Текст книги "Гномики в табачном дыму"
Автор книги: Тамаз Годердзишвили
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 25 страниц)
«Молодой талантливый режиссер Диомидэ Цирамуа ставит на сцене Московского драматического театра пьесу Эристави «Родина». Для оформления спектакля приглашен Александр Романенко. Музыку к спектаклю пишет известный советский композитор Акакий Лежава. Московский зритель увидит спектакль в начале 1956 года».
* * *
«Таинство тайны тогда объемлет и дол окрестный, и склоны…» – пробасил Брокиашвили своим приятным бархатистым голосом: он произносил «таинство тайны», как в оригинале, у автора, чего многие здесь и не ведали.
Была уже ночь. Брокиашвили принимал своих столичных гостей в банкетном зале уютного загородного ресторана. Бывая в ресторане, Брокиашвили обычно сразу давал директору определенную сумму, а потом официант, взяв по счету, остаток возвращал ему. Таким способом он избавлялся от прозаического процесса оплаты ужина. Но иногда, нет, не иногда, а часто, деньги полностью возвращались, так как вместо него платили другие, главным образом благодарные почитатели его таланта. На первых порах это коробило, но со временем он свыкся, смирился, поняв, что не изменить ему местных нравов. Но в этот раз ему очень не хотелось угощать гостей за чужой счет, ибо приглашены были самые известные тбилисские красавицы, а официант, как назло, возвратил ему денег вдвое больше того, что он оставил директору. Брокиашвили шепотом поинтересовался, кто и зачем передал их. Оказалось, директор консервного завода «вернул долг». Но денег директору он не одалживал; правда, замолвил как-то за него словцо секретарю райкома. Это, вероятно, и считал директор своим «долгом». Брокиашвили хотел вернуть деньги, но ресторан был пуст – разъехались посетители.
Возвращаться посреди ночи в город на своей белой «Волге» значило вызвать в городе пересуды, так как у гостиницы всегда околачивался кто-нибудь, поэтому гостей он привез сюда на черной «Волге» и двух «Москвичах». Пять прелестных особ, тонких как тростинки, легко разместились в «Волге» и, заливаясь звонким смехом, не переставали повторять: «Спасибо, спасибо!»
На следующий день была премьера «Коварства и любви» – с его участием, потому-то и были приглашены гости из столицы. Два близких приятеля прибыли на своих «Москвичах», захватив с собой пять прекрасных особ. Эти два друга всегда присутствовали на его премьерах и вообще частенько наезжали сюда, а «девочки» менялись. Нет, ничего «такого-этакого» тут не было, но скажите на милость, какая тбилисская красотка станет ездить в «район» на каждую премьеру?! Вот и привозили друзья всякий раз других прелестниц. Владелец черной «Волги» доставил их в гостиницу, разместил в специально для них приготовленных, до блеска вымытых и убранных номерах. Потом доложил Брокиашвили, поджидавшему у развилки дорог, что все в порядке, что девушки ошалели, увидев холодильники, набитые фруктами, напитками, и помчал машину домой, – как видно, намотался, обслуживая Брокиашвили и красавиц.
Белая «Волга» и два «Москвича» тоже поехали дальше – к двухэтажному особняку Брокиашвили.
С толком построенный гараж запросто вместил машины гостей. Свою «Волгу» Брокиашвили прикрыл брезентом и повел друзей наверх. И каждому предоставил отдельную комнату. Устроив их, он вышел на широкий балкон. Небо сверкало от звезд. Набрал полную грудь воздуха и громко, размеренно произнес: «Таинство тайны тогда объемлет… О, как прекрасны… (и быстро)… когда их тихо оденет небо (медленно, почти нараспев) в живые росы…» – «На что мне этот двухэтажный дом, «Волга», благоустроенный цветущий участок, якобы «по ошибке» вдвое превосходящий установленную норму?! Что мне в них?!» – «Ох, Диомидэ, Диомидэ…» Заходил по балкону. Прошел в кабинет, включил свет. Прислушался. Приятели, кажется, заснули. Вспомнил, что позабыл, и, стараясь не шуметь, каждому поставил у изголовья «боржоми», апельсиновый сок, коньяк и фрукты. Вернулся в кабинет, повторил перед зеркалом: «Таинство тайны…» Резко повернулся, сел за письменный стол и начал:
«Диомидэ Цирамуа!
Чего ты сто́ишь после всего этого?! Неужели ждешь, пока я сам приеду?.. Не уразумею, чего ты жаждешь, не то б давно удовлетворил твое желание, а не отмалчивался, как ты. Знаю, тебе голову некогда поднять, завален делами: и театр, и театральный институт, и учебники, и киностудия. Не столь уж редкие и весьма удачно сыгранные роли в кино, и зарубежные поездки и постановки спектаклей в разных городах страны, и много всякого другого. Только для нашего городка никак не выкроишь время. Туристы, приезжающие в Грузию, стремятся побывать в наших местах. Что же случилось с тобой?..
Не знаю, как столичному, но провинциальному театру не обойтись без трагедии в своем репертуаре. В нашем театре всегда должны ставить Шиллера, Шекспира. Неужели так трудно приехать и осчастливить нашу труппу? Твой приезд не только город, район окрылит.
Не представляешь, что будет, когда в районной газете появится сообщение: «В нашем театре готовится к постановке «Отелло» Шекспира. Ставит спектакль народный артист республики Диомидэ Цирамуа. В роли Отелло увидите заслуженного артиста республики Теймураза Брокиашвили». Да, тебе не вообразить, какое это произведет впечатление – надо быть местным жителем или провести здесь несколько лет, чтобы представить, как тут ценят театр. Идешь по улице, и встречные понижают голос, беседуя, чтоб не спугнуть твои мысли, не нарушить твои мечты, твой покой.
Грош цена всей моей работе в театре, если я не сыграю Отелло! Скажи, объясни, будь другом, чего ради отдал я весь свой талант этой захолустной дыре, если не сыграю Отелло? По понятным причинам я не вернулся к вам, в Тбилиси, когда мне предлагали, но если я и тут, в моем городе, не сыграю его, значит, рухнула моя мечта. А я не то что роль, всю трагедию давно назубок выучил. И даже париком обзавелся (смейся, смейся) – черные курчавые волосы, какой был у Хоравы. Но мы не пойдем по проторенному пути, верно? В образе Отелло много спорного. Он не может с самого начала быть ревнивцем и безумцем, как и Яго – злодеем, интриганом и подонком. Обстоятельства делают мавра безумцем, а поручика – негодяем. Прав я, нет? Да, да, не следует забывать, что они люди – как все, как мы. И у обоих есть свои недостатки. Сомневаешься? Спросишь, что плохого в Отелло? В чем его вина? Не в том, разумеется, что он черный. Знай: Отелло подвел Яго к тому, что тот совершил. Отелло – лжец, обманщик. Не веришь? Тогда напомню, батоно: акт первый, сцена третья. Зал Совета. Перед тем как приведут Дисдемону (догадываешься, конечно, почему я называю ее так?), чтобы она подтвердила свою любовь к Отелло, мавр говорит дожу и сенаторам: «Не таясь, открыто исповедуюсь пред вами, как я достиг ее любви…» Затем следует известный монолог: «Ее отец любил меня». И что же выясняется? Рассказывая Дисдемоне о своей жизни, о том, где он был, что пережил, слышал и видел, несет чушь, говорит ей «о каннибалах и о дикарях, друг друга поедающих. (Да, есть такие люди, а точнее, были.) О людях, у которых плечи выше головы». Представляешь, плечи выше головы! Каково, а? Понимаю, сочинять, лгать, но так нагло, беспардонно! Если он при всех признается, что рассказывал ей эти небылицы, воображаю, как дурил ее, оставаясь с ней наедине, какую пыль пускал в глаза! Словом, обманным путем завоевал он сердце Дисдемоны. А Яго? Спросишь, как Отелло довел Яго, чем его озлобил? Изволь, отвечу. В той же картине, несколькими страницами дальше, на сцене остаются Родриго и Яго. И знаешь, что говорит Яго? «Я ненавижу мавра. У меня с ним свои счеты… Сообщают, будто б лазил он к моей жене». Понимаешь? Скажи, как по-твоему, достаточно ли это для мести? Да, Яго прибегает к недозволенным, бесчеловечным приемам, но у него есть основание, как видишь, его озлобление имеет свою причину. Одним словом, на сцене должны быть обычные люди, а не носители каких-то черт, которыми наделены с самого начала, должны быть люди, а не коварный интриган Яго и его несчастная жертва Отелло. Просто, без пафоса, почти натуралистично хотелось бы мне сыграть Отелло, да что в моем хотении?! Человек предполагает…
В данном случае как ты решишь, так и сыграем. Лишь бы ты приехал, лишь бы согласился… Мой дом и моя «Волга» будут в твоем распоряжении. Оплата – как натурой, так и банкнотами – без ограничения, в соответствии с твоим рангом, с твоими званиями и положением. Впрочем, этой стороны дела и касаться не стоит, должен же человек быть выше чего-то!
Не убивай меня – прими предложение. Весь район останется тебе благодарен, и не исключено, что выделят дачный участок, а дом поставить проще простого, это я возьму на себя. В разгар сезона комнату за триста – четыреста сдают… Черт-те чем пытаюсь соблазнить – это все твое равнодушное молчание, оно довело меня до этого. Если не приедешь, то хотя бы ответь, чтобы я вовремя определил репертуар и подумал о себе. Мой стаж, мой талант, опыт и звание уже дают мне право требовать, да – требовать, чтобы хотя бы один спектакль сезона был поставлен лично для меня. Вы же ставите там, в столице, спектакли актерам моего ранга? А чем хуже мы, провинциалы?!
Целую и обнимаю, крепко жму руку.
Преданный тебе друг и брат
Теймураз Брокиашвили.15 сентября 1964».
Из республиканской газеты от 28 сентября 1964 года:
«Выдающийся грузинский режиссер, народный артист республики Диомидэ Цирамуа по заказу Госкомитета СССР по телевидению и радиовещанию снимает многосерийный художественный телефильм «Ты, лоза моя!». Авторами сценария созданного по одноименному роману Э. Мизагуа, являются Д. Цирамуа, Ц. Тогорайа, Г. Ратнер и Т. Маркуа. Оператор Т. Василиус. Главные роли исполняют: Р. Гвазава, Дж. Джикориа, М. Шаурадзе. Все девять серий зритель увидит уже в конце 1966 года…»
«Со скуки взялся изучать аглицкий…» – пробормотал Брокиашвили, проводив взглядом породистый зад туристки, взбиравшейся по склону, и снова подставил лицо солнцу.
Единственная тропинка к древней крепости проходила мимо его дома. Отвесная скала, на которой красовался великолепный памятник древнего зодчества, с иных сторон была неподступна. Если б, попав в город, вы спросили, как подняться к крепости, вам бы указали один путь: «Видите особняк Брокиашвили? Обойдите его слева, и тропинка приведет вас прямо к крепостной стене». Вот почему перед обителью Брокиашвили всегда сновали люди, особенно в летние месяцы. Он любил сидеть на веранде в глубоком кресле и сочинять биографии незнакомым людям, отлично заполняя досуг и тренируя фантазию. Дома работать не удавалось: не давали детишки, малые, неразумные, да и жена была молода, неопытна… И работать он уезжал в театр.
Машина подкатила к воротам точно в указанное время (неширокая асфальтовая дорога подведена была к дому Брокиашвили и заканчивалась площадкой для разворота, крохотной – «Волга» еле умудрялась повернуться). Брокиашвили сбежал по лестнице и, не прощаясь с увязавшимися за ним детьми, сел в машину.
Был выходной день, и в театре никого, кроме вахтера, разумеется, не было. На почтительный вопрос: «Чего ради побеспокоили себя?» – он пробормотал: «Со скуки взялся изучать аглицкий», – на что вахтер пожал плечами и протянул большой ключ от кабинета. Брокиашвили не любил носить ключи, даже от машины, если вел сам, оставлял в замке. Вахтер, протянув ключ, тут же виновато спрятал руку за спину и понесся открывать директору кабинет.
У Брокиашвили была удобная, прекрасно обставленная рабочая комната. Не то что работать, находиться в ней было удовольствие. Новое здание театра возвели на месте базара, и из кабинета Брокиашвили открывался тот самый вид на долину и хребет, что так тешил душу. И тот изумительный покой словно бы вливался в комнату, вносил аромат пробуждавшихся к жизни трав и цветов.
Брокиашвили присел к столу. Рядом с листом мелованной бумаги лежала авторучка «Паркер» с золотым пером. На этот раз он хорошо знал, о чем собирался написать и сомнениями не терзался.
«Батоно Диомидэ!
Милостивый государь!
Коль скоро наши отношения сложились так, что мы не смогли встретиться в Тбилиси во время моих не столь уж редких командировок, вынужден написать тебе еще раз. На сей раз просьба моя конкретна и весьма своевременна. Если не ошибаюсь, в следующем году исполнится триста семьдесят лет с первого издания «Короля Лира». В программе к спектаклю будет сказано: «Уильям Шекспир. Его правдивая историческая хроника о жизни и смерти короля Лира и о его трех дочерях вместе с несчастною жизнью Эдгара, сына и наследника графа Глостера, и его печальным и притворным состоянием Тома из Бедлама так, как было представлено при королевском дворе в Уайтхолле в день св. Стефана на Рождество Христово слугами Его Величества, играющими обычно в «Глобусе» на Бунксайде».
Это по-старинному пространное название навело меня на мысль сыграть пьесу так, как играли в те времена, – без декорации. Само Слово создаст декорации, Слово! Место действия, обстановка возникнут в воображении зрителя, вследствие чего пределы сцены раздвинутся безмерно, реальность фантастически преобразится, и обнаженные человеческие чувства станут восприниматься в тесной связи с природой, естественными, как она сама.
Результат не замедлит сказаться. А сам Лир?.. Хочу, чтобы он был равно велик, горд и властен и в горе и в радости, чтобы он был своевольным, своенравным, упрямым и непреклонным деспотом, тираном! Чтобы не считался ни с кем и ни с чем, даже с нуждами, потребностями и благополучием народа. Захочет – разделит королевство, словно поместье свое, захочет – раздарит. Вот почему трагедия Лира не только в том, что у него неблагодарные дети! Его королевская власть держится на страхе и угнетении, что плодит угодников. Поэтому он всегда окружен льстецами, подхалимами. Правда или надежно скрыта от него, или вообще недоступна. Король живет в окружении коварных лжецов, в мире лжи, и это делает его слепым. Государство, власть, основанные на страхе, жестокости и лжи, рано или поздно рушатся, как карточный домик. Такая участь ожидала и короля Лира. Потому-то для него вдвойне ужасно крушение иллюзий.
После всего происшедшего он отлично видит то, что раньше едва замечал. За личной трагедией он чувствует трагедию всего человечества. Лишь теперь он вспоминает своих подданных, осознает жестокую несправедливость государственных порядков, которые сам установил. Но, прозрев, он видит себя окруженным черствыми бездушными людьми, в их среде не существует любви, дружбу считают глупостью, сочувствие осмеивают, кругом – холод, будто лежишь в ледяном гробу. И именно в этом состоянии чувствует Лир единство отдельного человека со всем человечеством, своей печали – с печалью мира. Он видит жизнь в истинном свете. И тут он сходит с ума и… обретает мудрость. Поразительно просто!
Когда я работаю над Шекспиром, он кажется мне грузином, до того удачен перевод. Язык несколько устарел вроде бы, так полагают и исследователи, но иным языком не воссоздать ту эпоху, атмосферу пьес Шекспира.
По мнению Ильи [25]25
Илья – Илья Чавчавадзе и упоминаемый ниже Акакий Церетели – выдающиеся грузинские писатели и общественные деятели второй половины XIX века.
[Закрыть], ни один перевод Шекспира на русский язык да и на другие языки не может равняться с грузинским. Однако тот же Илья писал: «Всем нравится перевод, кроме Акакия». Так вот, если и ты не в восторге от старого перевода, давай закажем новый. Ныне модно переводить прозой… Но на это потребуется много времени, а мне уже некогда ждать – за шестьдесят перешагнул! Постарел я, постарел, мой Диомидэ, приходится признаться (не вздумай показать письмо другим!).Профессиональный уровень нашей труппы высок, мастерство ее сильно выросло, разрослась она и численно. Зеркало сцены и вообще все оборудование театра позволяет осуществить любую постановку. Не обойдены мы и вниманием министерства. Так что у тебя будут наилучшие условия для работы. Если согласен приехать, пригласи по своему усмотрению художника и композитора или музыкального оформителя – местные тебя не устроят. Приезжайте все вместе, переговорим, обо всем договоримся.
Надеюсь, не поленишься ответить. Если не весь грузинский театр, то наш район, и особенно я, будем тебе безмерно благодарны. Не дай мне умереть, не сыграв Шекспира. По-братски жму руку.
Теймураз Брокиашвили.
Немного поколебавшись, быстро приписал:
Народный артист республики, директор и художественный руководитель театра.
10 июля 1977 г.»
Брокиашвили каждый день с замиранием сердца раскрывал газету. Однажды у него даже вырвалось: «В юности так не ждал свидания с девушкой, как сейчас отзыва в прессе». Газеты молчали. Но вот несколько недель спустя после постановки спектакля, на четвертой странице газеты «Коммунист» в рубрике «Новости театральной жизни» петитом набрано было сообщение о премьерах в различных городах республики. Среди прочих упоминался и «Король Лир», были названы труппа, осуществившая постановку, режиссер, художник, композитор. Прочитав сухую информацию о спектакле, Брокиашвили шумно хлопнул дверью кабинета и, опустившись в кресло, устремил взгляд на зеленую долину, на склоны. И впервые за столько лет они предстали ему бесцветными. Сказать верней, не видел он их вовсе.
Долго просидел недвижно, бездумно.
«Как давно не читал я дельной, толковой рецензии, – шевельнулась наконец оцепеневшая мысль: – Всех хвалят, всё – хвалят, превозносят! Неужели ни у одного столичного спектакля нет ни малейшего недостатка? Почему на них не указывают? Что случится, если укажут – пусть не обрушивают громы и молнии, пусть хотя бы намекнут на них деликатно… А районные театры критики давно перестали замечать. Это никого не удивляет, это в порядке вещей. Почему же я жду чьего-то мнения? На спектакль билета не достать. Льет слезы Глостер, плачут Корделия и шут, не просыхают слезы у зрителей в первых рядах – в других не различаю, слезы и мне застилают глаза. Цветам и овациям нет конца. Какая нужна мне еще рецензия лучше этой? Какая оценка и чья – лучше этой?!» Настроение у Брокиашвили поднялось. Долина сверкала на солнце, переливалась красками.
Из театра он пешком направился домой.
В газетном киоске продавались свежие журналы. Внезапно, без всякого предчувствия, сердце у него заколотилось. Его пропустили без очереди. Купил журнал. Свернул в сквер. И раскрыл как раз на той странице, где начиналась довольно пространная рецензия. Так старательно и усердно, так целеустремленно и вдохновенно, даже с юмором никогда еще ни один спектакль не разносили в этом журнале. И не только в этом. Брокиашвили дважды прочитал рецензию. Подписал ее молодой перспективный и достаточно уже известный критик. Поскольку от редакции ничего не было сказано, выходило, что журнал разделял мнение критика. А в редколлегии был…
Брокиашвили легко, с юношеской прытью одолел склон перед домом. Открыл калитку. На ее скрип выглянули жена, дети и собака. Он спокойно поднялся по лестнице, прошел в свою комнату, снял галстук, костюм, переоделся в домашнее, улегся на старинную, покрытую паласом тахту и отвернулся к стене.
1978
ДЯДЯ АМОНАСРО
– Здравствуйте, батоно Эрмократэ!
– Листья осени боятся, только листья…
Эрмократэ повернулся ко мне и, стянув с рук коричневые нитяные перчатки в дырках, пристально всмотрелся.
– От печали и от горя так желтеет лист осенний!
– Завидная у тебя память! – похвалил меня Эрмократэ. – Прекрасное стихотворение, не правда ли?
– Хорошее.
– Прекрасное.
– Да, да.
– В Мюнхене написал.
– Соответствует месту написания, батоно Эрмократэ.
– Чудесный город, бесподобный. Там была сильная философская школа… Не знаю, как ныне, но в те времена имела всемирную известность. Да вряд ли возродилась за столь короткий срок – всего пять лет минуло с окончания войны. Сильно разбомбили Мюнхен?
– Нет.
– Уцелел, значит?
– Да, уцелел, батоно Эрмократэ.
– Рад слышать. – Он с облегчением вздохнул и снял засаленную фетровую шляпу, растрепав при этом жиденькие волосы. Он поправил их свободной рукой. – Чудесный город, с великолепными архитектурными памятниками, шедеврами искусства. И женщины там были прекрасные. Чистые, я бы сказал, стерильные.
– А мне немки не нравятся.
– Что ты в них смыслишь, мал еще.
– Здравствуйте, Эрмократэ! – Мимо нас прошел «академик» (в те годы в нашем квартале было два «академика»).
– Здравствуй, Шалва. – Эрмократэ выждал, пока ученый удалился. – Знаешь его?
– Конечно.
– И он учился в Мюнхене, вместе со мной. Не вынес, перебрался в Париж.
– Чего не вынес?
– Сурового режима. Сказал же я, очень сильная была философская школа, а это обстоятельство обусловило суровый режим учебы, требовалось исключительное напряжение сил, друг мой. Не каждому дано четырнадцать часов в сутки гнуть спину над книгами. В Париже студентам было несравненно легче.
– Амонасро [26]26
Амонасро – персонаж оперы Верди «Аида».
[Закрыть], Амонасро! Амонасро! Амонасро! – завопили, подкравшись к нам, мальчишки лет восьми-девяти, указывая рукой на Эрмократэ.
Не знаю уж почему, но в нашем квартале Эрмократэ Салакадзе называли Амонасро, за глаза разумеется. Кто б осмелился обратиться к нему так, только ребята дразнили, а на них Эрмократэ не сердился.
– А-мо-на-сро! А-мо-на-сро! – чеканили мальчишки, хохоча.
Признаться, я и сейчас не уразумею, почему они потешались над ним. Я шуганул сорванцов и, стараясь втянуть смущенного Эрмократэ в разговор, чтобы потешиться, с наигранным интересом спросил:
– А над чем вы работаете сейчас?
– У меня готов проект туннеля. В правительственных органах нынче по большей части люди моего поколения, и утвердить проект туннеля не представит трудности.
– А что за туннель?
– Через Кавказский хребет. В стратегических целях у Военно-Грузинской дороги должен быть дублет. Не говоря о том, что сильно сократится путь до Москвы и вообще до России.
– А в каком месте собираетесь пробить туннель?
– Сказал же я – в середине Кавказского хребта. Измерьте и сократите вдвое.
– Точно?
– Да.
– На сколько километров сократится путь?
– На 502 километра и 800 метров.
– Значит, на 503.
– На 502 и 800 метров, – упрямо повторил он. – Я опустил сантиметры, но мы же сейчас не на обсуждении проекта!
– Целых семь часов сэкономит ваш туннель?!
– Около того. Я все вычислил. Расчеты дома.
– А инженерное дело где изучили? Вы же на философском учились.
– Там же, там же, друг мой. Инженерный факультет я не закончил, но… но учился на двух факультетах, дипломы в ящике стола заперты, спросите Шалву, когда он вернется, или Эгнатэ. И Эгнатэ был исключен, но скрывает, – Эрмократэ лукаво улыбнулся.
– Из вас троих только вы закончили, да? Вынесли напряжение.
– Известно ли тебе слово «способности», друг мой? Не думай, что это нечто дарованное свыше, некое врожденное преимущество! Способности – это труд и ничего более. Иной и двух книг не осилил, а забрался на руководящий пост, в кабинет с конференц-залом и спесиво восседает за покрытым зеленым сукном письменным столом размером с бильярдный. А у меня два диплома пылятся в ящике.
– Кто мешает – работали б где-нибудь.
– Мне необходима свобода… Я поэт, дружок мой! Знаешь ведь, слышал, надо полагать, что рассказывают обо мне неуч Шалва и недоучка Эгнатэ? Не сочиняют они, нет, так именно и было все.
Знал я, как не знал, что рассказывали об Эрмократэ Салакадзе уважаемые «академики»; и все же я снова и снова затевал с ним потехи ради разговор, подобный тому, с которого начал рассказ, проверяя ваше терпение, но… В этом «но» и заключается главное! Что меня заставляло? Почему я «заводил» человека его лет? По какому праву смеялся я над ним? Что меня толкало на это? Видимо, ветреность юности или безделье – после уроков, к сожалению, оставалось слишком много свободного времени, того самого времени, что безвозвратно уплыло, бесследно исчезло, унеся с собой все, что мог приобрести; а может быть, толкало присущее юнцам бессердечие, часто переходящее в жестокость. Думается, все вместе.
– Что приумолк, друг мой, не слышал моей истории?
– Нет, дядя Эрмократэ.
И он в который раз повествовал о незабываемой вечеринке в Мюнхене. Молодой, красивый студент третьего курса, он целый вечер читал свои стихи, которые сам же переводил на немецкий. В него влюбилась тогда самая красивая девушка Мюнхена – влюбилась, восхищенная стихами (из скромности подчеркивал Эрмократэ). Затем была блестящая защита дипломной работы на философском факультете, а три года спустя столь же блистательная докторской диссертации: «Древнегреческая архитектура и Египет». И сразу же – похищение Маргарет, бегство в Берлин, жизнь в мансарде – в нужде, лишениях, но в любви. А потом… Оперный театр. «Аида». Во втором антракте в театр влетает его друг Генрих, без фрака, но с белым конвертом в руке. Телеграмма из Тифлиса о смерти матери. Прощание с Маргарет, и внезапный, роковой полет ее с галерки в партер. Эрмократэ называл прыжок Маргарет «полетом», ни разу не оговорился, ни разу не сказал, что она подобрала подол платья, до колен обнажив ноги, перешагнула через барьер и спрыгнула вниз. Нет, он говорил: «Раскинула руки и слетела с галерки». Затем арест, якобы он столкнул ее в порыве ревности. Тюрьма. Думы. Нескончаемые думы о жизни, исковерканной, изломанной. Думы о матери, без него преданной земле, о родине. Болезнь. Жар. Белая палата. Диагноз – менингит. И наконец после долгих усилий невольных свидетелей происшедшего в театре – освобождение… Но на кой оно было ему после всего случившегося?!
– Амонасро! Амонасро! А-мо-нас-ро! – снова подкрались к нам неугомонные озорники. Я снова отогнал их.
– Пошел я. Спешу! – спохватился Эрмократэ, расстроенный воспоминаниями, в глазах его была печаль.
– Всего хорошего, дядя Эрмократэ.
– Всего тебе, дружок мой, – он надел обтрепанную шляпу, долго натягивал дырявые перчатки, старательно распрямляя ткань между пальцами.
Отошел, но шага через три обернулся и улыбнулся мне.
Эрмократэ Салакадзе жил в доме напротив. Пенсии ему не хватало, и то соседи, то знакомые или друзья студенческих лет собирали деньги, и начиналась генеральная уборка его жилья. Завершалось это посещением Эрмократэ Верийской бани. В такой день он ходил раздраженный, угрюмый, ни с кем не разговаривал. Видно, стыдился помощи, но и без нее не обойтись было. И сознание этого еще больше изводило его.
– А-мо-насро! А-мо-насро! – бежали за ним ребятишки беснуясь.
А Эрмократэ шел, прижав к груди толстый альбом, поглощенный своими мыслями, и даже не слышал сопливых мальчишек.
– Доброе утро, батоно Эрмократэ!
– Доброе утро… Всех благ тебе…
– Откуда, батоно Эрмократэ, где изволили быть?
– В Министерстве сельского хозяйства.
– Где?!
– В Министерстве сельского хозяйства, на Верийском спуске.
– На Верийском спуске Общество слепых.
– Рядом с ним.
– Рядом телефонная станция.
– Телефонная – на улице Дзнеладзе.
– Вы были в министерстве? У кого?
– У министра.
– Ради чего побеспокоили себя, если не секрет?
– Какой секрет, друг мой! Накидку изобрел.
– Что-что?!
– Накидку. Нравится название? На-кид-ка! Не спутай с навесом.
– Плащ, что ли?
– Нет, друг мой. Зачем Министерству сельского хозяйства плащ?! Объясню, что за накидка, если никуда не спешишь!
– Нет, расскажите.
– Не выразить, как я переживал, когда град побил урожай в Кахетии. И какой богатый урожай! Я лишился покоя, долго думал и нашел решение проблемы. Если метеорологи, пропади они пропадом, сумеют все же наверняка предсказать град, то Алазанскую долину от главного Кавказского хребта прикроем накидкой из тонкого парашютного шелка, а после града воду от растаявших льдинок пустим на засушливые регионы и, как говорится, одним выстрелом двух зайцев убьем. Понял, дружок?
– Да.
– Согласись, великолепная идея.
– Отличная. Но это же потребует строительства, механизации, гигантской техники.
– Над этим, друг мой, пусть поломают голову те, кому занять себя нечем, кто от безделья изнывает – механизаторы, механики, специалисты по деталям машин, теоретической механике, сопромату. Мне неловко, самолюбие не позволяет, не то и я бы взялся обучать за деньги игре в шахматы.
– Гениальная идея родилась в вашей голове, батоно Эрмократэ.
– Вот так спас я кахетинские виноградники, дружок. Да кто оценит, кто скажет спасибо!
– Мы, батоно Эрмократэ.
– Брось, дружок, – он от души рассмеялся и направился к дому.
– А в министерстве что сказали, – нагнал я его.
– Направили в Совет Министров. Думают, сломя голову понесусь, кабинеты обегаю, чтобы пробить свою идею! Не угодно использовать, не надо, батоно. – И Эрмократэ, крепче прижав к себе альбом, скрылся в подъезде. И тут же показался:
– До свидания, друг мой!
– До свидания, батоно Эрмократэ.
– Я бы сам приступил к созданию гигантского механизма, но я поэт, знаешь же… Мне необходима свобода. Свобода внутренняя и духовная… Особенно материальная! Оковы не для поэта, будь они даже золотыми. Свобода… Свобода. – Он вскинул голову, взглянул на солнце и попрощался.
Время от времени Эрмократэ Салакадзе появлялся в белой сорочке с черной бабочкой. В такой день он никого не замечал, не снисходил до нас. В те годы черная бабочка была в диковину, и прохожие невольно останавливались, провожая взглядом что-то бормочущего мечтателя. Разное говорили люди об Эрмократэ. Одни уверяли, что его к нам еще кайзер заслал, а душевнобольным он для отвода глаз прикидывается; другие считали, что он от учения свихнулся, третьи приписывали все нервам, но большинство объясняло его чудачества учебой на двух факультетах, особенно же – на философском.
Шел дождь, лил как из ведра.
Я и уважаемый Эрмократэ стояли в подъезде.
– Давайте построим мельницы, друг мой, в дождь пусть работают, а в хорошую погоду будут как экспонаты в этнографическом музее. Скажи на милость, чем плохо? В ненастный день получаем муку, в ясный – доходы от туристов, разве плохо, а? – неожиданно спросил Эрмократэ.
Разговор у нас шел совсем о другом, и вопрос его после недолгой паузы так ошарашил, что я растерянно промолчал. В тишине хлест ливневых струй постепенно сменился шорохом моросящего дождя.
– И там, наверное, дождь сейчас, – голос его прозвучал печально.
– Наверное… Где, батоно Эрмократэ?
– Там… В моей душе… В моей деревне.
– Конечно, батоно Эрмократэ. Грузия – маленькая страна, и не верю, когда по радио передают: на западе республики дожди, а на востоке сухо.
– И там, наверное, дождь, и там, нескончаемый, монотонный, тихо шуршащий… Мой дождь никогда не шумит… он печальный, наводит тоску… Меж плетнями корова… звенит колокольцем и лает собака, гонит чужого, что забрел во двор, от дождя укрываясь… И там дождь…
– Как думаете, прикрыли Алазанскую долину вашей накидкой? Повредит виноградникам столько влаги.
– И могилу твою орошает. Льет на кладбище дождь, льет на храм с обвалившимся куполом… И фрески смывает… Смывает дождь фрески… Смывает дождь фрески…
– А дождевую воду с накидки хорошо бы в этот раз направить на Самгорскую равнину.