355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Лебедев » Золотое руно » Текст книги (страница 17)
Золотое руно
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 01:33

Текст книги "Золотое руно"


Автор книги: Василий Лебедев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 25 страниц)

«Увидала бы жена!.. А может, действительно – оставить ее на лавочке, около дома?» – подрожал я селезенкой и мысль эту не отогнал, ибо она была трезвая.

– У вас и летом теплую воду дают? – спросила она, видимо думая о ванне.

– Да, конечно…

«Теперь у дома ее не оставишь, на скамеечку у парадного не посадишь», – подумалось мне.

Вот и догулялся.

Я взглянул на Олю. Теперь ее лицо, не заплаканное и не напряженное недоверием, но уже оттаявшее и доверчивое, стало еще лучше, и голос стал увереннее, многообразнее в интонациях, не утратив поразившего меня «легкого дыханья». Нет, можно ли сожалеть о чем-то, когда рядом такое созданье!

– Вы знаете, если бы я вышла сейчас замуж, это был бы тот самый брак по расчету, о котором я только читала в книгах.

– Браки по расчету и сейчас бывают, но они тоже различны по своим мотивам. Очень различны. Одни имеют чисто эгоистическую основу, другие…

– А другие?

– Другие похожи на жертвы. Помнится, года два-три назад одна студентка из Скандинавии, учившаяся в нашем университете, поделилась со мной своим сомнением – мы подружились, когда я помог ей найти утерянную из библиотеки уникальную книгу, – сомнением насчет замужества. Случай, надо сказать, куда более серьезный, чем ваш. Ее отец, крупный инженер, погиб в порту при погрузке судна. Мать вынуждена была пойти на тяжелую, черную работу, чтобы дочь могла получить образование. И вот Кристина – так звали ее – терзалась: она любила рабочего парня из ее города, а тут сделал предложение очень состоятельный коммерсант. Мысль о матери не давала ей покоя: ведь богатый муж мог всех их обеспечить, но… нелюбимый муж…

– И как же она сейчас?

– Мне тоже интересно было бы это узнать. Если случится быть в той стране и в том городе – не поленюсь, узнаю…

– Да, конечно, она вышла за богатого! Они все там такие: любят роскошь! – строго осудила Оля Кристину.

– Ой, не-ет, далеко не все, Оля. Хорошо, что не все…

– А что вы вздохнули?

– Как ответить? Была у меня встреча с человеком непростой, хотя, быть может, и не броской судьбы. Было это в Греции несколько лет назад… На столе у меня – вы увидите – стоит небольшой сувенир. Штурманское колесо – символ древнего занятия греков, мореплавания. Прелестная вещица… На верхней ручке колеса сидит сова – символ мудрости, а внутри, как раз под совой, укреплен корабельный колокол из желтой меди, и под ним лежит трезубец Посейдона. При надобности можно взять трезубец и позвонить в колокол. Это подарок гречанки, перед которой я все еще в долгу.

– Что за долг. – насторожилась Оля. Она нахмурилась было, но ее гладкий лоб не могла стянуть ни одна морщина, только еле приметная трогательная тень.

– Дело в том, что она открыла мне великую тайну…

– Тайну?

– Да. Тайну золотого руна.

– Золотого руна? Я слышала… в школе… Я помню! Это ездили за ним в древности из Греции на Кавказ! Это из-за него, кажется, была Троянская война.

– Нет, Троянская война из-за женщины началась. Из-за прекрасной Елены, дочери Зевса и Леды. Красавица жила в Спарте, а похититель увез ее в Трою…

– А золотое руно – это же овечья шкура? – полувопросительно утверждала Оля.

– Да, шкура волшебного золотого барашка, на котором улетели по воле богини облаков ее дети – мальчик и девочка, – спасаясь от смерти, что уготовила им злая мачеха. Барашек должен был унести их на край света, в благословенную страну Колхиду, но долететь туда суждено было только мальчику, а девочка упала с высоты в море и утонула. Ее звали Гелла, и наше Черное море, до того как его назвали греки-торговцы Евксинским, называлось морем Геллы. Пленительные легенды!

– Я не помню, что же там было с руном?

– А было следующее. Барашка царь Колхиды заколол, а его золотую шкуру повесил в роще за дворцом, поставив в охрану чудовищного дракона. За этой золотой шкурой – за руном – и отправились аргонавты. Было крайне необходимо – вернуть золотое руно в Грецию, потому что оно приносило достаток и счастье той земле, где находилось. Так утверждала легенда об аргонавтах. Руно, вы помните, должно быть, из уроков истории, герой Ясон вернул на родину, но осталось загадкой, где он его спрятал. Уже перед смертью Ясон хотел сообщить людям тайну золотого руна, однако не успел: упала подгнившая корма и убила несчастного Ясона. Судьба мстила ему за измену жене, за нарушение воли богов… Сейчас золотое руно принадлежит как бы всему человечеству, но где оно?

Оля шлепала уже по асфальту двора.

– И гречанка вам рассказала, где оно, – улыбнулась она. – Я хочу посмотреть колесо аргонавтов!

«О, великий Посейдон! Отгони от меня большеротую и длинноухую богиню глупости Атэ! Не подыми бурю в моей квартире!»

– Одну минуту, Оля. Я, кажется, забыл ключ… Точно! Одну минуту…

– А позвонить? – наивно спросила она.

– Зачем звонить? Лишнее беспокойство.

С этими словами я достал из кармана обломок расчески, сунул его в то место, где хорошо просматривалось в притворе расшатанное гнездо механизма, и легко отвел личину французского замка.

– Прошу! – страстным шепотом сказал я и пропустил вперед черноногую гостью из белой ночи. – Пожалуйста, сюда! Вот ванная… сейчас свет… вот так, а вот полотенце для ног. Да оставьте вы свои босоножки! Нет-нет, мне нужна только порванная.

Я, кажется, немного разволновался, но когда из ванной послышались робкие всплески воды, а на газовой горелке уже стоял чайник, я попытался философски взглянуть на сложившуюся ситуацию: жизнь, мол, короткая загадка, зато семь верст правды в ней, – и на всякий случай поплотнее притворил дверь в комнату, где спала жена. Но – удивительное дело! – это наивное существо, что сейчас по-мышиному тихо плескалось в ванной, излучало столько спокойствия, порядочности, столько необоримой силы добра и уверенности в своей праведности, что не будь даже этой удивительной белой ночи, мир все равно показался бы светлым и чистым, напрасные сомнения рассеялись бы сами собой, а двусмысленности и вовсе не выжили бы рядом с моей гостьей.

– А вот и я!

– Прекрасно! – все так же тихо отозвался я и больше жестом, чем словами, сказал: – В комнату! Куда вы?! Налево!

Я оттянул ее за локоть уже с порога комнаты, куда входить ей все же не следовало.

Она послушно повернулась и вошла в мою комнату. Ни книги, ни что-либо другое не заинтересовало ее, она сразу же увидела подарок гречанки на верхней полке бюро и завороженно остановилась перед ним, прижав ладони к груди.

«Можно?» – спросила она только глазами.

Я кивнул.

Она протянула руку и взяла в свои пальцы миниатюрный трезубец Посейдона. Я ушел на кухню Заварил чай, слышал, как несколько раз тонко звякнул медный колоколец – не удержалась, позвонила. «Если ударит сильней, то достукается…» – опять тревожно подумалось мне. И в самом деле, войди сейчас моя милая жена, я бы не нашел никаких слов для объяснения, ну просто никаких, и на пальцах тоже много не объяснишь. Поэтому, когда я принес чай в комнату, то сказал как можно мягче:

– Пейте, Оля, и немного отдохните, пока я чиню вашу босоножку.

– Хорошо, – кротко ответила она.

Я отправился на кухню и, притворяя дверь, увидел, как она не расстается с трезубцем и даже стала размешивать им сахар в чашке, – он как раз был в ложку величиной. «Скоро, должно быть, девятнадцать, а как ребенок», – покачал я головой и пошел рыться в ящиках: босоножку надо было чем-то зашивать.

Около получаса пришлось возиться с оторванным ремешком, и все это время из моей комнаты не слышно было ни звука. Работал я медленно – сказывался час ночи, мысли текли вольно, почти бесконтрольно. И вспомнился мне опять мой племянник, его самоистязание во имя вздорной девчонки. Хоть бы показал когда, может, действительно это одна из тех, за которую, как говорится, – на плаху и в тюрьму? Однако нынешние племянники – народ скрытный, они скорей покажут вам свой затылок при разговоре, чем девушку до свадьбы, разве что случайно, при неожиданной встрече, порскнет какая-нибудь нимфа с лестницы во двор, но тут разве разглядишь! А хотелось бы не только разглядеть, но и поговорить. Пусть бы она вошла в дом, и тут многое открылось бы. Мудрец сказал: истинную богиню видно по поступи… А если она еще заговорит… Понятно, что есть святое таинство любви, как у птиц тайна гнезда, но чтобы иметь это таинство, надо, по самой крайней мере, иметь хоть мало-мальски человеческое чувство. А что же это за чувство, если оно громоздится на четырехколесном катафалке с отравляющим все вокруг мотором-рыгаловкой, и все это призрачное счастье – несколько центнеров ортодоксально скроенного, отлитого и не всегда честно пригнанного железа? Не знаю, не знаю. В этом мире происходит что-то, и я, очевидно, не одинок среди тех, кто хочет понять это «что-то», отыскать ему какой-то противовес.

Босоножка была готова в тот самый час, когда белая ночь переламывается на межзорье. В это время, когда одна заря честно передает эстафету другой, новой, небосвод становится все светлей и светлей, будто очищается от туманной поволоки, и пусть далеко еще до первых автобусов, до шороха дворницкой метлы, но уже выдремались голуби и воробьи, залоснилась орошенная листва на тополях, и сами они – вместе с ненужными сейчас фонарями, стенами домов, автомобилями около них – уже нежатся в розовом свете народившегося дня.

Дверь в мою комнату отворилась сама собой – это еще одно волшебное качество дверей, и я бесшумно вошел. На кресле, поджав под себя ноги и закинув локоть на спинку, спала – щекой на руке – моя нежданная гостья. Рядом на журнальном столике стояла недопитая чашка чаю. Медный трезубец воинственно зажат в ладони правой, опущенной мимо колена руки. Я поставил босоножки рядом с креслом, и они забелели на красном ковре, как два белых гусенка на розовой воде. Двумя пальцами я взял трезубец и осторожно вынул его из девичьей ладони. Пальцы чутко дернулись, и тут же расслабленно разжался кулачок, но она не проснулась. Немало, видно, нервной энергии стоил ей спор с родственниками и объяснение с нареченным…

Что ждет тебя, Оля?

Трезубец Посейдона лежал на моей ладони. Я так и ушел с ним на кухню, сел там на табуретку у окошка, с радостью понимая, что эта девушка не одинока в своей удивительной и чистой, как поднебесье, высоте. «Нет, не одинока!» – твердил мне и трезубец Посейдона.

Спасибо, Оля, что пробудила во мне воспоминание о Греции!

В конце октября дождь в Москве – не диво. Недолгий, но спорый, он тайно прошел среди ночи, выблестив улицы, увел за собой ветер, и под утро обозначилась летная погода. Правда, небо, если присмотреться, было еще низковато, но никто из нашей группы не сомневался, что вылет состоится. Подходили и подъезжали припоздавшие, здоровались, сдержанно знакомились, делились на группки по интуиции или по старым привязанностям. Сборная группа туристов… Нам предстояло съесть не пуд соли, но, по крайней мере, два-три завтрака, прежде чем любой из нас мог чувствовать друг с другом свободу и непринужденность. В туристских поездках, когда все заботы о твоей жизни на десяток дней переданы с помощью твоих денег фирмам, гидам, переводчикам, старшим группы, когда взрослые дяди и тети испытывают давно забытую, поистине детсадовскую опеку, при которой только что не подвязывают слюнявчики, когда все это объединяет и уравнивает, взаимное знакомство, взаимная симпатия и антипатия скоротечны и легки, как смех и слезы невозвратного детства. Пока все это было впереди, и чемоданы, которым суждено потереться в многочисленных гостиницах, поваляться друг на друге в багажниках самолетов, машин, автобусов, – чемоданы тоже чурались пока друг друга и чернели отдельными островками на асфальте московской площади. Люди говорили вполголоса, будто опасались разбудить самый безразличный к шуму и самый беспокойный город, посматривали на часы. Автобуса все не было, и многие предполагали, что нас повезет один из кавалькады, стоявшей у гостиницы, но все «интуристы» оставались неподвижны, холодно поблескивали лакированными спинами, как уснувшие на зиму большие жуки. Тишина. Лишь один раз мимо Большого театра зеленой искрой мелькнуло такси.

– Пора бы ему и прийти, а то улетит наш самолетик, – это сказал самый старший из ленинградских писателей. Он хорошо известен, был главным редактором крупного журнала, и любит, чтобы его слушали. Человек он добрый и отзывчивый, и если в голосе проступает металл, – это временно, это от старых незаслуженных обид… – Могли бы и пораньше подать, а то…

– Все может быть… – это поэт-юморист из Ярославля. Симпатичный человек. Как ни прокатывается по нему «Литературная газета» на шестнадцатой странице, он от этого только веселее, но, к сожаленью, не крепче.

Более спокойными оставались три замечательные пары, они, вероятно, были заняты мыслями о доме и, согласно толстовскому замечанию, половину пути станут думать о нем.

Первая, очень близкая мне чета – это вчерашние ленинградцы, но теперь они живут в Москве. Он – известный поэт, она – поэзия, по имени Нина.

Вторая пара – совершенно неизвестные мне люди средних лет. Они заранее были отрекомендованы кем-то как семья ученых-историков, причем он специализировался по Древней Греции, что было как нельзя более кстати.

Третья пара вызывала всеобщее уваженье, и совсем не потому, что он известнейший поэт-песенник – это в нашем кругу преживалось легко, – а потому, что это были на редкость обаятельные люди, поразительной скромности и доброты. В последние годы, когда выросли дети, их увлечением стали путешествия и разъединственный, до страсти уважаемый вид сувениров – настенные тарелки со всех концов света, со всех широт и меридианов.

Совершенно особо выделялась невысокая, но чрезвычайно колоритная фигура критика-блоковеда с толстой тростью. Нашей милой переводчице он заявил без обиняков, что он разнесчастный человек, которому спать предстоит на тротуаре, поскольку он не сможет уснуть, если в номере кто-то посторонний. Этим он еще в Москве выговорил себе отдельный номер, чем невероятно угодил мне: мы оказались в запланированной паре, и я тоже имел отдельные номера.

Вскоре торопливо подошел еще один путешественник. Негромко, но внятно поздоровался, поставил чемодан и скромно отошел к углу. Что-то знакомое увиделось мне в его не атлетической, но подбористой фигуре. Подошел к нему сбоку, хотел окликнуть, но он повернулся – мгновение раздумья – и мы обнялись… Лет семь назад, будучи в Москве, я остался на ночь без крова и поехал в общежитие Литературного института. Там, на последнем этаже, превыше всех, размещались студенты Высших литературных курсов, все – члены Союза писателей, все отчаянно пишущие, все «великие», осчастливившие Москву своим временным пребыванием в ней, для того чтобы в этом литературном манеже провести своеобразную обкатку и доводку своих несомненных талантов. Как у всех студентов, у них были серые, мятые простыни, водились погнутые вилки и крошки на столах, но мало водилось денег при громадной суперстипендии в сто пятьдесят рублей. Однако основной отличительной чертой этого необыкновенного общежития были отдельные комнаты для каждого. Среди студентов встречались вчерашние врачи, учителя, рабочие, инженеры – словом, те, что прошли в литературу без дороги, на ощупь, не имея специального литературного образования. Нетрудно догадаться, что главной заботой курсов была и остается забота о том, чтобы самородки познакомились с историей литературы и не написали, часом, «Войну и мир», не подозревая, что она уже была написана… В тот вечер – вот чем хороша жизнь! – я познакомился с этим человеком из Костромы, поэтом и прозаиком милостью божией. Ночевать тоже остался у него. Интуиция часто подсказывает нам: вот это хороший человек, а с этим будь осторожен, – но еще лучше, если интуиция подтверждается делом.

В ту ночь, помнится, к нам сильно постучали. Очень сильно. Хозяин отворил, мы оба были удивлены: стучала молодая и очень интересная девушка, оказавшаяся женой нашего соседа по коридору. Она неожиданно приехала к мужу с севера, из отчего дома.

– Где Витька? – поставила она вопрос ребром, но, увидав нашу растерянность, заплакала и пошла стучать дальше.

Мой друг начал одеваться. Он вздыхал и шептал что-то.

– Куда ты? – спросил я с полу, из угла.

– Не знаю, но нельзя же оставаться безучастным!

И ушел, судя по шапке, в Москву.

«Нельзя оставаться безучастным…» – эта фраза и поныне со мной. Милый человек, он вскоре привел соседа за ручку и прямо с веточкой сирени в зубах передал жене, бывшей в ту пору в «интересном положении». Он же успокоил страсти в молодой семье, и вот теперь растет в Вологде маленький и славный Саша. Просит сказок и вкусного…

Что ни говори, а приятно иметь в такой поездке близкого душе человека.

Автобуса все еще не было, но появилась наша «няня» по отправке, представительница Союза писателей. Она успокоила взволнованных, пошутила с оптимистами, а когда пришел автобус, сама слегка заволновалась и сказала приблизительно следующее:

– Вы люди опытные, однако смотрите в оба: кто их знает, что там, в Греции, оставили после себя эти черные полковники! Вдруг там что…

– Все может быть, – угрюмо сказал поэт-юморист из, Ярославля, чем, казалось, сильно расстроил ее.

Группа уже нацелилась на чемоданы, готовясь к посадке в автобус, когда припарил московский драматург.

– Чуть не опоздал! – воскрикнул он. – Это, знаете ли, всегда так бывает, когда один чемодан собирают сразу две женщины! Он феноменально тяжел! Вот посмотрите!

Никто не захотел смотреть его чемодан.

Между тем он панибратски перездоровался с москвичами, а на остальных лишь покивал крупной, плотно посаженной на лопатки головой без шеи. Он был маленького роста, и оттого что на людей ему приходилось смотреть снизу, на затылке у него выкатило складку и топорщились волосы. Я его тут же, может быть, не совсем заслуженно, окрестил «драмоделом». Не ведаю, объективен ли я, но за месяц до нашей поездки многосерийная производственная драма целую неделю мучила миллионы телезрителей. Возможно, поэтому еще он был так горд, многоречив и, должно быть, богат…

Но вот аэродром. Самолет. Слышен спокойный голос старшего нашей группы. Мы сами избрали этого красивого парня в вожатые, но не только за могучее телосложение Геракла, а в основном за то, что он один раз уже бывал в Греции. Мне он понравился еще тем, что до встречи с писательским миром был, как и я, сельским учителем. В автобусе он несколько раз – слово в слово – повторил слова главного героя моего последнего романа, чем заметно пощекотал мое самолюбие, ведь мы, пишущие, с этой стороны совершенно не защищены.

Посадка в Софии была мягкой. Остановка – тихой и короткой, как на родном полустанке. Несколько писателей-болгар дружески встретили нас, пообщались немного и тотчас проводили на другой самолет, какой-то иностранной компании. Прощайте, братья-славяне! Вот уже загорелось табло на английском. Моторы взревели, набрали свою многосильную злость, затряслись, нашаманили, будто пугая кого-то, доказали, наконец, всем приборам, каковы они есть, и вот уже разгон, и самолет в заоблачной синеве, как ампула в эфире, где кажется, что нет ни скоростей, ни времени, где уже не принадлежишь самому себе. Неужели – Греция?

И вспомнился мне вьюжный февральский вечер в маленьком прифронтовом городишке, моем родном Красном Холме. Перед школой (пятый класс – во вторую смену) мы повадились во двор госпиталя, где учиняли показательную борьбу на высоком сугробе. Кое-кто из легко раненных подначивал нас с крыльца, но мы боролись не для них, а для того неизвестного, чья рука с оловянным кольцом на пальце высовывалась в раствор окошка и выбрасывала нам несколько кусков сахара. Представляю, какое это было трогательное зрелище, когда несколько заморенных до дистрофии оборвышей боролись за «высоту», потому что победитель при дележке получал кусок больше. В тот вечер, уже опаздывая на урок, мы напрасно задирали головы на второй этаж: ни створка окошка, ни форточка не отворились. А когда, утомленные до темных кругов в глазах, мы разбирали свои холщовые сумки с книгами, раненые на крыльце вдруг приумолкли, расступились. Два санитара в грязных расстегнутых халатах поверх зеленых фуфаек несли накрытое простыней тело. Одна рука свесилась, на пальце синело оловянное кольцо… На уроках сидели расстроенные, сердитые. А последним была история Древнего мира. Помню, как в класс вошла еще до звонка маленькая горбатенькая учительница истории Парасковья Петровна (кажется, называю ее правильно). Она прошагала с указкой до стола – как с ружьем на плече, выискала мое заморенное лицо в воротнике зипуна, поднятом выше ушей, и позвала к столу. Только у стола вынул руки из рукавов, опустил посиневшие кисти по швам. Сделал я это из уважения к доброй старушке и из любви к истории Древнего мира.

– Сейчас на урок придет директор школы, – заговорщицки сказала она. – Я тебя вызову, а ты уж постарайся, расскажи получше про Древнюю Грецию. Чего молчишь? Учил ли?

Я не успел ответить: раздался звонок и вместе с ним вошел директор в широченных галифе и таком же зеленом кителе. Он мне очень не нравился, потому что обидел меня не только тем, что не выделил мне американских подарков – каких-либо бабских кофт, которые я мог продать на рынке и купить приличную фуфайку, он обделил меня даже нашими, русскими валенками. Выдавали тем, у кого не было отцов, а у меня к тому времени не было не только отца, уже павшего от крупповской пули, но и матери, умершей еще раньше. Где у него были глаза и совесть? Валенки у меня были в заплатах даже на голенищах, дыры возникали каждый день, и уже некому было починить их ночью, поставить на печь, чтобы любимый младший мог спокойно лазить по сугробам…

– А я уже вызвала одного! – зарделась учительница, виновато глянув на директора.

Она строго постучала указкой по столу, изрезанному нашим братом такими иероглифами, из которых можно было составить любое слово. Класс угомонился. Она выждала, когда сядет директор за последнюю парту – это была моя парта! – и повела опрос.

Сейчас уж не упомнить, что я молол о Древней Греции, но кажется, что это было сносно. Однако чем лучше я говорил, тем обиднее было мне отвечать: получалось так, что стараюсь для этого самого директора. Нет уж, шиш! И я умолк, наговорив, впрочем, на вполне приличную четверку. Учительница, стремясь придать некий блеск моему ответу, спросила:

– Какие еще полезные ископаемые добывали древние греки?

– Мрамор, чего же еще! Там у них все церкви из мрамора! Дурак знает!

– Не церкви, а храмы, – поправила учительница.

– А не один ли…

– Ну садись! Садись!

Милая Парасковья Петровна! Разве я хотел ее обидеть?

Последние парты были заняты привилегированной публикой – теми, кто сумел силой отбить эти бастионы. Там вольней. Поэтому мне пришлось идти на свое место, под бок к директору, пахнувшему широким комсоставским ремнем, терпким потом и казенкой. Он строго повел на меня гладковыбритой, синей, как у удавленника, щекой и громыхнул басом на весь класс:

– А разве ничего больше греки не добывали?

– Добывали, – буркнул я, не вставая.

– Тогда почему не сказал? Забыл?

– Ничего я не забыл!

В классе стало необыкновенно тихо, только помнится, фыркнул Славка Фролов, самый щетинистый из всех беспризорников.

– Когда знают – говорят! Ты меня обманываешь!

– Ничего я не обманываю! Греки добывали серебро, вот!

Директор посмотрел на учительницу – она кивнула.

– Тогда скажи, где добывали? – ехидно спросил директор.

– Во горах Лавриона! Каждый дурак знает!

…Ах, детство! И до чего же цепкая память в те года! Подумать только: в горах какого-то Лавриона, четкого понятия о котором я и сейчас-то не имею, а вот поди ж ты – Лавриона!

Накануне вылета из Москвы у меня имелось больше суток времени. Я сел на электричку и через несколько часов был у того самого Славки Фролова. Встреча была сердечной. Он прокатил меня на своей «Волге» – заработал парень, когда строил газовые заводы в Африке. Я смотрел на него, на его прекрасную семью и думал: вот ведь не пропал человек, хоть и беспризорником рос. Не та страна… О чем только мы не переговорили, а вот о том вечере, о том уроке я так и не спросил. Помнит ли он?

Застыла в иллюминаторе синева. Висит в ней самолет, будто вмороженный в льдину, и только сознанье подсказывает, что мы идем на громадной высоте и скорости и вот-вот откроется внизу земля, оставившая добрый след в моей душе еще задолго до этой встречи. А что теперь? Что даст она мне завтра, послезавтра и во все дни путешествия? Чем одарит? В чем разочарует? Да и правда ли то, что я, беспризорный заморыш военных лет, теперь вот лечу в Грецию в составе специальной писательской небольшой группы? Не сон ли? Может, я не живу, а давно замерз в том ночном завьюженном поле за селом Хабоцким, когда в начале войны шел, восьмилетний, подкормиться к дальнему родственнику и заблудился? А может, меня так и не вытащили дважды с того света врачи – наши дорогие бедные бессребреники, может, я остался там, на смертном одре, и все то, что меня окружает сейчас, – и самолет, и люди, и вот этот иностранец справа с наушниками от карманного радиоприемника, и вот та надменная, холодная, должно быть, англичанка с газетами, рассыпанными по ее сухим коленям, – может быть, все это не реальность, а продолжение некогда рожденной мечтой о будущем мысли, тогда же оторванной от меня и ныне живущей в мире самостоятельно?

Загорелось табло – все кинулись к иллюминаторам и только потом стали выпрастывать из-под себя ремни. Черт с ними, с ремнями! Влип лобазиной в толстое, как копыто, стекло и затаив дыхание высмотрел землю – кривую линию пенного прибоя у кромки темно-синего – синее неба – древнего моря.

– Неужели Греция? – вырвалось у меня.

Кто-то хмыкнул позади. Кто это так надменно? Ага! Драмодел. Почему он так безмерно горд? Неужели от того, что показывали его вещицу, ни одной дельной мысли из которой я так и не смог вынести? Да и люди-то смотрели потому, должно быть, что неплохие артисты довольно честно притворялись на голубом экране… И опять гудит во всеуслышанье о двух женщинах и чемодане. О чем это он еще? Они положили ему сразу две белые шапочки? Это хорошо: у меня нет ни одной…

– Да, по времени, это Греция, – повернулся ко мне поэт-песенник, а его жена тотчас одарила и его, и меня, и пассажиров добрейшей улыбкой, как бы приглашая возрадоваться этой минуте.

– Миша, а что это за горы там? – спрашивает она.

– Не знаю…

– Это, пожалуй, горы Лавриона, – выпаливаю я, опасаясь, впрочем, ошибки. Иду ва-банк, чтобы уколоть драматурга. А он опять хмыкнул!

– Да, это несомненно горы Лавриона, – слышу я от главы ученой пары. – А южнее должен обозначиться мыс Сунион – южная оконечность континентальной Греции.

Я гордо оглянулся – драмодел нырнул в газету.

Горы Лавриона… Нет, это уже не сон, это – реальность. Самолет, будто почуяв землю, наклонил свои остекленные ноздри и пошел на посадку.

Пристегнуться, что ли?

Мне всю жизнь твердили, что на весь белый свет одно солнце. Ничего подобного! В этой земле солнце греческое.

Октябрь на исходе, а лучи палят, как у нас на Руси в июле!

Иду по летному полю мимо крохотных, одно– и двухместных самолетиков, похожих на игрушечные. Наверно, на таком же вот разбился сын миллиардера Онасиса, и случилось это как раз на этом аэродроме, между Афинами и Пиреем. Дороговато стоят богачам острые ощущения! Двинул один самолет локтем по фюзеляжу – он, бедняга, весь заходил и едва не развернулся. Наш ангел-хранитель Николай делает мне знак: не надо… А солнце прижаривало наши северные головы. На вокзале, во время досмотра, я заметил драмоделу, что это бессовестно – иметь сразу две белые шапочки, что одну он должен на время отдать мне. К моему счастью, на такую жертву он оказался способен, и я прикрыл свою грешную голову белой тряпицей, но это не было капитуляцией перед нынешней драматургией…

Надо сказать, что еще в Москве меня томило предчувствие некой встречи на этой древней земле. Какой виделась мне эта встреча, я не мог бы сказать наверное, но то, что она непременно должна была произойти, я знал почти точно и жил в странном ожидании неведомого события.

И вот – на тебе! – не успели мы рассесться в автобусе, не успела наша переводчица затворить дверь, как там, у входа, произошла заминка. Я спокойно доставал фотоаппарат, готовясь снимать дорогу от аэродрома до Афин, как услышал свою фамилию. В чем дело? Оказывается – на выход! Кому – я мог понадобиться? Когда то самое предчувствие стало вдруг осуществляться, я оказался просто не готов к нему и растерялся. Одновременно в душе начал пошевеливаться отвратительный комочек гордости от превосходства в виде столь необычной исключительности. В автобусе прекратились разговоры. Все головы – вправо. Драмодел уже раздавил нос о стекло. Я вышел – и… Нетрудно понять моих спутников. Тут было чему позавидовать.

Метрах в сорока от автобуса стояла шикарная машина – этакая акула с никелированной пастью. Две передние дверцы ее были отворены настежь и придерживались двумя угрюмыми молодцами в черных костюмах. Оба они смотрели вперед, но не на автобус – ни он, ни пассажиры их, казалось, не интересовали – они смотрели на свою повелительницу, остановившуюся на почтительном, шагов в десять, расстоянии от автобуса.

– Вас ждет машина, – сказала наша девочка-переводчица. – Вот эта дама называет вашу фамилию и ждет вас.

На эту молодую даму я боялся взглянуть. Еще на ступеньке автобуса кинул взгляд на нее: поза Афины Паллады, ниспадающее длинными складками черное платье, заколотое чем-то неведомым на полуобнаженном мраморном плече… «Что тебе?» – подумалось и воскресло из памяти: «…твоей убийственно холодной, как мрамор Греции, красе?..»

Однако надо было идти. Я незаметно приодернулся, кинул одним оком по автобусу – знай наших! – и с утробным криком «караул!» пошел на нее. Она изящно поклонилась, чуть склонив каштановую голову, а когда подняла на меня свои черные глазищи, я провалился в них, как в винные погреба. Она что-то сказала по-английски, грациозно указывая обнаженной рукой на машину, и от этого жеста крупный серебряный крест, свисавший с ее шеи под грудь, вздрагивал, взблескивал и животворно торкался разлетами перекладины в глубокие складки платья. Нет, это была не монахиня: деловитость, проступавшая через всю ее женственность, и особенно почудившееся мне греховное пламя в глазах разрушали такое предположение. И все же надо было узнать, что тут к чему, но я не понимаю по-английски, к своему стыду. С большим трудом я наскреб несколько фраз по-немецки, хотя учил его в университете, а позднее даже имел наглость преподавать, но и на эти мои усилия она ответила лишь улыбкой и даже отрицательно покачала головой. Надо было бы подозвать переводчицу, но зачем? Там, куда меня желает увезти эта богиня, найдется какой-нибудь завалящий переводчик… Да! Чемодан – и в машину! Я двинулся было к автобусу за чемоданом, но бес тщеславия держал меня в своих лапах, и я сделал несколько прощальных знаков друзьям в автобусе. Все они казались мне в тот миг премилыми людьми, даже расплющенный о стекло нос драмодела не вызывал отвращенья, поэтому я улыбался, вновь делал прощальные знаки и безмерно гордился своей исключительностью. Было непонятно, за что фортуна так высоко вознесла меня? Не все же паденья – должны быть и взлеты!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю