Кого узнал здесь каждый из нас? Никого. Более всего мы общались с мадам Каллерой, но это, по всему видно, человек с хорошим состоянием, никогда не знавшая лишений, целиком ушедшая в историю, потому что в настоящем ее мало что, по-видимому, беспокоит. Но более вероятно, что она жена какого-нибудь дипломата, проработавшего в Москве добрых два десятка лет: отсюда у нее такое знание языка. А спроси – ведь не скажет! Собственно, а почему я так уверен в этом, ведь не спрашивал…

Боясь опоздать на ужин, а точнее, опасаясь беспокойства сотоварищей, я не стал обходить площадь Омонию, а нырнул под землю и через переход вышел у знакомого переулка, через который прошел на свою улицу. Слева и справа вспыхивали огни реклам. Неустанно в высоких стеклянных колбах, расположенных почти на каждом углу, взрывались желтые фонтаны мандаринового и апельсинового соков и медленно оплывали по внутренней части стекла, раздражая аппетит: брось монету и автомат выфукнет тебе стакан. Всюду толпилась молодежь, прихохатывали девицы и медленно тащились по переполненным улицам, раздраженно сигналя порой и прицеливаясь к поворотам, разноцветные катафалки легковых машин. На тротуарах уже шуршала бумага, пестрели окурки – начиналась вечерне-ночная жизнь достопочтенных Афин. А вот и знакомый перекресток. Гостиница выходит углом-проходом на мою излюбленную ориентировочную магистраль, улицу Академии, улицу студентов. А вот и они, легки на помине!

Впереди, чуть дальше за гостиницу, плотная стена народу, вылившаяся на проезжую часть улицы. В экономном уличном свете еще издали замечаю белые искры листовок. Люди размахивают ими, суют прохожим, на обеих сторонах улицы раздаются возгласы – последние прикидки перед манифестацией. Глаза горят. Взгляды прямые, искренние. Именно на этом месте, вот у этих ворот, у этой чугунной решетки, взломанных танковым ударом черных полковников, пролилась кровь их товарищей. Им некогда тереться по темным переулкам – за ними будущее Греции, и они за него в ответе.

Поворачиваю назад, к гостинице. Несколько раз оглядываюсь, вижу несколько студентов, взобравшихся на решетку. Каждый держится одной рукой, другой размахивает и что-то кричит над головами товарищей и прохожих.

Прибавляю шагу, но тут же останавливаюсь как вкопанный. Как же это я не заметил, когда шел сюда? Глазел по верхам, а такого не видел и сейчас мог пройти, не заметив. Не простил бы себе, а ведь проходил, видать, сегодня…

На асфальте, припав спиной к стене дома, сидел малыш лет пяти – семи от роду. Темная головенка свесилась на плечо. Он спал, как пастушок в поле, и даже кепка, положенная вверх подкладкой меж ножонок, обутых в какие-то сандалии, не у всех вызвала бы ту догадку, на которую рассчитывал малыш, если бы он не подстраховался картонной биркой, что висела у него на бечевке через шею: «ЛЕПТА». Прочтя эту бирку на груди ребенка, только распоследний глупец мог бы не понять, зачем здесь он сидит. И будто молнией высветился первый вечер в Афинах, когда я не придал большого значения, увидав, что полицейский отводит вот такого же малыша с людной улицы куда-то в переулок. Запомнилось, как семенил ребенок, укладывая свои три-четыре шага в один шаг взрослого, а в руке держал кепку бережно и крепко – так, как в детстве мне приходилось носить грачиные яйца, спустившись с недоступно высокой березы… А он семенил и поддергивал свободной ручонкой штанишки, то и дело вытягиваясь, когда полицейский приподымал его ненароком, и вновь обретая почву под ногами. Подумалось тогда: не воришка ли маленький, чего на свете не бывает? А тут вот что… Он спал крепко, мой найденыш. Острые плечишки под полосатой рубашкой мерно подымались и опускались. Что снилось ему сейчас? Я подошел вплотную и понял причину своей невнимательности: он был незаметен за урной, да и темновато. В кепке оловянно блеснули несколько монет. Не много высидел, парень… Ну вот и докатилась моя лелта до горького часа – иди в кепку!

Маловато бросил, потому со стыдом оглядываюсь и торопливо ухожу в гостиницу, – поди докажи, что у меня больше ни лепты за душой…

 
Эх, ночка темная,
Ночь осенняя.
Ночь осенняя —
Ночь последняя! —
 

вот уж и петь попробовал, да не пелось. Ночь вроде как последняя, но совсем она не осенняя, не наша. Небо южное, черное, а за окошком гостиницы – апокалипсическое бешенство огненных реклам и грохот тяжелого стада грузовиков. Так будет всю ночь. Но можно примириться с этим шумом и с этим светом, что снова идет из конторы, превращенной в самодельное казино, только как успокоить в себе неуютность от всего, что увидел и услышал? До широкой постели с ее упругим матрасом и белыми простынями как-то неловко дотрагиваться, все почему-то кажется, что ты кого-то обделил в этом мире, что какому-то малышу за уличной урной потому и не досталось удобств, сытости и крыши, что твоя персона, твое тело получило все это.

Но как бы там ни было, а пришлось ложиться спать: жизнь, черт подери, сильнее. Нетрудно было убедить себя в том, что день предстоял не обычный и не простой – особенный день.

Где-то за полночь подкралось то, что должно было явиться, – беспокойство. От него не удалось закрыться шторами, и все это шло от полной неизвестности: куда повезет меня, с кем познакомит мадам Каллерой и нужно ли мне это? Я досадовал на нее и себя поругивал за промашку, что не спросил сразу, кому и что от меня нужно. Конечно, будь это не мадам Каллерой, а какой-нибудь несчастный жучок вроде Ильи, что трется у площади Омония, дело обстояло бы проще: взять двумя пальцами за лацкан пиджачишка и попросить объяснения, а тут… Тут совсем другое дело. Смягчало всю эту оскомину лишь упоминание о какой-то таинственной незнакомке, вокруг которой нет-нет да и разыгрывалось мое воображенье, раскачивало на волнах возможного и невозможного разгоряченную бессонницей фантазию. То виделась та богиня из аэропорта (я был почти уверен, что это она!), то вытесняло ее бледное и печальное лицо той, которую спугнул на горе Ликабет… Когда фантазия притуплялась и начинала повторяться, то возникало немытым мурлом сатира неверное лицо Ильи. Оно казалось отвратительным в сравнении с божественными лицами тех женщин, поэтому меня бросало в другую крайность, и воображение четко прорисовывало некую западню, уготованную мне Ильей и его злонамеренными сообщниками. И хотя виденья эти серьезной раскладки не выдерживали, я все же решил завтра поделиться с приятелями своими сомнениями или, по крайней мере, обозначить им направленье, где меня можно будет искать… «Что сделалось с миром! – вздыхал я, тараща в полутьму глаза. – Человек, да еще нынешний, разумный, познавший недра Земли и крышу-космос над ней, опасается и поныне себе подобного! Боги Греции, зачем вы так рано покинули нас! Тогда, в маломерном греческом мире, были стены и крыша; в небесах, под водой и на земле был свой, ответственный за свою вотчину бог или богиня, с них трудно было простому человеку спросить, но можно было пожаловаться, попросить совета. Кому же мне поведать о своих сомнениях в этой афинской гостинице? Кого призвать в однодумцы?»

«Нет, брат, – сказал я сам себе, – завтра же покаянно поведаю друзьям своим по столу и по душе – пусть знают: нет у меня от них никаких секретов! Впрочем… Впрочем, утро вечера мудренее».

Проснулся неожиданно рано. В уличный монотонный грохот грузовиков примешался резкий скрежет тормозов, а за ним и удар. Я выглянул с балкона – точно: перед перекрестком, ближе к тому углу, где вчера вечером сидел на панели мальчик, столкнулись две машины. Их уже отбуксировывали, не дожидаясь разбирательств, поскольку дорога и время были, видать, важнее. Солнца еще не было. Гора Ликабет вся закрыта то ли сумраком, то ли туманом, который здесь, внизу, особенно в ущельях улиц, смешивался с гарью выхлопных газов и закупоривал улицы белесыми тупиками, делая их короче и загадочней.

О воздухе говорить не приходится, но и он бодрил в этот ранний час. Спать не хотелось, да и стоило ли жадничать, если впереди дом – высплюсь! Я заправил сначала кровать, чтобы решительно отрезать путь в царство Морфея, умылся самым дотошным образом и направился в город, чтобы понаблюдать утренние Афины.

Есть своя, особая прелесть в утренних городах. Привыкнув видеть их в скованной деловитости дня, блеске и грохоте дверей, в столпотворении магазинов, в вавилонской мешанине блицдиалогов, или вечером, когда казенные канцелярские особняки, подобно элеваторам, высевают людей с верхних этажей в нижние и на улицы, а сами люди, уставшие, молчаливые, с одной мучительной мыслью в одинаково темных с отблесками глазах – да будет ночь! – уже похожи на отживших свое, будто вышедших на последнюю прогулку стариков, – привыкнув все это видеть изо дня в день, человек современного города, если он не измотан донельзя, как никто другой умеет ценить ранний утренний час. Рождение нового дня вселяет неясную и несбыточную надежду на то, что ничего из вчерашнего уже не повторится, что начнется отныне и во веки веков другая, достойная человека жизнь, что в эти пустынные улицы, в эти молчаливые дома вот-вот придут вместе с солнцем другие люди, а те, бывшие, вчерашние, навеки остались стоять в витринах, как в анатомическом театре, посвечивая холодными, прозекторской выделки лицами.

Я вышел из гостиницы. Как неумелый ныряльщик, едва не закрыв пальцами глаза и уши и совершенно остановив дыханье, улучив момент, перебежал перед машинами и нырнул в боковую улицу. Совсем другой город! На тротуарах – ни души, и можно позволить себе непозволительную в другие часы вольность – идти прямо посередине, не спеша. По обе стороны спокойные и потому красивые дома без припадочной дрожи световых реклам. А какая тишина! Как под водой, куда доносится приглушенный шум наземной суматохи. Чистые витринные стекла девственно смотрят в улицу, как невозмутимые, тихие заводи родниковой воды, будто это и не они вчера вечером и ночью старательно отражали всю бездну людских страстей. Ныне они неожиданно и смиренно показывают детские костюмчики. Эта одежда, кажется, только сейчас появилась, под утро, как мелкая рыбешка появляется у берега, когда все стихнет тут и уляжется мелководная муть.

Я радуюсь вдруг, что слышу где-то рядом бумажный шорох, шарканье чьих-то легких шагов, жажду видеть человека, будто провел в одиночестве не считанные минуты, а целую вечность, и вот уже предвкушаю радость от этой утренней встречи. Кто же, интересно, шуршит в воротах меж домами? Надо взглянуть!

В подворотне было пусто, но шорох слышался совсем рядом, за мусорным баком. С холодком на спине подумалось о крысах, но тут что-то звякнуло о бак, и вот уже я снова цепенел от изумленья: в семи шагах стоял крошечный человечек с громадным жестяным совком в одной руке и метелкой – в другой. Это был точь-в-точь вчерашний мальчик, только без кепки. Глаза глянули на меня из воспаленных век, в один миг оценили, что я невредный, но и бесполезный ему человек, однако беспокойство – а не проверяю ли я его работу? – вдруг встряхнуло его, и он засеменил кругами, ловко подметывая в совок окурки, бумажки, размазывая плевки…

«Случайность, конечно, – думал я, заторопившись от этого места. – Видимо, заболела мать – и вот… Единичная случайность!» Уж очень я, признаться, не люблю всякого рода скороспелые умозаключения. Но, увы, это не было случайностью. На улицу из другого двора, наискосок, показались сразу две детские фигурки, возрастом тоже не более шести – восьми лет. Они домели торопливо панель и юркнули в подворотню. Только тут я сообразил, что они уже заканчивают работу, что улица чистая, чего я сразу и не заметил, и теперь маленькие ассенизаторы укладывают мусор из наметенных и собранных во дворы куч в баки. Теперь я, как охотник, выслеживал, нет ли где еще ребятишек, выслеживал с единственной целью – убедиться, что их нет. Однако с перекрестка еще на три стороны открылись уличные перспективы, и на каждой из них темнели крохотные фигурки, шаркали по панелям, погромыхивая совками. Эти еще не успели подмести улицу и унести мусор, они побоялись, видимо, выйти из дому в полной темноте и начали работать лишь на изломе ночи. Так вот кому обязан город чистотой по утрам! Это они, невидимые миру ангелы, посланцы утренней звезды, незримо вершат угодное людям дело, обратя свои ангельские крылья в метлы… Афины. Колыбель европейской цивилизации. Не подымись сегодня так рано, я и не узнал бы всю глубину твоего «гуманизма»… Вот почему так омрачилось лицо греческого писателя, когда он обронил ту тяжелую фразу: «Нашим детям некогда читать!»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю