412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Тотырбек Джатиев » Мои седые кудри » Текст книги (страница 20)
Мои седые кудри
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 04:29

Текст книги "Мои седые кудри"


Автор книги: Тотырбек Джатиев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 25 страниц)

Глава восьмая
ПОСЛЕ ПОХИЩЕНИЯ

Долго же я спала в тот день. Проснулась – в комнате тепло и светло. Лишь сестренки склонились над изголовьем и утирают слезы. Не иначе, долю мою оплакивают. Мать у печки хлопочет, пироги с сыром печет. Наверное, от их ароматного запаха я и проснулась.

– Ой, как вкусно пахнет! – не удержалась я. – Нельзя ли мне кусочек?

– Чтобы твои хвори ко мне перешли, горе ты мое! Как же я не дам тебе! – Она заплакала и кинулась обнимать меня.

– А слезы зачем, мама? Я же с тобой…

– Душу богу отдала бы, только чтоб лиходеи не надругались. – Сказала и умолкла, на младших глянула.

– Да не волнуйся! Какой была, такой и осталась. Лишь до смерти намучилась…

Потеплело лицо матери.

– Даже не верилось, что свижусь когда-нибудь. А как увидела тебя истерзанную, дурно стало, думала, не выдержу – понесут меня следом за твоим отцом…

– Бедная ты моя, – обняла я ее. – Все-то ты испытала, лишь одни мельничные жернова не вращались еще на твоей несчастной голове!..

– Слава богу, жива, – утешалась мама, и черное горе понемногу стало сходить с ее лица.

И хотя на душе у матери полегчало, слезы наворачивались у нее на глаза.

– Если бы ты видела, какой тебя привезли сюда. Как я только с ума не сошла…

Я и в самом деле не помнила, как очутилась в селе.

– Алимурза хворает, не может прийти, позовите, доченьки, своего дядю Гету, пусть тремя пирогами вспомнит нашего спасителя, – попросила мама и принялась заливать маслом готовые пироги.

– Значит, говоришь, болеет Алимурза! – улыбнулась я.

– Да, доченька, да! Раньше его никто не погнался за похитителями…

– И он догнал абреков, сразился с ними? – Я еле сдерживала смех.

– Почему ты смеешься, солнышко мое? – удивилась мама. – Разбойники чуть не убили его… Чудом уцелел… Бога благодарит. С постели не встает. И еще говорит, – мать перешла на шепот, – что по твоему согласию черный абрек и похитил тебя. Мол, слышал, как они меж собой говорили.

– И ты поверила ему? – Мне уже больше не хотелось смеяться.

– Ох, солнышко ты мое, – грустно вздохнула мама. – Плохому люди всегда верят раньше, чем хорошему. Алимурза всем рассказывает, кто приходит к нему. Дурные слова говорит о тебе. А молва, доченька, сама знаешь, если она еще и злая, больнее пули жалит, острей кинжала в сердце материнское входит…

– Да, мама, и обижаться-то на него не приходится, – сказала я и представила, какая идет сейчас по селу молва обо мне. – Такой уж он человек, этот дядя наш. Укусит так, что до смерти помнить будешь. Давайте лучше есть пироги…

– Погоди, солнышко ты мое светлое. Вот освятим, тогда уж… – Сказала и прикрикнула на дочек, слушавших наш разговор. – Кому говорю, сходите за дядей…

– Не надо, сестрички, никуда не ходите! – остановила я и взяла в руку пирог. – Сами освятим. Что ж, поблагодарим судьбу за милость ее и простим ей черные наветы. Одного молю у судьбы своей, чтобы увидела слезы мои и не отводила вражьей пули от головы дяди Алимурзы и похитителей моих…

– Опомнись, солнышко мое! – замахала руками мама. – На невинного человека грех не наводи!

– Ох, мама, – вздохнула теперь я.

И рассказала все как было. Мама не знала, что и сказать. Верила и не верила тоже. Уставилась на меня. Сестренки молчали, потрясенные услышанным.

– Неужели правда? – выговорила наконец мама. – Горе ты мое, солнышко красное! Дай бог здоровье Аппе и Гайто! Позвали в помощь милицию. Не послушали Алимурзу, что ты сама согласилась. Под Старосельском, говорят, изловили абреков. Будто бы похитителя твоего милиция давно искала. Из шайки Байтоха он.

– Вот и хорошо, что поймали разбойников, – обрадовалась я. – Значит, люди правду узнают и Алимурзу посрамят. Если бы я не верила Аппе и Гайто, ни за что бы не спаслась. В трудный миг мне казалось, что они рядом со мной…

Аппе! Значит, не поверил Алимурзе. Может, только самую малость. Но именно малость эта и мучила меня теперь. Стыдно было на глаза людям показаться, не то что с Аппе встретиться. А ночью рвалась к нему. Любовь к нему спасла меня: придала силы и гордость мою возвысила… И я принялась уплетать пирог…

– Ой, доченька, ясноглазая моя, – мама смотрела на меня и прижимала руки к груди. – Пуще прежнего боюсь Алимурзы.

– А что он может сделать хуже того, что уже сделал? – успокаивала я свою мать. – Да и не посмеет. Пока у Аппе и Гайто будут светиться верой глаза, он не осмелится на большее зло…

– Хорошо, если так, – опечалилась мама. – Но твой дядя становится злее и жаднее самого Дженалдыко. Ни родных, ни чужих не милует. Всех готов живыми глотать, лишь бы копейку в свою пользу обратить. Быть бы ему собаке родственником, чтобы треснула его голова…

– Правильно, – пусть трескается! – поддержала я. – Тогда, может, станет легче тем, кого он нанял на себя работать. Помыкает людьми похлеще Дженалдыко, да еще советской властью прикрывается…

На партийной ячейке уже говорили об этих новоявленных батраках, которые под видом родичей и просто доброхотцев работают на Алимурзу. У других богатеев – то же самое. Аппе правильно тогда сказал: кровососы появились, трудности наши используют, хоть и улыбаются сквозь зубы советской власти, а сами клыки точат…

– На селе еще и другое говорят, – вдруг лукаво заметила одна из сестренок.

– Что говорят? – встревожилась я.

– Да так, – хихикнула другая сестренка. – Будто Аппе нам уже калым уплатил.

– Какой калым? – смутилась я.

– А лошадь и арбу кто привел? – съехидничала сестренка. – Когда тебя похитили, наутро все говорили, что у председателя невесту украли. Он себе места не находил.

– Не болтайте! – прикрикнула я, а у самой лицо так и загорелось.

– Да уж на людской роток не накинешь платок, – выдохнула мама. – Я еще тогда догадалась, когда он привез нам дрова и лошадь вместе с арбой оставил нам, что неспроста это. Сердцем он к тебе льнет…

– Нет, нет, мамочка! – начала я слишком уж резво отнекиваться. – Большевик он. Ленин научил его помогать бедным. Своя лошадь Аппе и не нужна…

– Верно говоришь, – согласилась мать. – Но были и победнее нас люди. Но почему-то других он обминул…

И глаза матери заиграли искорками. Я постаралась перевести разговор, спросила:

– Мама, а Маша приходила?

– Как же, как же, еще как приходила. Так плакала, будто с ней самой горе приключилось…

Слушала я, а сама думала о другом: «Как меня встретят товарищи? Что сейчас думает Аппе? Взглянуть бы ему в душу! Если любит, ничему дурному не поверит…»

* * *

На следующий день я уже оправилась. Но еще не решалась выйти к людям. Боялась косых взглядов и злых усмешек: «Разгулялась, уворованная! Чести лишенная!» Не пойдешь каждому объяснять, что и как. А недобрый слух, как говорит мама, на крыльях летит. Ни Аппе, ни Маша пока меня не навещали. Всякое лезло в голову: «Может, Аппе поверил подлости Алимурзы, тому, что я сама согласилась?»

К счастью, мысли эти шли от безвестности и девичьего отчаяния. Друзья мои ничего плохого обо мне не думали. Просто были в отъезде, на совещании, и не смогли проведать днем. А вечером в сельсовете состоялось собрание. Прислали за мной. Я уселась в последнем ряду, сидела нахохленной, старалась ни на кого не глядеть, никому ничего не отвечать. Толком даже не поняла, о чем шла речь. Вроде бы о хлебосдаче и вроде бы о классовых врагах в нашей деревне. Запомнила и повторяла про себя только одну фразу, которую сказал Аппе:

– Доколе будем терпеть, что в нашем селе плодятся нэпманы и заводят прежние порядки? Не отсюда ли вьется веревочка к тому, что уже людей уворовывают?

Мне казалось, что все повернулись ко мне и смотрят с укоризной. Потом было голосование, и я вместе со всеми подняла руку. Стали расходиться, я тоже собралась уходить. Но тут меня остановил Гайто, напустился:

– Ну, чего надулась? Просидела все собрание и слова не сказала. А ну выше нос!

Подошел Аппе, улыбнулся, пожал руку, крепко, от души, будто поздравлял с победой. И ничего не сказал. Так и стояли мы безмолвные, смотрели друг на друга и ждали чего-то.

– А ну, пойдемте в кабинет! – приказал вдруг Гайто. – Есть серьезное и неотложное дело. Маша, Маша, где ты? – И подхватил меня под руку.

У меня дрожь прошла по телу: «Что за серьезное и неотложное дело?» Подбежала Маша, чмокнула меня в щеку. И тоже подхватила меня под руку, шепнула что-то. Так между Машей и Гайто я и прошла в другую комнату. О чем я только не передумала в эту минуту! В комнате Гайто предложил мне стул. Я машинально села, словно подсудимая, опустила голову и мельком взглянула на Аппе. Он сидел напротив и почему-то смущался, лицо залилось краской. Наступила неловкая тишина. Я поняла, что никто не хочет заговаривать о случившемся со мной, хотя все об этом сейчас думают. Одна Маша, казалось, не унывала. Подсела ко мне, ущипнула в бок, рассмеялась своим заразительным смехом.

– Вот что, молодой человек, – начал вдруг Гайто, обращаясь к Аппе. – Сколько будешь тянуть, спрашиваю? Или хочешь, чтобы на бедную девушку свалилась гора Казбек?

Аппе продолжал молчать, потом глубоко вздохнул и снова молчал. А я сижу, не понимаю, о чем это они. И отчего Аппе так смущается, словно красная девица?

– Ах, с него толку не будет, – махнула рукой Маша и полоснула напрямик: – Назирка, ты любишь Аппе?

Я даже подскочила на месте, так это меня огорошило. Но тоже в рот воды набрала. Разве скажешь люблю, если сам он мне ни разу этого не сказал.

– Ладно, – решил Гайто. – Хватит в молчанку играть, пожмите друг другу руки и подумайте о свадьбе! – И направился к выходу, с порога добавил, будто отрезал: – Никаких думок, готовьтесь к свадьбе!

Аппе тоже заторопился следом за Гайто, словно боялся остаться со мной наедине. А я от неожиданности и неловкости, кажется, приросла к полу. «Что же это получается? Неужто правда, что у нас будет свадьба?»

А Маша теребила меня за плечи и во все горло хохотала, как человек, выкинувший веселую шуточку.

– Пропади ты пропадом, чертовка! – напустилась я на нее. – Чего это вы с Гайто решаете за меня и за Аппе?

– Так лучше, Назирка! Иначе Аппе не отважится. Мужики, они все такие. Я своего тоже взяла и в охапку сгребла. Он же любит тебя. И ты, я вижу, тоже сохнешь по нему… Так чего же еще?

Я не знала, чего же еще.

Во дворе Аппе неожиданно взял меня под руку, и мы впервые шли в полночь по опустевшим улицам. Мы молчали. И все играло. Все было понятно, и будто не о чем было говорить. А мне хотелось, чтобы он говорил, говорил, о чем угодно, лишь бы слышать его голос.

– В субботу, вечером! – вдруг произнес глухо Аппе.

– Что в субботу? – быстро отозвалась я.

– Ну что, свадьбу сыграем, – произнес он и словно гору скинул с плеч.

– А сговора и всего другого разве не будет? – робко спросила я, будто остальное уже давно решено нами.

– У Алимурзы хочешь просить разрешения? – голос Аппе стал суровее. – Так у меня нет тысячи рублей… Пусть говорит пока спасибо, что похитители твои на себя всю вину взяли, не выдают Алимурзу. А то бы я с ним рассчитался.

– Но я же говорю, что мой дядя устроил все…

– Ты – лицо заинтересованное. Тебе одной суд верить не может. Ничего, подберем ключи к мироеду! – Аппе снова говорил, как председатель сельсовета, и вроде бы даже забыл, о чем мы только что говорили… Но я ошиблась, потому что тут же Аппе сказал: – А к матери твоей мы пойдем сейчас же…

В ту ночь Аппе просидел у нас до первых петухов. Разговорам нашим не было конца. И если бы ночь эта была в два раза длинней, и то бы, кажется, не наговорились. Друг у друга как на ладони стали. Вся жизнь, все горести и радости прошли перед глазами. Поговорили – все равно что породнились хорошим и плохим.

Когда Аппе ушел, мать обняла меня и залилась слезами.

– Что случилось, родная? – испугалась я.

– Ох, вспомнилась бедность, что шла всю жизнь впереди нас. И вдруг все быльем поросло. И боязно, не сон ли это? Что есть у нас дом свой, отстроили, слава богу. Что землю имеем свою. И хлеб. И то, что ты грамоте учишься, в депутатах ходишь. Сестренки твои в школе бесплатно учатся. И вот теперь Аппе пришел, руки твоей просит, сыном мне быть обещает. Как же тут слезам не быть? Видел бы все это твой отец горемычный и дед, который мечтал завладеть тайной золотого родника, не поверили бы в чудо. Советская власть открыла людям счастье, порешила бесправье… Да будет счастье твоим долгим, на всю жизнь! – Мама перекрестила меня, поцеловала…

* * *

Все же сватовство по обычаям нашим состоялось. Мать упросила. Счастья, мол, не будет иначе. С испокон веков люди так делали. Позвала она в назначенный день Гету. Алимурза, прослышав, сам пришел. Нарядился. На меня смотрел, будто никогда зла мне не желал, словно и вправду он спас меня от разбойников. По всей округе хвалился, людей убеждал.

– Мир и спокойствие вам, – не очень дружелюбно встретил Алимурза гостей, которых вместо свадебных сватов возглавлял секретарь партийной ячейки Гайто. Держась за рукоятку длинного кинжала, Алимурза уже заранее предупредил сватов: – Вздумаете супротив обрядов стариковских идти – можете сразу от ворот поворот…

– Слушай, Алимурза, – упрекнул Гайто, – мы еще и слова не проронили! И дом твой, кажется, ниже стоит. Так что перекрестись, мужик!

– Крестом не осеняюсь, извини. А в дом невесты входи честь по чести, как наши предки повелели. И деньги на обручение выкладывай. И вещи для нашей девушки, а теперь уже вашей невесты. По закону, что полагается, купить кровать, кардероп…

– Ах, жить бы тебе и жить, Алимурза! – засмеялся Гайто. – И дочерей бы дюжину иметь. Сколько за них добра бы взял… Ладно, давай-ка сперва выпьем по одной за счастье молодых… А кому нужны будут «кардеропы», сами их и заимеют…

– Клянусь своим отцом, Гайто, пока не сговоримся – девушку отсюда вы не возьмете! – решительно заявил Алимурза. – Нарушение осетинских адатов не начнется с дудаевской фамилии! Попомните это!

– А может, спросим еще Гету? – не отступал Гайто. – Вроде тоже родственник и старшинством наделен…

Гета, по обычаю, молчал, словами не раскидывался. Только и сказал:

– Как Гурион, так и я. Лишь бы молодым на радость…

– А какая радость без выкупного? – вскинулся Алимурза. – На этом свете продешевишь – на том втридорога спросят…

– Тогда заплатим на том свете, – решил Гайто, и все засмеялись, как на сходе, когда Алимурза хотел было меня на смех выставить.

А Гайто уже продолжал:

– Ну что деньги? Вот ты, Алимурза, недавно целую тысячу в руках держал и, говорят, выронил в поле. Жалко, понятно. Но чужим товаром торговать – можно и штанов лишиться…

Опять все засмеялись. Алимурза побледнел, заикаться стал.

– Чего болтаешь? Выдумал тысячи! Нужны они мне, своих хватает…

– А если хватает, – перебил Гайто, – тогда и разговора нет. Берем невесту по новым обычаям. Советским. По любви-согласию…

Нет, не удалось Алимурзе омрачить нашу радость. Славная выдалась свадьба. На всю округу первая – без калыма и унижения. С песнями и музыкой. И с обрядами тоже…

Глава девятая
РЕВЕЛ, СТОНАЛ ГАЛАГОН

Осетинская свадьба… Она особенная, не похожая ни на какую другую. Счастье двух молодых – это радость всего аула, всех близких и знакомых и даже целого ущелья. К ней готовятся долго, и на ней веселятся все. За невестой посылаются десятки достойнейших. С почетным хистаром – старшим – во главе. Он должен быть убеленный сединой, мудрым и опытным, знать без упрека свадебные тонкости. Рядом с ним – мужчины помоложе, из тех, кто не уступит никому ни в танцах, ни в песнях, ни в произнесении оригинальных тостов. И молодежь – ловкие, голосистые парни на резвых конях и девушки на загляденье. Чиндзхасджита, как их всех называют, – ведущие невесту. Да и одеждой все чтобы славны были…

Года через два после своей свадьбы я приехала на родину, в Куртатинское ущелье, на свадьбу племянника. Хотелось посмотреть, как тут живут люди. Пива было, наверно, на все ущелье, араки тоже немало, готовы для свадьбы положенный бык и бараны. Родня, близкие друзья, весь аул Лац уже собирались вручить счастливцам свои подарки, поплясать, повеселиться вдоволь, походить в хороводе «Чепена». Веселье могло продолжаться неделю, «от этого и до этого другого дня», а то и больше. Проводили чиндзхасджита с песней и гармошкой. Я осталась стоять на террасе высокой сакли и смотрела, как резвятся по дороге джигиты. Один из них завернул коня и начал гарцевать у какой-то сакли с окном на узкий проулок. Значит, хочет парень показать свою удаль нареченной.

Чиндзхасджита спустились в долину реки Фиагдон и с песней, под звуки гармоники, миновали святилище Дзивгисы. Сколько веселья, какая пальба в честь покровителя путников! Ведь ехать в наших краях за невестой не так-то было просто. Если стоит суровая зима, приходится преодолевать почти непроходимые в такую пору горные дороги, что ниточкой вьются по склонам отвесных скал. На каждом шагу грозятся снежные обвалы. А зима в том году и впрямь была снежная.

И вообще в наших горах всегда бывало тревожно: никто никогда не мог угадать, с какой стороны и в какой час обрушится беда. Стоит только посмотреть на высокие родовые башни. Не миновали горцев снега и дожди, камнепады и заносы. Из далеких и богатых кавказских равнин сюда нередко прорывались алдарские стражники, объявляя собственностью алдаров ущелья и каждый в них камень. Угоняли скот и уводили в неволю людей. Ущелье лишалось лучших мужчин, своих самых молодых и красивых женщин, а матери – детей. Сжигались сакли, и разрушались очаги… А сколько погибло горцев из-за бессмысленных распрей, родовых ссор и ненависти целых аулов… Потом пришла в горы советская власть. У всех еще в памяти та первая весна, когда в горных аулах опустела большая часть саклей. Люди переселялись на плодородные земли алдаров, селились в Терской долине. С собой везли надежду и тревогу. Думали: наконец-то получат в достатке собственную землю, и боялись, что войдут алдары в силу и опять все будет по-старому. Ведь кто знает, на сколько она, советская власть? И все равно люди собирали свои скудные пожитки и спускались с гор, лишь оглядывались на могильные склепы родных, на святые урочища, без которых не мыслили себе жизни. И сразу стало просторнее в горах. Те, кто оставались, получали клочки земли уехавших горцев. Никто не поднимал руку на того, кому доставались эти клочки. Не было кровавой резни и векового смертобойства. Советская власть, ленинская прозорливость принесли радость в горы, счастье всем и моему возмужавшему племяннику тоже.

Стояла я, думала так и не приметила, как взыгрался галагон, наш горный ветер. Завихрил, закружил. Да с такой силой, будто хотел смести зло, неправедное дело, надвигавшееся на людей. Словно желал заслонить снежной пеленой прилепившиеся к скалам аулы. Вокруг все потемнело и помрачнело. Казалось, разрыдались сами горы. Такого я еще никогда не видела здесь, и о таком даже слышать не приходилось.

– Боже, спаси наших чиндзхасджита! – только и взмолилась я. Разбушевавшийся галагон загнал меня в саклю.

Здесь тоже стоял мрак, вдобавок ко всему через дымоход врывался ветер, поднимал золу с очага и разносил ее по сакле. На ощупь я добралась до деревянной кровати, уткнулась в подушку и закрыла лицо руками.

О чем я только не передумала, пока лежала с закрытыми глазами! Какие только страшные картины не промелькнули перед глазами! Рушились горы, и река Фиагдон заполняла все ущелье, превращалась в черную лавину, унося с собой в далекое море трупы чиндзхасджита! А то срывался снежный обвал и сносил в бездну целые аулы…

С чего бы эти мысли, откуда эти виденья? И хоть я не суеверна и не верю в приметы, тревога моя оказалась вещей. Горе, страшное горе обрушилось на нас, на всех людей.

Тяжелые думы не давали мне покоя, и я снова вышла на террасу. Буря вроде слабела, грохот в горах поубавился, да и снежная пелена оседала на сакли и склоны, стало светлее. Но ветер все не унимался. «Проклятый галагон, как ты меня напугал!» – произнесла я про себя и взглянула в сторону святилища Дзивгисы. И вдруг заметила на горной дороге всадника. Через некоторое время я уже могла разглядеть его. В черной бурке и в черной барашковой папахе, ехал он на черном коне. Ехал неторопливо, с опущенной головой. В таком одеянии и так в наших горах обычно едут «несущие черную весть» – карганаг. Сердце мое сжалось от страха. «К кому и с какой вестью едет всадник в такую стужу? Не приключилась ли беда с теми, кого мы послали в другое ущелье за невестой?» Так и есть! На некотором расстоянии от черного всадника возвращались чиндзхасджита. Медленно, с опущенными головами, словно сопровождали покойника. «Неспроста это! Нет такой силы, которая заставила бы вернуться с дороги чиндзхасджита».

Я быстро оделась, накинула шерстяную шаль и поспешила навстречу черному всаднику. Встречный ветер срывал с головы шаль, колол и жег.

Заметив, что всадник свернул вправо и едет по узкому заснеженному проходу в сторону сельсовета, я немного успокоилась: значит, не в дом моего племянника принесут покойника.

Всадник остановился у четырехугольной башни, в нескольких саженях от сакли сельсовета, и медленно слез с заиндевевшего коня на правую сторону, как велит народный обычай, если человек привез недобрую весть. Взяв плетку в левую руку, он поправил ружье, висевшее на плече дулом вниз, и с опущенной головой направился в саклю. Я хотела побежать за всадником, узнать хабар, но тут к сельсовету подъехали на бричке чиндзхасджита. Медленно слезли на правую сторону три старца. Все знакомые мне. Встали в ряд, опустили головы. Сердитый галагон трепал их седые бороды. Остановились, сошли с коней и молодые джигиты и тоже последовали примеру старших. Таков обычай горцев выражать свое соболезнование.

– О создатель, горе мне! – вскрикнула и запричитала я. – Очаг мой разрушился… Что за беда заставила вас вернуться без невесты? Какой гром обрушился нам на голову?

– Страшнее вести в мире еще никогда никто не слыхал, Назират. Солнце наше погасло… Ленин… Дорогой человек… – Комок подкатил к горлу седовласого старца, слезы душили его. Он поднял к небу руки: – О создатель, за что ты так жестоко караешь нас, за что обрушил свой гнев! Горе наше горькое!

Обожженная неожиданной вестью, я невольно вскинула руки и начала ударять себя по коленям, бить по голове. Не по обычаю женскому, от горя страшного.

– Лаппу, – распорядился старейший, – отведи женщину в саклю, пусть выплачет горе… А вы, джигиты, оповестите все аулы нашего ущелья о горькой нашей доле…

Заскрипела по мерзлой каменистой дороге телега, вскочили в седла и повернули коней в разные стороны джигиты…

Не прошло много времени, как к сельсовету потянулись люди. Стар и млад собираются обычно у сакли покойника – отдать последний долг ушедшему. А сегодня – горе, невыносимое горе снежной лавиной обрушилось на всех. И где, как не здесь, у сельсовета, собраться народу и выплакать общее горе…

А на дворе с прежней силой выл-задувал галагон. Казалось, нет предела его свирепости, будто старался он помешать страшной вести проникнуть дальше в горные аулы…

* * *

Всю ночь не гас тусклый свет керосиновых ламп в сельсоветской сакле. Совещались старейшины аула с коммунистами и депутатами. Завтра в полдень – похороны. И дума у всех была одна – как достойнее отдать последние почести самому дорогому на свете человеку…

Когда-то привез с фронта гражданской войны горец Вано Гуриев – нынешний секретарь партийной ячейки ущелья – ленинский портрет. Висел он в застекленной рамке на почетном месте в сельсовете. Сейчас этот портрет был окаймлен черной лентой и стоял на столе, покрытом красным сатином.

Вокруг стола сидели в черном пожилые осетинки. Самые голосистые плакальщицы собрались в сельсовете. До утра не смолкали их душераздирающие плачи. По народному обычаю чем больше утрата, тем обильнее должны быть слезы и тем легче переносится боль.

В эту прощальную ночь – ахсавбадан мужчины, сменяя друг друга, стояли в почетном карауле у портрета Ильича.

И решил совет старейшин устроить похороны по всем осетинским обрядам. Требовалось добыть прежде всего памятный камень.

А галагон ревел и стонал, словно не мог он унять свою боль о невозвратной людской потере, словно хотел отодвинуть день прощания.

В самом деле, как добыть в такую пору нужный памятный камень? Свирепы повадки здешних гор: не только удары камнетесов, простой крик или выстрел могли вызвать смертельные обвалы. Долго раздумывали старейшины, но ничего придумать не могли. Короток зимний день – успеют ли сделать вовремя все задуманное?..

И подошел тогда к старейшему глуховатый сторож сельсовета. Сказал, что знает он такой камень, берег его для себя в ущелье Царитком. Еще в прошлом году присмотрел, когда помогал геологоразведчикам. Только нелегко его достать, нужны сильные люди, много людей, человек двадцать, чтобы спустить его с горы, и крепкие волы, не менее трех пар, чтобы вывезти.

Может, столько людей и не требовалось, но помнил сельсоветский сторож об угрозах местного овцеторговца Гицо. Видел тот, когда сторож укрывал свою находку – заваливал хворостом и камнями. Разглядел жадюга гранитную глыбу и сказал: «Это мой камень, на моем пастбище лежит!» Схватил старика за шиворот и чуть было не сбросил с обрыва. И сбросил бы, наверное, если бы старый не ухватился мертвой хваткой за Гицо и не потащил его за собой, приговаривая: «Возьму грех на душу, вместе с тобой со скалы скачусь. И не дай бог на том свете встретиться, опять же в горло вцеплюсь!» Взмолился Гицо, деньгами откупался, от камня открестился и таким жалким стал, что неприятно даже. Взял старик с Гицо слово, что тот с глаз сгинет, и с тех пор и впрямь торговца этого в селе редко видели.

К следующему полудню, когда галагон понемногу унял свое сердце, памятный камень был не только доставлен в аул, но мастеровые люди успели даже обтесать его. И высечь в верхней части заветные слова: «В. И. Ленин. 1924». Лежал этот камень на площади перед сельсоветом, где обычно созывались сходы и проходили митинги.

Свинцовый туман навис над вершинами Кариу-Хох и Тбау-Хох, давил на сакли, дышать было трудно. Казалось, от леденящих сердец разнеслась эта стужа. Уже более суток в каждой сакле, в каждом ауле – траур. Люди разговаривают полушепотом, ни шуток, ни смеха привычного… У всех на устах лишь одно: «Рухсаг у, Ленин!..» Свети нам вечно, Ленин!..

Вместе с другими женщинами я всю ночь провела на ахсавбадане. Заплаканная, вернулась я утром в саклю, приготовила четыре поминальных пирога и вышла на террасу, посмотреть, не опоздала ли к выносу покойника…

Аул Лац гнездился наверху крутого обрыва, откуда виднелись все приютившиеся в ущелье поселения, все тропки и русло реки Фиагдон. Отсюда было хорошо видно, как стекаются к нам люди. Они шли по узким тропинкам, и цепочки их казались мне ожившими нитями. На Большой дороге, петлявшей по берегам Фиагдона, цепочки людские вливались в сплошной поток. Вот на дорогу спустились жители Хилака – самого далекого, затерянного в горах аула, и приняли обычный в таких случаях порядок: впереди – молодые парни несут втроем склоненное знамя, за ними – старейшие, за седобородыми – остальные мужчины, потом женщины. Замыкали шествие дети. За хилакцами, выдерживая принятое обычаем расположение, двигались обитатели аулов Харисджина, Цимити, Хидикуса, Кадат… Навстречу им с противоположной, северной стороны направлялись с траурными флагами жители Дзивгиса, Барзикау, Гули… Там, где дорога сворачивала к нам, эти две колонны вытягивались в одну…

Мое место на похоронах оказалось среди женщин, известных в ущелье плакальщиц. Не потому, что я сама была голосистая и умелая карагганаг. Нет. Сердце мое потянуло меня вперед, к тем горянкам, которые шли в голове шествия и словно находились ближе к Ленину. Когда сваливается тяжкое горе – смерть отца, брата, самого дорогого и любимого тебе человека – идти рядом с гробом велит сердце, требует обычай. Чтобы люди видели и знали твое отношение к покойному…

Немало горя испытала я в своей недолгой жизни. Но такого, как сегодня, казалось, еще никогда не терпела. Представилось, что солнце погасло и никогда больше не согреет меня и всех, кому оно светило, кого согревало. И веки вечные будет реветь и стонать галагон. Казалось, рушится все мое счастье, что я теряю Аппе, что отберут у нас землю, выгонят из дома… Как мне было все это терпеть! Говорят, слезами горе не затопишь. А мне хотелось плакать, рыдать. Чудилось, что сам Барастыр[4]4
  Бог царства мертвых.


[Закрыть]
шепчет: «Сегодня грех не плакать!»

Траурные колонны уже вступили на площадь. Склонив головы, проходили мимо памятного камня люди…

Рядом со мной стояла сгорбившаяся старуха – главная плакальщица. Слов ее уже не было слышно. Приложила стиснутые руки к впалым щекам и только вздрагивала. И тут словно кто подтолкнул меня Громогласное эхо подхватило и донесло до самых высочайших вершин мои слова:

– Счастье и солнце наше Ленин… О ма бон бакала![5]5
  О, свет мой померк!


[Закрыть]
Ты открыл нам глаза и дал нам силу… О ма бон бакала! Куда ж ты теперь? О ма бон бакала! Пусть разверзнутся горы, пусть солнце погаснет, но оставайся ты, сердце наше, разум наш…

Тысячегрудным вздохом отвечали люди. И не было человека, который сдержал бы слезу…

Вперед вышел высокий, худощавый вожак местных коммунистов Вано Гуриев. Однажды в сибирской ссылке он видел живого Ленина. Срывающимся голосом обратился к людям:

– Дорогие матери, сестры наши, отцы и братья! Сдержим слезы… не любил покойный слабости… Послушаем слова старейшего…

Наступила тишина, когда старейший человек ущелья подошел к памятному камню. Снежнобородый, в поношенной овчинной шубенке, он отер с изрытого морщинами лица слезы, обнажил голову, сунув под мышку облезлую папаху. Затем взял под уздцы резвого скакуна, которого подвел к нему молодой джигит. В серебряном наряде конь. На седле – ружье, шашка и кинжал, черная бурка накинута сзади. Люди печально потупили взоры. Начинался старинный обряд посвящения коня.

– Дорогой наш Ильич, – произнес старейший горец, и эхо разнесло окрест его голос. – Люб ты стал люду трудовому. За отца-брата, друга и советчика стоишь. Золотой нас властью, силой такой одарил и так далеко прозрел, что теперь нас никому на свете не одолеть, с любым злым ворогом сладим. И клянемся тебе, что не сойдем с дороги, на которую ты указал нам, пуще глаза беречь станем партию народную, родную…

– Клянемся! – тысячеустно выдохнула поникшая толпа, и гранитные горы тысячекратно повторили: «Кля-нем-ся!»

На мгновение умолкший старец снова собрался с силами и продолжал, обращаясь глазами к портрету Ленина:

– Прости, дорогой Ильич, коль я, простой горец, не смогу высказать достойные тебя слова. Пусть будет память о тебе светла в веках… Всем ты снабжен для дальней дороги… Конь лишь не нашелся достойный тебя в этот горестный час… К Тереку ныне отправились люди. Ищут по пастбищам, ищут в пустыне, ищут по краю земли… коня достойного тебя не находят… Видишь, на небе, под желтой горою, три скакуна вознеслись над тобой. Это три жеребца нашего святого Уастырджи. Схватишь ближнего – ударит копытом, тронешь дальнего – голодным волком кинется на тебя. Они – вражья сила. Дай корку ячменного хлеба среднему, блуждающему по небу… Славный Курдалагон[6]6
  По осетинской мифологии – небесный кузнец.


[Закрыть]
быстро подкует тебе его… Первенцем месяца крылатый конь твой будет обуздан. Сын солнца, вожатый, даст тебе плеть и седло. Сядь на коня, не торопясь скачи по миру, до конца разрывай цепи, сковавшие бедных и бесправных. Три дороги будут перед тобой. Нижняя – дорога зла, буржуи-кровники твои ездят по ней. Мститель коварный на верхней таится. Иди, скачи по своей средней дороге. Не шире тропки она. Мост из одной волосинки встретишь – птице не перепорхнуть. А ты хлестни скакуна – и перескочишь… Будут враги кричать на тебя, станут грозиться, но ты не слушай их, скачи дальше, не оставляй в цепях бедных и бесправных! Солнце им верни!..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю