444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Тулепберген Каипбергенов » Неприкаянные » Текст книги (страница 9)
Неприкаянные
  • Текст добавлен: 11 июля 2026, 23:30

Текст книги "Неприкаянные"


Автор книги: Тулепберген Каипбергенов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 26 страниц)

Как в сказании «Кырк кыз»… сорок девушек…

Это было куда страшней двух тысяч тилля. Золотые вышибешь из степняков палкой или плетью, девушек не вырвешь из рук матерей ни угрозой, ни арканом. О плетке и говорить нечего. Степняки ответят тем же.

Дорого, оказывается, надо платить за ханство. И все же надо платить. Ханство-то уже за пазухой, греет душу Айдоса.

– Расстанемся с красотой степи, – сказал бий. Грустно сказал, жалко было себя – не девушек. Проклянут матери своего нового правителя. – Преподнесем ее великому Мухаммед Рахим-хану. Пусть радуется его глаз.

– Зачем же только хану… – отвел прямоту бия Кутлымурат-инах. – Звездами любуются все. Каждый ваш приезд в Хиву, уважаемый Айдос, а теперь вы часто будете нашим гостем, превратится в праздник красоты. Сорок ваших дочерей порадуют глаз степного хана. Я думаю, они затмят красотой своей красоту утренней звезды. Мы верим в это…

«Слова приторней сала, – подумал Айдос. – Сколько их у хивинского вельможи? Весь я в словах льстивых, как баурсак в масле. Так меня и проглотить легко, не застряну в глотке».

– Верю и я, дорогой инах.

Они приблизились к дому вельможи; разговор о подарке хану продолжать было уже нельзя – слишком много ушей, – и инах повел речь о заботах правителя, касающихся хозяйства Хивы:

– Каракалпаки трудолюбивый народ. Надо разводить кенаф, хлопок, сеять больше джугары и проса. Зимой мы пришлем вам десять батманов семян хлопчатника. Научитесь выращивать этот белый пух. Он оденет степняков. Шерсть скребет тело, хлопок ласкает…

– Нам останется белый пух? – спросил удивленный Айдос. Так просто дарят ли людям богатство? Не слышал он прежде такого.

– Вернете сто канаров пуха… – ответил инах. – Орошенное потом семя возвращается к дехканину двадцатью семенами. И на каждом пух величиной с урожайный плод. Отправите караван в пятьдесят верблюдов – и расчет полный. Из остального тките буз, одевайтесь, наряжайте своих красавиц…

И здесь хватало масла в каждом слове. Щедр был инах. Дарил степнякам богатство, ими же созданное. Возделывать хлопок на пустырях нелегко. Воду надо пригнать, арыки выкопать. Верно, орошенное потом семя даст двадцать семян. А сколько пота возьмет – подсчитал ли инах?

Ну, да это все в оплату за ханство. Что такое пот… Его люди льют не скупясь. Дармовая это штука. Вода дороже. Воду по пиале покупают в городе. А иной раз и по глотку.

– Вернем караван в пятьдесят верблюдов, – пообещал Айдос. – Только бы не перехватили в дороге люди кунградского хакима…

Свою тревогу высказал бий до этого самому хану. Тот легко отнесся к предостережению Лйдоса и доводы его не выслушал. Л надо бы выслушать. В Кунграде куют мечи против Хивы. Выковано их, поди, немало.

Отбросил тревогу бия и Кутлымурат-инах.

– Когда созреет белый пух и пойдет караваи с ка-нарами, имя кунградского хакима будет забыто, – сказал он улыбаясь.

«Слопцы, – огорчился Айдос. – Неведом им коварный замысел проклятого суфи. Через степь пойдет оп на Хиву, поднимет всех против Мухаммед Рахим-хана. Руками степняков снесет голову беспечному правителю. Кому тогда скажет инах о забытом кунградском хакиме? Своему могильному камню».

– Само не забудется, – заметил Айдос. Дал понять, что беспокойство его не мнимое. И о себе думает, и о ханстве хивинском. Уходит народ из-под власти Мухаммед Рахима, от налогов бежит, ищет защиты под стенами Кунграда. Целые аулы снимаются со своих родных мест.

– Не забудется само, – согласился инах. – Поможем забыть.

Опять были слова. Сколько их наговорено! Из одного хурджуна инах берет их, кладет в другой. Сунешь руку в хурджун, чтобы достать тяжелое, а вынимаешь легкое. Ведь не убьешь, не ранишь суфи пустым словом! Надобен камень, и немалый.

– Отсечь бы! – высказал сокровенное бий.

Инах посмотрел на Айдоса с укором: что советует хану! Однако совет принял. Сам думал то же, но не делился ни с кем о том.

– Нет пока длинного меча, чтобы достал в Кунграде суфи.

– Короткий есть? – спросил о тайном Айдос. – Куют ли вообще мечи в Хиве? Или в горнах огонь еще не зажжен и железо в него не брошено?

– Короткий наготове, – оглянувшись, не подслушивает ли кто их разговор, отметил инах. – Хан намерен наказать некоторые племена, поднявшиеся против вас, дорогой бий. Пусть родится страх в их безумных сердцах. Страх и покорность.

«Кровь моих братьев пролить хотят», – понял бий, и в груди его поселилась щемящая душу боль. Тяжело стало Айдосу. Так ли судьба решает их спор о праве на власть? Не окажется ли он могильщиком Мыржыка и Бегиса? Не ему ли уготована участь палача своих кровных братьев, юных, как тот муллабача, которого хан вздернул на веревке? Бог мой!

– За всякую помощь благодарим, – глухо произнес бий. И, приложив руки к груди, поклонился инаху.

Теперь за все надо благодарить хана. Даже за смерть братьев.

На айване, широкой, устеленной паласами террасе, Айдоеа и Кутлымурат-инаха встретил счастливый До– спан. Дождался оп наконец своего господина. Мучился, ожидая, терзался страхами, глаза все проглядел, высматривая бия. И вот он перед стремянным – живой, невредимый, великий.

Сверкающий золотым шитьем халат ослепил До– спана.

– О, мой бий!

– Не бий, сынок, – засмеялся ипах, – Хан каракалпаков! Преклони колени!

Доснан кинулся к ногам Айдоеа, но тот остановил своего стремянного:

– Не торопись, Доспан, путь к желаемому еще далек…

Они скакали по степи.

Был уже янтак под ногами коней, колючий, сухой; были заросли джангиля, редкие, облетевшие по осени и потому сиротливые, навевающие грусть; была черпая ива у озерка, тоже облетевшая, припавшая ветвями голыми к холодной воде.

За Маман-шенгеле они остановились. Айдос слез с коня, присел на корточки, взял в руки горсть земли и приложил ее ко лбу.

С недоумением следил Доспан за действиями бия. Странными казались они юноше, он пытался понять, зачем все это. Но не понял и только удивлялся: бий другие люди, у них душа от бога.

Садясь снова на коня, Айдос сказал:

– Доспан, ты сын народа, который познал и горе и радость, видел и тучи и солнце, умирал и воскресал. – Дорога его была в колючках, как вот этот янтак. Он научился не чувствовать боли, когда ранил ноги и даже сердце. А если и чувствовал, то не выказывал этого. – Научился ли ты, Доспан, не показывать боль свою врагам?

Доспан не знал, научился ли уже, потому сказал:

– Учусь, мой бий.

– Бий? – кольнуло слово Айдоса. Он все еще бий. И объяснил себе и Доспану:-Да, здесь я бий, вот у этой осоки. Там – хан, – он показал на степь, что расстилалась впереди. – Но ты зови меня бием, сынок. Когда мы вдвоем – я бий. Отец твой, отец отца. И, как отцу, доверяй все, делись всем, бери все. И торопись! Моя тропа короче твоей, ты можешь не успеть, Доспан. Спрашивай, спрашивай, спрашивай!

«Обо всем ли? – подумал Доспан. – Мне хочется знать и то и это. Не обижу ли бия, заглядывая в его душу?»

– Ты мучаешься, сынок? Не таись! Доспан решился:

– Вы взяли горсть земли, мой бий. Зачем?

– За копытами коней – хивинская земля, перед копытами – моя. Я коснулся ее, чтобы почувствовать ее холод и ее тепло. Сердце земли услышать. Она живая, Доспан. Она мать наша, а мы сыновья ее. Никогда не расставайся с ней. Она примет тебя и мертвого.

Не хотел Доспан думать о смерти. Далекой была она для него. Такой далекой, что и не виделась, и не угадывалась. А бий заставил думать, сердце заставил сжаться.

– Нам уготована только смерть на нашей земле… – сказал Доспан, спрашивая вроде и страшась ответа бия. Ведь бий все знал.

– На любой земле уготована человеку смерть, – ответил бий. – И начало, и конец определены богом. Жизнью же человек распоряжается сам. Сильный продлевает ее, слабый укорачивает. Будем сильными – проживем долго…

– Народ наш силен? – спросил Доспан.

Мысль юноши вспархивала птицей, только что оперившейся. Хотел понять он, что за гнездом родным. Обрадовало это Айдоса. Тепло посмотрел на стремянного, поощряя любопытство его.

– Сила народа велика, – сказал бий, – если собрана в одном кулаке. Вот заросли Маман-шенгеле. Они стоят на краю земли нашей. Пройдешь ли их, не зная тайной тропы? Не пройдешь ни пешим, ни конным. И враг не пройдет. Сплелись ветви джангиля, ни рукой, ни мечом не разорвешь. Огонь схватит их с краю, побесится и потухнет. Задушит его роща, как душит горящую траву брошенная на нее курпача.

– А мы не сплетены, – догадался Доспан.

– И не сплетены, и разбросаны по всей степи, куст от куста на тысячу шагов. Чтобы сгубить, меча не надо, рукой переломишь. А сломанный он только на растопку очага годится…

Взлетев над гнездом, Доспан увидел всю степь, расползшиеся по равнине и холмам одинокие дымки увидел и те самые несчастные кустики, о которых говорил сейчас бий. Ломали их, бросали в огонь, следа не оставалось от несчастных. Больно стало Доспану от увиденного. Боль и заставила его сказать:

– Сплетенным надо быть джангилю, чтобы походил на рощу Маман-шенгеле.

– О том и думаю, сынок, – покачал головой Айдос. – Только непростая эта думка. Привыкли мы жить в тысяче шагов друг от друга. Поднимешься на стремя – и то не увидишь соседа. День кричи – не дозовешься…

Кони шли дружно, чуяли под собой родную тропу. Ловили жадными ноздрями знакомые запахи аулов, и те будто звали их, торопили – домой, домой!

Далеко за рощей, уже когда скрылись из виду и берег озера, и высокие джангили, Доспан сказал бию:

– А если и ночь кричать, дозовемся соседа? Мечтал бедный Доспан о счастливой степи. Боль, что ли, сердечная заставляла его светло думать и надеяться…

– И ночь кричи – не дозовешься, – с досадой ответил Айдос. – Заарканить его надо и проволочь в свой аул.

Распахнул в удивлении и страхе глаза Доспан:

– Всех арканом?

– Всех. А кого и палкой, и плеткой…

– Силой, значит?

– Силой, сынок. Ты стадо сгоняешь палкой? Смутился Доспан. Он, верно, сгонял стадо палкой, без палки и в степь не выходил, но то скот, а тут люди. Их-то можно и словом собрать. Подумал сказать это бию, но вряд ли пришелся бы его совет по душе хозяину. Небось тот про доброе слово все знает… Поэтому не о слове, не о палке – о боли человеческой сказал:

– Плохо палкой-то…

И в Айдосе жило сострадание к людям, и он знал, что такое боль. Согласился с Доспаном:

– Верно, палкой плохо… Но лучше сегодня палкой, чем завтра мечом. После вражьего меча и собирать будет некого… Могилы одни останутся.

Могилы… Видел немало их в степи Доспан. От тех времен всё, когда меч гулял по степи и спастись от него не удавалось людям.

«Степь наша для могил предназначена, что ли? – подумал стремянный. – Прав, видно, бий. Не надо ждать меча завтра…»

– Понял меня, сынок? – спросил Айдос.

– Понял, мой бий.

Они хлестнули коней и поспешили к родному аулу. Дымки его вроде бы угадывались в чистом осеннем небе.

18

Аул Маман-бия стоял дальше всех степных аулов – там, где кончается земля каракалпаков и начинается земля русских. И степь была здесь другая, и травы другие, и ветры другие, северные.

С одного края аула плескалось море, с другого – волнилась ковыльная степь. И море и степь были одного цвета: весной темно– зеленые, зимой голубовато-белые. Не различишь, едет ли человек на коне или плывет в лодке…

В этот дальний аул и прискакал Мыржык, почти загнав коня. Однако что конь, когда неволит долг бия! На край света поскачешь.

С коня прямо в юрту хозяина, Мамана-жанадарьин-ца: у реки Жанадарьи обосновался бий, жанадарьинцем его и звали поэтому.

– За советом прискакал, – сказал Мыржык. – Плохи дела в степи, ветер дым пожара доносит.

Слышал Маман о споре между братьями, но огонь ли это? Пожар – это когда род на род идет и кровь льется. Однако Мыржык пугал огнем. Будто Айдос подговорил хивинского хана начать поход против каракалпаков, будто силой хочет подчинить себе всю степь старший бий…

– Ханом объявил себя, – сказал Мыржык. – Ханом каракалпаков.

Успокоил младшего бия Маман. О ханстве шел разговор на холме совета. И многие бий были не против объединения родов. Только не сошлись в том, какому правителю подчинить себя – то ли хивинскому, то ли бухарскому, то ли казахскому.

– Хива-то к вам ближе, – рассудил Маман-бий. – А кто ближе, тот друг и хозяин.

– Не то говорите, аксакал, – почтительно возразил Мыржык. – Хан требует налог.

– А какой хан не требует налог? На то он и господин, чтобы шкуру сдирать с раба.

– Мы не рабы, – запальчиво ответил Мыржык. – Мы свободные степняки.

Маман усмехнулся невесело.

– Свободные, пока голые и босые, а как наденем шекпен и привяжем телку у порога, тут сразу объявится хозяин и сунет руку в наш хурджун.

Кунградцы не платят налога хану, – гордо объявил Мыржык. Он причислял себя к кунградцам, не стыдился дружбы с Туремуратом-суфи, врагом Айдоса.

– Долго ли не будут платить?

– Вечно!

Захохотал Маман-бий. На детскую игру походила эта возня с налогами. Кого он обманывал? Доверчивых степняков и таких вот безусых, как Мыржык.

– Молод ты еще, братец, чтобы взнуздывать коня жизни, – сказал Маман. – Да и нет такой узды. Толкуешь о вечности, а в чем она, вечность? Камень и тот рассыпается, человек же мягче камня. Кто родился вчера, умирает сегодня; кто родился сегодня, умрет завтра. Ты откажешься платить налог, сын твой не откажется. Внуков не называю. Будут ли у нас внуки, неведомо. От распри гибнет народ, а его немного.

Не понравились слова Мамана юному бию. Отстранялся вроде старик от того дела, которое затеял суфи, соединяться с Кунградом и не собирался. Зря, значит, скакал через всю степь Мыржык, зря мучил себя и коня.

– Погибнем, – опустил голову огорченный Мыржык. – Не объединившись, останемся малым народом.

– Если найдется человек, который объединит нас, противиться не будем и путь ему не преградим. Путь-то этот правильный.

Маман нарочно, видно, опускал имя кунградского правителя. Не считал суфи достойным возглавить ряды каракалпаков. И Айдоса не упоминал. Не хотел обидеть Мыржыка. Или кого другого имел в виду? А младшему бию надо было знать: за кого Маман? Вернуться в Кун град без имени все равно что не вернуться вовсе. Послал-то его суфи за тайной Мамана.

– Айдос ставит себя перед народом, – сказал Мыржык, надеясь вырвать наконец тайну у старика. Но не вырвал. Не так прост был Мамаи, чтобы дать птенцу выклевать тайное зерно из сердца.

– Плохо ли, что человек не закапывает свое имя в землю, а поднимает над головой? – рассудил Маман, вроде бы одобряя желание Айдоса стать во главе степняков и в то же время не соединяя имени его с делом, которое творили бии и кунградский хаким.

– Мудрое слово ваше, аксакал, – злясь на Мамана и на себя, сказал Мыржык. Ему уже надоел старик и хотелось от него избавиться. – Погостил бы у вас, отец, да дорога зовет. Далеко до родного аула.

Маман велел джигитам оседлать коней: своего и Мыржыка. Придерживался обычая провожать гостя за аул, до караванной тропы, что пролегала верстах в трех от берега моря. На коне старый бий чувствовал себя молодо и искал всегда случая, чтобы сесть в седло.

– Если дорога зовет, не мешкай. Наша жизнь вся в дороге. Степняку богом завещано считать время шагом коня. Жаль только, не увидел вечернего моря. В глазах джигита оно оставляет свой цвет.

– В другой раз, отец. Райское место выбрали вы для аула. Им не налюбуешься за вечер. Тут надо всю жизнь прожить: море ласковое, степь тихая, небо ясное.

Маман, соглашаясь, покачал головой. Но тут же добавил:

– Когда ясное, а когда и поводочное. И море бывает злым, и степь ветреной.

– Ойбой! – посочувствовал Мыржык бию. – И вам плохо…

– Плохо ли, хорошо ли, юрты наши стоят здесь, значит, и земля наша здесь, и судьба наша жить на этой земле.

Сели на коней, поехали берегом моря. Мыржык увидел лодку и в ней мальчика лет десяти. Мальчик греб к берегу и делал это умело, ловко.

Не ловкость мальчишки удивила Мыржыка: если живешь у моря, то и управляй лодкой, как степняк управляет конем. Мальчишка был беловолос, и на ярком солнце голова его вроде бы золотилась. Вот что удивило Мыржыка.

Русский? – спросил он Мамана.

– Русский, – ответил бий. – Там русский аул. Как и наш, самый крайний на земле.

Заволновался Мыржык: не видел он русских, а слышал о них много. От великого Мамана пошли рассказы о русской земле и русском хане. Но по тем рассказам Русь находилась далеко и ехать до нее надо было сто дней, а то и больше. А тут – рядом. Прямо за аулом жанадарьинского бия начиналась Русь. Чудно!

– Не убьют, если подъедем? – спросил бия Мыржык.

– Зачем же убивать… Мы живем мирно, как соседи. Мой аул тоже считается русским, так его и зовут в степи. Не слыхал разве?..

– Слыхал, – неуверенно ответил Мыржык. Что-то, может, и слышал он, да не запомнил. Самого Мамана тоже зовут, кажется, русским бием.

Маман повернул коня вправо, где начиналась тропинка, ведущая к русскому аулу, и тем позвал за собой гостя.

– Бедно живут русские, – предупредил Мыржыка бий. – Хуже наших степняков. И бий у них свой есть, только не бий называется, а хозяин. И боятся они его, как мы хана…

Не то говорил о русских Маман. Другое слышал от стариков Мыржык. Были у них и бии и ханы, не слишком боялись они их, а воевали лучше всех. Земли у русских столько, что и за жизнь не объедешь. Хан не всю своими глазами видел. Потому прибавлять к своей великой каракалпакскую невеликую нет надобности. Обещали взять, да не взяли.

Вот про бедность русских ничего не говорили старики. И, услышав от Мамана, что живут они хуже степняков, Мыржык огорчился. Бедность-то кого украшает? Никого. Презрение одно вызывает голытьба, сторонишься всегда рваного халата. Оказалось, действительно русские жили беднее бедного. Остолбенел Мыржык, увидя их аул. И на аул-то он не был похож – десяток камышовых шалашей, обмазанных глиной. Из этих шалашей вились жалкие дымки.

– Астапыралла! – вскрикнул насмешливо Мыржык.

Маман помрачнел. Не понравилась ему брезгливая улыбка молодого бия. Что смыслит в жизни юнец, оторвавшийся от родного гнезда еще не оперившимся…

– Если хочешь быть гостем русских, не ершись. Перед домом их сойди с коня и веди его на поводу.

– Я бий! – важно ответил Мыржык.

– На своей земле, а она далеко. Здесь земля русских, брат мой.

– Уже? – удивился Мыржык. Он и не заметил, когда переступил конь рубеж, отделяющий каракалпакскую степь от русской. Не видно было этого рубежа, не обозначен он был.

– Уже, – ответил Мамаи. – Мы-то знаем, где кончается наша земля, где начинается чужая. И слепыми не переступим порога. Сердцем чуем тень, брошенную богом, но идем все же смело. К русскому можешь войти в дом не стучась, если не несешь в сердце зла.

Он слез с коня, взял его за повод. Не хотелось спешиваться Мыржыку. Не во дворец шел, а в нищее селение. Однако подчинился Маману – оставил седло. Подошел рядом с жанадарьинцем к русскому аулу.

От одного из шалашей дым поднимался тонкой струйкой, едва приметной, и была она, эта струйка, не черная и не сизая, как остальные, а голубоватая. Коснувшись неба, исчезала, сливалась с его синевой.

К этому шалашу повел молодого бия Маман.

– Здесь Никифор живет, – сказал Маман. – Хороший человек…

Мыржык подумал: «Если хороший, значит, есть и плохие; и плохих, должно быть, больше. В бедности откуда взяться хорошему…»

Из шалаша доносился звон железа и стук молотка. Был он непривычным для Мыржыка, и молодой бий не без робости переступил порог камышовой хижины. Запахом тлеющего угля и окалины ударило гостю в нос, и он поморщился. Не понравился ему дом Никифора. И сам Никифор не понравился. Черный, как обгоревший турангиль, волосы взлохмачены, руки измазаны углем и ржавчиной. Только глаза светлые, похожие на небо или на море, когда оно тихое.

Никифор оставил молоток и протянул руку Маман-бию.

– Сосед, – сказал он улыбаясь, – проходи, гостем будешь.

– Мир твоему дому, – пожимая по русскому обычаю руку кузнеца, произнес Маман. – Молодого бия привел к тебе, брата Айдоса. Слышал об Айдосе?

– Как не слышать! Хан вроде каракалпакский…

– Еще не хан. Старший бий.

– А брат его, значит, великий князь, по-нашему. Красив и могуч. И осанистость царская. Руку, поди, не подаст простому человеку.

Никифор говорил по-каракалпакски, бойко говорил: должно быть, научился за то время, что жил рядом с аулом Мамана.

Мыржык, смущенный, протянул ему руку. Никифор обтер свою ладонь о кожаный фартук, постеснялся ханскому брату сунуть измазанную углем и ржавчиной пятерню, и Мыржык пожал ее. Неумеючи сделал это, торопливо, но кузнец не придал значения неловкости молодого гостя. Соблюден был порядок, остальное не столь важно. И главное, познакомились. С чужим человеком как говорить: чужой он и есть чужой, при нем держи язык за зубами. А тут вроде уже свой. Руки-то пожали друг другу.

– Как величать-то князя? – спросил, улыбаясь, Никифор.

– Мыржык-бий, сын Султангельды, – ответил Маман, тоже улыбаясь.

– У-у, важно звучит.

Кузнец посматривал на молодого бия с уважением и в то же время придирчиво: княжеское хотел узреть в нем. Наряжен был Мыржык в халат, перепоясанный ремнем, на котором висел короткий меч. Голову украшал малахай, отороченный черным мехом. Не изысканный наряд, но и не простой. Плетка в руке богатая. По ней и судить можно было о знатности гостя. Рукоять в серебряной насечке, серебро пущено и в оплет, змейка вроде вьется белая среди желтых кожаных полос.

– Нужда какая у молодого князя? – спросил Никифор. – Коня подковать или меч отбить?

– Нет нужды у молодого бия, – успокоил Маман кузнеца. – Захотел посмотреть на русский аул, новости узнать. Живем хоть и рядом, а ты к России ближе, чем мы.

– Верно, ближе. На три локтя. Правда, ход у нас в Россию прямой, кое-что узнаем, но несвежее все. Человек, скажем, родился, послали гонца известить нас; пока он доскачет, уж и помер тот человек. И не крестины, а поминки справлять надо.

– Далеко, далеко, – согласился Маман. – Однако хозяин твой, Тимофеев, часто ездит в Россию, товар привозит.

– Привозит. Россия-то Тимофеева близкая. За неделю на лодке доплывешь. А до настоящей России, конечно, плыть и скакать полгода надобно, но можно и доплыть, и доскакать, была бы охота…

– Привез что-нибудь? – стал допытываться Маман.

– Не вернулся еще. Поджидаем. Малец мой у моря с утра крутится. Выглядывает Тимофеева. Не любит хозяин на пустой берег высаживаться, не почетно без людей идти к дому, да и товар выгружать надо. Двумя руками не обойдешься, полна ведь лодка…

Маман слушал кузнеца и качал головой, одобряя то ли слова его, то ли поступки его хозяина. К Тимофееву бий относился без симпатии, даже недолюбливал грубого и алчного соседа. Старался не заглядывать в русский аул, когда там был купчишка. Да и остальные степняки избегали встреч с ним. Оскорбит, а то и ударит ни за что. Степняков Тимофеев называл «джангилями», то есть деревянными. Надо ему кого-нибудь, крикнет: «Эй, джангиль!» Имени даже своих постоянных покупателей не знал и знать не хотел. Ни по-каракалпакски, ни по-казахски не говорил. Знал лишь два слова: «да» и «нет». Объяснялся, торгуя, пальцами. Указательным тыкал в товар – ситец, чай, сахар, остальными показывал цену. Если столковаться не удавалось, звал на помощь Никифора. Тот быстро налаживал торговлю, и Тимофеев только успевал раскладывать товар и считать деньги.

Никифор был подневольным человеком. Купец привез его в степь издалека, как привозят скот для домашнего пользования. Кузнец работал на все ближние аулы, а деньги за услуги брал Тимофеев. Ничем не брезговал. Придет с лопатой или мотыгой поломанной степняк, без гроша придет, ему тут же купчишка находит дело. Пока кузнец ремонтирует старую мотыгу или выковывает новую, степняк косит Тимофееву траву, копает огород, чинит шалаш. И не на час и не на два хватает работы. На день, на неделю.

Самому Никифору от поборов ничего не оставалось. Кормил и одевал его купец, большего работнику не полагалось. Говорили: в вечном долгу перед купцом Никифор. Вроде беглым крепостным был он, подобрал его где-то Тимофеев, спас, увезя на край земли, куда ни прежний хозяин, ни сам царь не доберутся. Теперь всю жизнь отрабатывать долг надо. Из одного рабства вырвался – попал в другое.

На судьбу свою Никифор не жаловался. Видно, смирился со всем, что выпало на его долю. Бежать-то ему больше некуда было. В чужие края только, да в чужих краях сам чужой. Или на цепь посадят, как бездомного пса, или забьют камнями как неверного. А тут вроде в России и вроде на воле: степь неоглядная, море бескрайнее. Мыслью броди по просторам, тешь душу.

Маман любил Никифора, любил как сына, как брата. Был кузнец открыт, прост и добр. Пытался понять степняков и делал это без умысла похитить их души, подчинить себе. Когда поймешь другого, то слабостью его пользоваться сможешь, Никифор чужим не пользовался, каким бы доступным оно ни было. Обман считал грехом. Такой уж был бескорыстный. И его не обманывали степняки.

Глуп был, по мнению купца, Никифор, но глуп на свой лад. Честность-то его шла от желания не запятнать душу. Тимофееву же наплевать было, на чем держится честность – на мудрости или на глупости, лишь бы не обманывали его, не опустошали карманы.

Маман к Тимофееву относился враждебно. Сколь приветлив и добр был с Никифором, столько замкнут и суров с Тимофеевым. Купец отвечал тем же. Не признавал Мамана бием. Обращался к нему, как и к остальным степнякам: «Эй, джангиль!» Дорогу, если встречались на одной тропе, не уступал. Сам требовал, чтобы бий посторонился, когда идет или едет хозяин русского аула. Людей Мамановых прогонял из кузницы, не разрешал Никифору подковывать их лошадей, отбивать мотыги и лопаты. Отсутствуя месяцами, купец давал людям вздохнуть свободно, забыть на время о человеческом зле и человеческой несправедливости. Тишина тогда приходила в аулы, один из которых назывался русским, другой каракалпакским, хотя и каракалпакский в степи тоже именовался русским, а сам Маман – русским бием.

Мешал купец Маману любить русских, а делить их на купцов и кузнецов не мог, не получалось так у бия. Маман звал по примеру предшественника своего, великого Мамана, стать под власть и защиту России, А как стать, если там Тимофеев? Не хотят люди иметь такого хозяина. И он сам, Маман, не хочет иметь.

Все ждал чуда: уедет Тимофеев и не вернется Опрокинет вдруг лодку волна или нападут на купца разбойные племена, исчезнет ненавистный. Смерти же дал Тимофееву бий. Грешно желать другому смерти, да готов взять на себя грех бий, лишь бы избавить степь от окаянного купца.

Но ни волна, ни разбойничьи племена не трогали Тимофеева. Возвращался, как и уезжал, цел и невредим. Хворь тоже не брала купца.

А Россия нужна была Маману. Понимал: нет другой силы, способной защитить степняков. Разорвут их, растащат ханы и эмиры, следов не останется…

Давно лежит у царей русских бумага, в которой записана слезная мольба каракалпаков прийти к ним на помощь. И бумага с согласием помочь тоже лежит где-то. А помощи нет, забыли несчастных степняков. Или бумага затерялась, или не до степняков русским царям, своими делами заняты. Молва идет, что воюют русские, который год отбиваются от кого-то.

Когда война, до чужих ли забот! Это тоже понимает Маман. И все ждет, все молится богу, чтобы кончилась война у русских.

Как встретит Никифора, так спрашивает: «Ну, кончилась там война?» И показывает рукой на север.

И сейчас спросил:

– Про войну не слышно ли чего?

– Нового не слышно. Царь-батюшка Александр отбивается от француза. Силен этот француз.

– Отобьется?

– Должен отбиться. Русскому под чужим сапогом жить не пристало.

Мыржык слушал, что говорили Маман и кузнец, и непритворная досада обозначилась на его лице. Сожалел молодой бий о проявленном любопытстве. Зачем свернул к русскому аулу? Зачем зашел в шалаш кузнеца? Ехал бы сейчас берегом моря, дышал бы прохладой, пел бы песню. На воле сладко поется.

Почувствовал Маман, что тоскливо молодому бию, уйти хочет, и заторопился сам.

– Дай бог, чтобы кончилась война.

– Бог милостив, – кивнул Никифор. – Кончится небось, замирятся люди. Сколько можно кровь лить…

Старый и молодой бий направились к двери и тут на пороге столкнулись с Гулимбетом, тем самым Гулимбетом, которого люди прозвали Считающим просо. Длинный, словно жердь, испачканный углем от головы до пят, он походил на дива, только что вылезшего из преисподней.

– Ха, мастер! – сказал он весело. – Привез тебе уголь.

Сказал Никифору, будто никого, кроме кузнеца, не было в шалаше – ни Мамана, ни Мыржыка. «В чужом ауле, – подумал, сердясь, Мыржык, – степняки глаза закрывают, что ли? Не видят, где бий, где простолюдин. Обругать бы этого длинновязого, открыть глаза ему. А открыв, заставить поклониться бию!» Да не обругаешь. Если Маман – хозяин этого степняка – молчит, то что открывать рот чужому бию… Видно, повелось так в дальних аулах – не уважают биев, не боятся старшего и богатого. Сам Маман дурной пример подает, якшается с безродным. Дался ему этот несчастный кузнец! Лучше бы купцу, которого все боятся, руку протягивал, чем его работнику.

– Много угля привез, – продолжал весело Гулим-бет– соксанар. – Принимай, Никифор!

– Ну, молодец! – обрадовался кузнец. – Где мешки-то?

– На быке. Теперь у меня бык есть, послал бог рогатого…

Никифор попросил прощения у биев:

Уж не гневайтесь, дорогие гости, пойду приму уголь.

– Иди! – разрешил Маман. – Да и нам время ехать…

Мыржык с охотой поспешил за дверь: тошно было ему в дымном шалаше. Только зря торопился. Думал избавиться от нерадостных мыслей, а не избавился.

Вышел и ахнул. У шалаша стоял груженный мешками бык счастья и богатства. Их бык.

«Бог мой! – позвал на помощь всевышнего Мыржык. – Что творится в этом мире! То, перед чем мы преклонялись, отдано на поругание простолюдинам».

Он хотел броситься к рогатому, освободить его от позорной ноши, спасти его. Но побоятся унизить себя этим, только крикнул Гулимбету:

Ты похитил священного быка.

Удивленный Гулимбет отрицательно покачал головой:

– Я не вор, бий. Никто в степи не назовет меня таким именем.

– Откуда же у тебя рогатый?

– Мне отдали его за дочь. Сватая красавицу Кумар, разве вы не платили Есенгельды калым?

– Что плетет твой глупый язык! – вскипел Мыржык. – Мы не сватали твою дочь, а бык принадлежит сыновьям Султангельды. Или тебе это неизвестно, безмозглый?

– Известно, бий. Только бык не принадлежит семье Султангельды. Айдос подарил его Али, а тот отдал мне. Носитель счастья и богатства – главный калым за мою дочь.

«Нет! – чуть не сорвалось с языка Мыржыка. – Не отдают как калым святыню. Можно ли выпустить из рук счастье свое!» Сказал, однако, другое:

– Если и попало в твой хлев благородное животное, надо ли издеваться над ним, понуждая таскать грязную ношу…

Гулимбет устыдился того, что сделал, но глупцом себя не посчитал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю