Текст книги "Гномики в табачном дыму"
Автор книги: Тамаз Годердзишвили
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 25 страниц)
– Конечно, конечно, женщины ведь не умеют шутить!
– Если судить по тебе, женщины еще много чего не умеют.
– Зачем по мне, вообще…
– И вообще.
– Изводишь?
– Говорю с полной ответственностью и серьезностью.
– Поклянись, если так.
– Зачем мне клясться, глупышка. Извини, не привыкла еще к моим шуткам?
– В том-то и беда, что слишком привыкла и не смогу уже обойтись без твоих безобидных шуток… – у нее дрожит подбородок.
– Как же быть, скажи. Как скажешь, так и поступим.
Я толкаю ее. Она не шевелится. Уставилась на таблицу, но явно не видит ее.
– Что ты молчишь!
– Цезий… В честь цезаря?
– Как нам быть, спрашиваю!
– Платина – богатая женщина. Миллионерша. А по-твоему?
– Как нам быть?
– Аурум… Никаких ассоциаций, кроме богатства, не вызывает. Иначе и не может быть – золото!
– Давай будем вместе и…
– Что? Повтори, – она не дает закончить фразу.
– Давай будем вместе!
– Вместе?
Инна смотрит в мои глаза, в самую глубь их, мне чудится, что из ее зрачков в мой мозг проникают лучи, шарят там, выискивая нечто сокрытое. Знаю, понимаю, чего они доискиваются, и мне обидно ее молчание. Инна закрывает глаза и чуть погодя шепчет:
– Таллий… Смешно, но, по-моему, это стройная женщина, Таллиума…
– Не спорю. Я хочу всегда быть с тобой.
– Закрой глаза.
– Закрыл.
– Повтори свои слова.
– Хочу всегда быть с тобой.
– Повтори еще раз.
– Хочу всегда быть с тобой.
Инна поворачивает голову ко мне. Глаза у нее все еще закрыты, она неловко, странно целует меня… Я обнимаю ее, дрожащую… И ничего больше не хочу знать…
Мы тихо лежим рядом. Радость во мне хлещет через край. Боюсь, не выдержит сердце счастья, разорвется. Блаженная тишина дурманит голову, и кажется, будто мы лежим на повозке с сеном и лошади цвета сена несут нас по облитому солнцем пустынному полю, полю нет предела, нет предела и нашему счастью, как и покою, и тишине тоже.
– А уран? – звучит где-то вдали знакомый голос.
Я в радужном настроении, мне кажется, что мы с Инной самые добрые, самые красивые и здоровые. И у Инны взгляд озарен светом, хотя глаза полны слез, но это слезы счастья.
Где-то поблизости девушки поют протяжную русскую песню.
– А уран? – звучит где-то вдали знакомый голос.
– Оставь, – шепчу я.
Инна приникает ко мне так, словно стремится слиться со мной и тем спасти себя. Инна боится. Инна права. Понимаю, что ей незачем бояться, но понимаю и то, что она права.
– Чего ты боишься?
– Урана. Уран – война.
– Войны не будет.
– А если будет?
– Говорю – не будет. Почему она должна быть, ну почему?
– Боюсь, и все.
– Знаешь, когда я думаю о войне, мне делается страшно. Если вспыхнет война, камня на камне не останется! Земля превратится в сплошное кладбище. Никак не пойму, с какой стати мне вдруг умирать, что я успел сделать, что познал и увидел, чтобы исчезнуть из жизни?..
– Детство так быстро промелькнуло, даже в памяти не сохранилось… Я и живу-то каких-нибудь шесть лет, с того времени, как ощутила себя женщиной – с шестнадцати, скажем. И если война и мы все погибнем, получится, что я всего шесть лет прожила на свете!
– Войны не будет.
– А вдруг начнется! Сколько всего не придется испытать, познать, совершить. А я… У меня же грандиозные планы!
– Ты еще только строишь планы, другие уже осуществляют задуманное. И ты, и я, и все порядочные люди хотят завершить начатое дело!
– Увидишь, я создам прибор для поиска благородных металлов и назову его твоим именем.
– Хватит с нас, прошли через голод и нужду, хлеб по карточкам получали, в очередях за керосином стояли… Ты ничего не помнишь, в войну родилась, а я сидел в бомбоубежище с узелком и смотрел на грустные лица соседей. Конечно, я не понимал тогда всей глубины происходившего, но на душе было горько, тяжко, и я плакал. Плакал еще и потому, что плакала мать.
– Не надо рассказывать, молчи.
– Ты права, чего я ударился в воспоминания. Налей чаю, в горле пересохло. Войны не будет. У меня дар предсказывать, предвидеть. Сколько раз сбывались мои слова. Так вот, войны – всеми фибрами души чувствую – войны не будет. Невозможна война, немыслима она, абсурдна. Налей-ка чаю…
– Точно не будет?
– Говорю же – не будет. А кроме того, в древнегреческой мифологии Уран – божество, олицетворяющее небо. Он сочетался браком с богиней земли Геей и завел до полусотни детей. Потом его, не помню уж почему, то ли изувечили, то ли убили.
– А потом?
– Тело его упало с неба в море, море разбушевалось, взбурлило у берега пеной, а из пены явилась миру Афродита.
– Афродита?! Целомудренная, добрая богиня красоты и любви?
– Именно. Всякие ураны приносят в конце концов благо. И накопленная атомная энергия принесет людям благо – человечество поумнело.
Инна сияет, страх ее развеян. Она целует меня и шарит рукой, ищет халатик. Халат очень ей к лицу. Когда она подает мне чай, подол задирается, обнажая бедро, но она привычным жестом поправляет халат. Налив чаю и себе, Инна устраивается на постели, уютно скрестив ноги.
Пока пьет чай, успевает озябнуть и льнет ко мне холодным телом, отогревается, забирая мое тепло.
– Пошли в лес играть в войну.
– Не хочу.
– Чего не хочешь – в лес идти или в войну играть?
– Ни того, ни другого, Темико.
– Вставай, одевайся.
– Не хочу.
Инна надевает толстый желтый свитер, шубу и делается похожей на леопарда. Обуться забыла и теперь жестом велит подать ей ботинки, что сушатся у печки. С превеликим удовольствием исполняю ее повеление и на коленях надеваю их на ее ножки. Инна великодушно благодарит.
Мы гуляем среди озаренных луной елей. По колено проваливаемся в нетронутый снег. Инна старательно пытается ступать по моим следам.
– Не спеши, Темико!
– За той вон горой нас дожидается Дед Мороз.
– Ну и что?
– Приготовил нам кое-какие подарки.
– Ты уверен, что именно за той горой?
– Не совсем, возможно, где-то дальше ждет.
– За тридевять земель?
– Может, и за тридевять. Твердо знаю одно – ждет нас.
Мы уже почти добрались до верха горы, как на нас понеслась снежная лавина и подмяла под собой.
– Кто чертит детали рабочего вала?
– Инна! Инна! – закричал я ошалело.
Исчезла, никого нет вокруг. И внезапно возникла за моей спиной – откуда только взялась! – смеется.
– Не ушиблась?
– Нет! – безмятежно ответила Инна, и я сразу успокоился.
– Передохнем?
– Некогда отдыхать, уйдет старик, надоест ждать и уйдет. Ищи его потом!
– Тогда – вперед!
И мы снова взбираемся по склону. Наконец почти одолеваем его, но тут на нас налетает ветер – сначала шутя, озорно, и нам, запыхавшимся, он даже приятен. Но через миг он превратился в ураганный. Неистово сметал с земли снег, взвивал его и взвихривал.
Я крепко ухватил Инну, но… слишком поздно – нас обоих сбросило в глубокое ущелье.
– У кого детали рабочего вала?
Вынырнув из снега, мы еле нашли друг друга.
Инна улыбнулась и знаками предложила идти к вершине прямиком. Мы снова пустились вверх по коварному склону, такому опасному. Намучились – не передать, но Инна держалась стойко, на миг не отходила от меня и даже приободряла, помогала! Наконец снова показалась вершина, но – на миг.
Земля под ногами закачалась, завертелась и поплыла. Вряд ли долетели б живыми до дна пропасти, если б нас не ухватили чьи-то сильные руки.
Бушующая стихия разом унялась. Перед нами стоял белобородый, белоснежный исполин. Через плечо у старика перекинута была переметная сума – хурджин.
– Кто чертит детали рабочего вала?!
– Здравствуй, Дедушка Мороз!
– Здравствуйте, дети! Хорошо, что пришли, невмоготу уже одному!
– Все вместе проведем эту ночь под открытым небом.
– Вот порадовали старика, не оставили одного, приняли в свою компанию. Просите что угодно, любое желание выполню.
– К себе пригласить мы просто не можем, не поместимся втроем в нашей комнатушке, – извиняясь, пояснила Инна, с сомнением оглядывая деда.
– В комнатушке? – удивился Дед Мороз и, развязав хурджин, достал сверкающий камень, покатил к нашему домику. И внезапно на его месте возник хрустальный дворец.
– Кто чертит детали рабочего вала?!
– Пусть у нашего дома будет огромная веранда и окна пусть будут высокие, широкие, чтобы все положенные нам лучи солнца проникли, пусть озаряется наш дом.
– Будут большие окна, будет светить вам солнце! – Старик достал еще один блестящий камень и покатил к хрустальному дворцу.
– В доме всегда должен быть свет и мир! – заявила Инна и так глянула на меня, словно только от меня и зависело это.
– Будут, будут, – заверил Дед Мороз. – Вы долго будете любить друг друга, очень долго, вечно. Появятся у вас дети…
– Хочу иметь много детей, – горделиво сказала Инна, осмелев.
– Исполнится ваше желание, – Дед Мороз запустил руку в хурджин и покатил к нашему дому горсть сверкающих камней.
– Я хочу иметь очень много детей, и красивых! – еще более горделиво потребовала Инна.
– Будут дети, красивые и счастливые, счастливые все!
– Да будет так! – восторженно воскликнула Инна, потом задумалась и со вздохом добавила: – Лишь бы войны не было!
– Скажете наконец, кто чертит детали рабочего вала?!
– Что?..
– Ты делаешь? – спрашивает начальник отдела.
– Да.
– Дай-ка сюда.
Я несу ему чертеж. Сотрудники ухмыляются.
– Который час? – интересуюсь я.
– Двенадцать.
1971
АВТОПОРТРЕТ С ЗАСОХШИМИ ЦВЕТАМИ
– Проснулся, сынок?
– Нет, сплю.
– Вставай, опоздаешь на работу, – говорит мама, поглаживая меня по голове теплой рукой. – Вставай, сынок, пора.
Серое утро. Солнца нет. Когда солнце скрыто облаками, трудно сказать, который час; впрочем, мне это ни к чему. Я давно уже просыпаюсь в одно и то же время – ровно в половине восьмого. Если светит солнце, я точно определяю время по тени, отбрасываемой вещами, внося коррективы в соответствии с сезоном года и месяцем. Ошибаюсь лишь на две-три минуты, поскольку мебель в комнате, и моя кровать в том числе, вот уже сорок лет стоят по раз и навсегда выбранному варианту. Комната маленькая, и как-нибудь иначе вещи или не разместятся, или ими неудобно будет пользоваться.
– Вставай, сынок.
Мама любит порядок, не допускает, чтобы я опаздывал.
Почти сорок лет я сплю на одном и том же месте. Все трещины, линии и пятнышки на стенах и потолке давно чему-то уподобились в моем сознании. Они упорно возникают после редких ремонтов все эти сорок лет, так что положение тени по отношению к ним подсказывает мне верное время, и я вполне обхожусь без часов.
Нынче среда, тринадцатое августа тысяча девятьсот семьдесят четвертого года. Сейчас, наверно, без четверти восемь.
– Доброе утро, мама…
– Твой бедный отец к пяти девушкам сватался с этим обручальным кольцом. Пятой была я. Недавно носила растянуть ювелиру. В нем двенадцать граммов червонного золота. Авось и тебе принесет счастье. Сколько можно ходить бобылем, годы-то бегут… Мне что, да ведь и я не вечно буду рядом, останешься один. Ну что ты уставился? Возьми… Нравится?
– Очень, спасибо.
– Надо же иметь что-нибудь на память об отце.
– Спасибо, мамочка.
– Мамочка! Ишь, сосунок! Может, соску дать?..
Иду принимать душ. Неловкий взмах руки – и кольцо, соскочив, звякает о кафель, кружится вокруг открытого трапа. Круги сужаются, и я не успеваю опомниться, как оно исчезает с потоком воды…
Я сорвал с календаря листок с отошедшим днем, завел все часы – настенные, карманные, ручные – и включил радио: погода в Тбилиси ожидается без осадков. Температура ночью двадцать один, двадцать три, днем – тридцать три, тридцать четыре градуса. А в семь утра было уже девятнадцать!
Поставил на плиту чайник и сковородку с яичницей. Быстро позавтракал и выглянул в окно: дождя ночью не было, моя белая машина сверкает чистотой. Пора идти.
– Я пошел, мам!
– Будь осторожен, сынок!
– Если выберусь, приеду обедать!
Улицы забиты машинами – пешком быстрее доберешься до работы…
Трехтысячный коллектив нашего учреждения составляет программу для так называемой «мыслящей машины». Программа должна быть готова к концу двадцатого века. Однако для машины планируется память, которую нам не запрограммировать и к концу двадцать первого столетия. Мой отдел (раз я так выражаюсь, само собой ясно, что заведую отделом) составляет программу по оригинальной грузинской драматургии. Отдел состоит из трех подотделов – театра, радио– и теледраматургии. Поскольку в нашем многонаселенном городе если не каждый второй, то каждый третий сочиняет пьесу (каждый второй слагает стихи!), легко представить, каково приходится мне, трем моим замам и многочисленным редакторам-инженерам. К 2000 году драматургия должна оказаться на высоте, достойной наших великих традиций в этой области. А чтобы вы со всей ясностью представили всю безнадежность моего положения, скажу прямо: у нас нет своих, написанных на нашем языке, более или менее сносных оригинальных пьес. Я веду речь о радио– и телепьесе. Признанные у нас великолепными радио– и телепьесы – это спектакли, радио– и телеспектакли, созданные отличными актерами и режиссерами на удивление потомкам. И прошу вас, не возмущайтесь и не кидайтесь на меня с оружием, облачась в патриотические доспехи. Вряд ли вас это тревожит больше меня; почитайте-ка наши пьесы, и посмотрим, что вы тогда скажете. Теперь вы представляете приблизительно, каким отделом я руковожу и в каком нахожусь положении. Остается добавить, что мы хотя бы раз в месяц обязаны открыто рассмотреть и обсудить проект, который предлагаем машине. На обсуждении присутствуют все кому не лень, а также ответственные за программирование машины.
Сегодня именно такой день.
Сегодня, в среду, тринадцатого августа, состоится обсуждение проекта.
Исходя из специфики нашего учреждения, здание для него возвели за городом. В черте города от движения транспорта стены вибрируют, что мешает точному программированию.
Коридоры и кабинеты устланы мягким, звукопоглощающим ковром. И когда обсуждение кончилось, зал опустел так бесшумно, что можно было услышать полет мухи.
Мой письменный стол и пульт на восемнадцатом этаже в комнате № 1852. Из окна виден весь город. Одуревший от четырехчасового бурного обсуждения, я наслаждался тишиной и покоем, когда раздался глухой звон. Так у нас возвещается перерыв. Я запер двери, опустился в глубокое кресло лицом к широкому окну, потом слегка откинул спинку и задремал…
Зазвонил телефон. Повернул кресло и нажал на пульте телефонную кнопку.
– Тысяча восемьсот пятьдесят вторая комната слушает вас.
– Батоно Гиорги? – разносится на всю комнату. Видимо, уборщица во время уборки задела микшер звука. Я приглушаю звук.
– Да.
– С вами желают поговорить из тысяча сорок второй. – Секретарша переключила телефон.
– Слушаю.
– Не поехать ли на Черепашье озеро, – говорят, там холодное пиво есть и жареные хинкали [24]24
Хинкали – грузинское национальное блюдо из мяса.
[Закрыть].
– Есть не хочу, а пить не могу – знаешь же, я на машине…
– Умница!.. Радость ты моя! Послушай, тысяча восемьсот пятьдесят второй, а со мной побыть не желаешь? – В комнату влился сытный, теплый, сладостный, как свежескошенная трава, женский голос.
– Что ты там делаешь?!
– Тебя жду. До конца перерыва еще сорок минут.
– Куда спуститься?
– К моей машине. На северной стоянке в пятом ряду.
Движущийся коридор и скоростной лифт в две минуты доставили меня к северному выходу. На площади пестро от множества машин всевозможных цветов. Я лениво пересекаю площадь. Гогона уже сидит в «Мудзимуре» новейшей марки. Мотор тихо рокочет.
– Привет.
– Привет.
В машине запах Гогоны: сытный, сладостный и теплый.
– Устал?
– Когда я с тобой, это не имеет значения.
Я искренен. Наедине с ней забываю и о возрасте, и об усталости, и о солидности, чувствую себя ее ровесником – двадцатилетним, и, наверное, нет, не наверное, а действительно способен на тысячу всяких глупостей.
– А где обитатель тысяча сорок второй?
– Сказала ему, что моя квартира не рассчитана на прием двух гостей – место в ней лишь для уважаемого Гиорги, – шутит обитательница красивейшего дома на окраине.
– Обиделся?
– Ага! Зато секретарша обрадовалась! Они поехали есть хинкали. Ты голоден?..
Приближение весны первым чувствую я. Хотя нет! На нашей улице, прямо против моего дома, растет дерево. Так вот, оно опережает меня. Едва солнце войдет в силу и щедрее рассыплет свои лучи, дерево сразу усыпает себя почками! День-другой – и оно уже в ласковой зеленой дымке. Если весна не закапризничает и не лишит город тепла и света, почки неуловимо быстро превращаются в чудесные крохотные листочки. А еще немного времени спустя от сочных зеленых листьев уже и тень, и запах; весной царит запах молодых листьев. Во всяком случае, к нам, в наш город, запах весны первыми приносят вспыхнувшие зеленью почки. К прилету ласточек мое дерево уже шелестит листочками и гордо взирает на пробуждающийся мир. И уже – весна! И я люблю тебя в тысячу раз сильнее и в тысячу раз сильнее тоскую, но… Но где ты, где?..
– Жарко, – Гогона вздохнула. – Ты уснул?
– Нет еще.
Гогона вкатила машину в собственный гараж. Прямо из гаража лифт поднял нас на второй этаж особняка. Гогона распахнула предо мной двери в просторную гостиную, а сама кинулась в ванную. Я прошел в кухню, поставил чайник.
После душа от нее еще сильнее исходит сладостный, сытный, теплый запах свежескошенной травы.
– Хочу чаю, хочу чаю, хочу чаю! – Хорошенькая, высокогрудая, длинноногая Гогона тянет ко мне длинные руки с красивыми пальцами и увлекает в спальню.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В спальне:
– Ну, побудь еще немного…
– Ладно.
– Нет, иди, и без того задержался… – А сама наваливается грудями мне на лицо, душит. Есть такой сковывающий прием то ли в дзюдо, то ли в самбо.
– Который час? – едва прорывается мой голос.
– Полтретьего… Побудь еще, а… Ну побудь… пожалуйста… умоляю…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В гостиной:
– Налить еще чаю?
– Нет.
– И фрукты не хочешь?
– Нет.
– А уйти?
– И уйти не хочу.
– Может, устал?
– Нет…
Гогона проводила меня до дверей, поцеловала в руку.
– Спасибо. Ты очень милый. Спасибо. – И протянула ключ от машины. – Я скоро приду. Машину поставь там же.
– Что тебе нужно в нашем учреждении?! Что ты там оставила? И кто только пропускает тебя? Не нужна мне твоя машина! На такси поеду.
– Нет. Мне приятно, когда ты ведешь мою машину – кажется, будто мои волосы держишь… или мою…
– Я пошел.
– Или мою грудь…
– Ладно, я пошел.
– Спасибо.
– Перестань, что с тобой?!
Гогона целует дверь в том месте, где была моя рука…
Город полон машин и солнца. Город полон разноцветных машин, залит горячим желтым солнцем.
Я снова ставлю машину в пятый ряд и снова подымаюсь в комнату № 1852. В кабинете неприятная глухая тишина. Нажимаю на пульте кнопку магнитофона. Тоскливую тишину разрывает энергичный голос секретарши: «В четырнадцать часов ноль пять минут приходил драматург Девдариани. (Видно, у входа в кабинет дожидался окончания перерыва.) Пьеса на столе…» Пауза. «В четырнадцать часов двадцать минут был теледраматург Дугладзе. Пьеса на столе… В четырнадцать часов тридцать шесть минут был Гринберг – по поводу грузинской радиопьесы. Я передала ему ваши рекомендации. Статья на столе. В четырнадцать часов пятьдесят две минуты сообщение с телетайпа: «Поздравляем, вашей радиопьесе присудили вторую премию на международном конкурсе в Вильнюсе – «Лента дружбы – 1974». Три тысячи рублей переведены на ваш адрес. Еще раз поздравляет вас весь отдел». (Соответствующее музыкальное обрамление – торжественное, приподнятое.) Пауза. «В четырнадцать часов двадцать две минуты звонила женщина. Не назвалась. (Лирическая музыка – у секретарши не было, вероятно, дела, и она развлекалась.) В четырнадцать часов сорок пять минут вас вызывал четвертый замдиректора Нозава. Наверное, уже знаете – Нозава стал четвертым замом. (Впервые слышу!) (Вступление к пятой симфонии Бетховена.) В пятнадцать часов тридцать одну минуту вас спрашивали из тысяча сорок второй». Три отрывистых сигнала означают, что секретарша доложила все. «Удивительный день: поступило всего лишь две пьесы! – возликовал я и глянул на часы: шестнадцать часов ноль две минуты, как выражается моя секретарша.
Я распахнул окно. Далеко внизу, подобно хлопотливым муравьям, суетливо носятся машины, автобусы, троллейбусы, люди. Снаружи вместо свежего воздуха ворвался горячий густой смог. Я потянулся закрыть окно…
Обручальное кольцо соскочило с пальца, нежно звякнуло о стекло и полетело вниз – окна всех восемнадцати этажей зазвенели, как крохотные колокольчики. Явственно донесся стук кольца об асфальт.
Я закрыл окно. Присел за рабочий стол и перелистал пьесу драматурга Девдариани.
Уже само название отбивало охоту читать дальше, да и не было нужды, но хочешь не хочешь обязан добраться до конца. Надо прочесть каждую строчку, не то, если автор уличит тебя, что ты пропустил третье слово в четвертой строке сверху на сто восемнадцатой странице, прямо к директору кинется жаловаться («Не чтят, не уважают ни драматургию, ни живых классиков!»). Какой бы глупой ни была пьеса, надо прочесть ее всю внимательно и бесстрастно и так же терпеливо, бесстрастно объяснить автору, чем плохо его творение, почему оно не годится. Но автор все равно пойдет со своей пьесой к директору и постарается пробить ее всеми правдами и неправдами, всучить нашему учреждению. Правда, сделать это далеко не просто: к пьесе прилагаются три коротких заключения: кандидата искусствоведения (оформленного у нас на должность редактора-инженера) – на трех-четырех страницах; моего заместителя из соответствующего отдела – на одной-двух страницах, и моя – в одной-двух фразах.
Я добросовестно читал пьесу Девдариани, читал до одури. Справившись с ней, позволил себе передышку и набрал на пульте номер музыки. Под звуки приятной мелодии я уткнулся в телепьесу Дугладзе…
– Алло!
– Слушаю!
– У тебя включен телевизор? Видел, какой хороший телеспектакль передавали из Москвы? – Отец мой был на пенсии и не пропускал ни одной художественной или спортивной передачи из других городов и стран.
– Нет, не видел, некогда, у меня дела были.
– Дела у тебя не переведутся.
– Ну чего тебе, пап? Занят был, не мог посмотреть. И из-за этого будешь теперь негодовать?!
– Ты обязан смотреть такие спектакли. И это – твое дело, может, даже главное дело. Правда, толку все равно не будет – хоть смотрите, хоть нет. Нужен большой талант, без настоящего таланта не напишешь нормальной телепьесы!
Отец явно взволнован. Как видно, он много размышлял о развитии нашей теледраматургии, и выводы его заслуживали, кажется, внимания. Но сейчас мне было не до его выводов.
– Отец, мне некогда… Я телепьесу читаю.
Пауза. Обиделся.
– Глупый ты, сынок. Извини, что так говорю, но неужели не понимаешь: основная проблема нашего столетия – проблема взаимообщения. Я не о нас с тобой. Эта проблема – решающая проблема середины нашего столетия, потому что люди утеряли способность поддерживать взаимоотношения, общаться… Нет у них больше этого дара… Исчез он… Пропал…
– Отец, мне надо срочно прочесть телепьесу…
– А ты отложи ее, отложи, а сверху напиши свое дурацкое: «Не годится». Все равно, не знаешь, что посоветовать теледраматургу, чем ему помочь, – ты же сам не разбираешься в телеискусстве! Сынок, ты ведь каждый день сидишь перед этим старым ящиком, разве не видишь, что с телепьесами постоянно конкурируют последние новости? А последние новости потому и называются последними, что они сообщают о каждодневных, только-только происшедших событиях. Как, чем думаешь ты взволновать человека – хоть мужчину, хоть женщину, – который только что слушал репортаж с места событий, оттуда, где идет война или произошел военный переворот! Человек слышит, как плачет несчастная женщина, потерявшая близких, видит, как выносят из-под развалин ее детей, мужа, брата, мать или отца, вместе с ней переживает ее горе! Так чем ты думаешь взволновать его после этого? Как думаешь задеть нерв души дорогих телезрителей, как величает нас телевидение?! Понимаешь ли, с чем приходится соревноваться писателю? Дадите какую-то музыкальную заставку или шапку – так, кажется, это у вас называется? – и пожалуйста, смотрите спектакль, записанный на пленку. Запомни, сынок: с писателем конкурирует многообразная действительность, поэтому он глубже всех должен разбираться в явлениях жизни. Не думай, что это просто. Сложное, ох какое сложное это дело! Уразумеет писатель это, примет близко к сердцу и почувствует в душе волнение, многого добьется. Да разве есть нынче такой талант, который…
– Ну хватит, папа…
Видно, опять обиделся – повесил трубку…
Пьеса Дугладзе оказалась на редкость плохой, сумбурной. Без начала и конца. Такие пьесы меня особенно раздражают. Авторы их ничего не смыслят в телеспецифике, зато щеголяют терминами. Неужто думают, что от этого «произведение» станет телепьесой? Кого проведешь теперь подобным приемом! Пьесу Девдариани я передал на рассмотрение редактору подотдела театра, а пьесу Дугладзе – редактору из теледраматургии. Так положено. Заключения должны писаться с соблюдением субординации. Я нажал на кнопку, вызывая секретаршу. Молчание. Посмотрел на часы – восемнадцать часов сорок минут. Ушла. На северной стоянке всего две машины: моя и Гогоны. Гогона, заметив меня, рванула машину с места. Рядом с ней сидел молодой человек. Определить его возраст я бы затруднился – волосы кудрями спадали на широкие плечи…
Жарко, страшно жарко. Воздух недвижен. Я опустил оконное стекло и подставил разгоряченный лоб под хлесткий ветерок, даже выставил из окна свободную левую руку.
Обручальное кольцо соскочило и покатилось по асфальту рядом с машиной. Пока я останавливал машину и выбирался из нее, кольцо, подпрыгивая и крутясь, устремилось к водосточной яме и исчезло в решетке.
Разнесся тоненький звон колокольчика. Какие же крохотные надо иметь пальчики, чтобы тянуть за тонюсенькую нить, привязанную к язычку колокольца! Да еще так осторожно, так деликатно, чтобы звук проник в душу, растревожил и разворошил присыпанные пеплом воспоминания. Может ли случиться что-либо хуже, если живешь только этим?! Нет. Ничего…
На золотистом песке пустыни уютно пристроилась маленькая звонница, напоминая голубого пушистого цыпленочка на огромной, широко раскрытой ладони. Развалины были голубые, из старинного грузинского кирпича. На голубом, подточенном временем столбике висел золотистый колокольчик и едва приметно колыхался, хотя было безветренно. На стертых ступенях звонницы неподвижно сидел лысый человек…
Я остановил машину у загородного ресторана «Золотое руно». Директор ресторана Ясон препоручил меня официантке – прекрасной Медее. Вы, конечно, усмехнулись, прочитав: «Золотое руно», «Ясон», «Медея», – какая дешевая шутка! Но что делать, если директора ресторана действительно звать Ясоном, а официантку – Медеей? Им только Аэта недостает. Что же касается ресторана, то кухня там великолепная…
Я увлекся едой и не заметил, как подступил к моему столику Тандарух с армией официантов. Пока я соображал, как быть, оказался в осаде. Официанты с трудом удерживали подносы со всевозможными блюдами и всевозможными винами.
– Не обижайся, сегодня я угощаю. И не тебя одного, а всех посетителей, – пояснил Тандарух. – Ресторан по плану две тысячи должен давать в день. Когда ты вошел, я велел запереть ворота – никого больше не впустят. Я знал, что придешь. Люблю поговорить с тобой. Честный ты человек, справедливый – вот почему. На всяких своих приятелей, прямо тебе скажу, мне наплевать. С ними у меня каждый день кутежи, они без меня за стол не сядут, но я с тобой предпочитаю. Вижу, надо жить по твоему примеру. Потому и хочу повиниться, извиниться за себя и мне подобных… Я пьян и запросто выложу, что накопилось на душе.
Тандарух подал официантам знак, и они освободились наконец от тяжелых подносов. Потом он указал мне на невзрачного человека и продолжал:
– Вот тот тип помешал. «Я человека одного, говорит, пригласил – дельце через него провернуть, и собирался угостить, а официант говорит – за все уже уплачено! И все провалилось. Не мог же я за счет черт знает кого устраивать свои дела! Я должен был угощать!.. Не обижайся, если уважаешь хоть немного. Сколько может, скажи, пожалуйста, съесть и выпить один человек, чтобы не суметь за него уплатить, но… Но сегодня я угощаю, я принимаю гостей… Ешь на здоровье, да пойдет тебе впрок… А я жду ночного стука в дверь: боюсь, вдруг да будет не в духе и не возьмет, или мало покажется, сколько собираюсь дать. Они без предупреждения заявляются, в середине ночи; хорошо, если до того инфаркт не хватит. А вообще-то и ты не агнец, не мни себя невинным. Но ты не совершал ничего такого, чтобы тобой ОБХСС заинтересовался. Тебе другой суд предстоит. Я-то верю – ты и в том невиновен, в чем обвиняют. Потому и хочу покаяться, оправдаться перед тобой! Знай, не легко будет очистить то, что мы поганим сейчас, оскверняем с помощью денег. Понимаю, хорошо понимаю, да плююсь. А потом, знаешь ведь, какая у меня цель? Прямо в душу! Прямо в душу! Ты пойми, это тоже азарт, игра, алкоголь, морфий… Какая разница? Поэтому извиняюсь за все. Ради хороших стихов и рассказов, хороших фильмов и спектаклей, хороших произведений и открытий, которые делаете вы, ты и твои друзья, и которые я не читал, не видал, даже не слышал о них! Времени нет, столько времени уходит на это окаянное дело! Работаю, а нет – так пью, кутежи устраиваю, и ведь не развлечения ради – опять же ради дела! И потому еще винюсь, что рядом с твоим чистым столом со стопкой белой бумаги стоит мой грязный стол, заваленный грязными купюрами. Знаю, ты больше других нуждаешься, но тебе я не даю. А ведь все берут, кому даю. Грузинское самолюбие позволяет им это. Ты-то вряд ли возьмешь… Не говори, что можешь взять, не то вторично умру (этого слова – вторично – он, по-моему, не произносил!).
Тандарух напился и оставил свою машину у ресторана на попечении сторожа, тот остановил для нас «левую» машину.
– К последнему дому! – велел Тандарух водителю, когда мы выехали на крутую окраинную улицу.
Вытащив из багажника два ящика шампанского, Тандарух поднялся по лестнице. Силища у него была неимоверная, шутя нес тяжелые ящики. Он еще подходил к подъезду, когда из одного окна выглянул мужчина, привлеченный шумом машины, и тотчас скрылся, увидев Тандаруха.
– Мосэ! – крикнул Тандарух. – Мосэ, открой, пожалуйста!
Дверь открылась, и вышла какая-то уродина. У подъезда было темно, но женщина оказалась исчадием ада и пылала, как факел, поэтому я узрел ее. Она говорила много и долго. Тандарух терпеливо внимал. Кому позволил бы он, будучи не совсем трезвым, наставлять и вразумлять себя, но эта женщина… Тандарух очень почтительно попрощался с ней, галантно поцеловал руку. А ведь он не то что руку целовать – внимания не обращал даже на красивейших женщин, они за ним бегали, в глаза заглядывали, не сорвется ли ласковое словечко. Он любил сам выбирать женщин. Но эта особа была, как видно, женой Мосэ, а Мосэ – «генеральный директор» Тандаруха. Так что… Вернулся сконфуженный, униженный, лица на нем не было. Оба ящика положил рядом со мной, а сам уселся с водителем.