355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Тамаз Годердзишвили » Гномики в табачном дыму » Текст книги (страница 23)
Гномики в табачном дыму
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 17:10

Текст книги "Гномики в табачном дыму"


Автор книги: Тамаз Годердзишвили



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 25 страниц)

– Давай к Дигомскому массиву! – велел он шоферу и вооружился бутылками.

Великолепное было зрелище! Толстые бутылки осколками разлетались по асфальту и по газонам; пенилось шампанское, радужно сверкали и вспыхивали брызги в лучах лампионов. Тщетно пытался я остановить Тандаруха. Чувствовалось, он воевал с кем-то и одерживал победу.

Раз десять доезжали мы из Дигомского массива до проспекта Руставели. За каждый круг водитель получал трехрублевую. Не знаю, где достал Тандарух столько трехрублевок. Я не уговаривал его ехать домой, ждал, пока он уймется. Трезвый как стеклышко, я легко переносил его пьяные выходки, равнодушно сносил даже ругань и насмешки. Наконец он выбился из сил, и тогда я велел водителю не возвращаться больше в центр. Тандарух не возразил, будто не слышал.

– Манана! – заорал он, узнав свой дом.

Жена дожидалась его у подъезда и вмиг очутилась возле нас.

– Забирай Тандаруха, кончилась битва, – сказал я Манане.

Тандарух молча выбрался из машины.

Летняя ночь дышала теплом.

Манана была в очень открытом платье, не в меру глубокий вырез обнажал грудь…

Из «Золотого руна» я поехал домой. Медленно катилась моя машина. До чего тяжко возвращаться домой, если никто тебя там не дожидается! А скрип ключа в замочной скважине вконец портит настроение. Но сейчас, после вкусного обеда в ресторане, я еще бодрюсь. Как мало нужно порой человеку и какие радуют его пустяки! Почему? Не знаю, не знаю… Интересно, сумеет ли человек когда-нибудь познать себя лучше, чем сейчас? По-моему, настало время; по-моему, сейчас каждый обязан изучить себя, проникнуть в самую глубь своей души и откровенно, громогласно объявить – я таков! И нечего стыдиться! А может, и нет ничего зазорного? Во всяком случае, есть куда отступать (малодушным, разумеется), есть чем оправдать себя – гены! (Каким запрограммирован в генах, таким я и получился, дорогой!) Но что кроется в генах? Какие физические и интеллектуальные возможности? Есть ли пределы у человеческой фантазии?

Я прилег на низенькую тахту. Тишина! О какая жуткая тишина в этой комнате…

Прости меня, прошу, прости. Успокойся, выслушай спокойно и, если не поверишь, тогда плачь. Умоляю, прости, что и другим даю заглянуть в твою душу, но я столько пережил, так устал от одиночества, от леденящего одиночества, пустынного, колючего одиночества… Кто только выдумал это слово… Прости, на коленях прошу. Пусть все знают, что и я был полон радости, восторга, помешан, пусть все знают, что ты даровала мне эту радость, сама того не ведая, моя глупышка, сама не желая того! (Не бойся – этого я никому не скажу.) Ты сама не понимала, что писала мне. И сейчас не понимаешь, что написала. Хоть ты поверь (почему-то всем кажется, что я рожден под счастливой звездой!), хоть ты поверь – говорю тебе откровенно: за всю мою жизнь у меня одна эта минута и была светлой… Боюсь сказать – счастливой, боюсь сглазить, боюсь – как бы написанное тобой не оказалось обманом:

«Случалось ли тебе поймать на удочку маленькую рыбешку? А потом, продернув ей в жабры прутик, опустить снова в речку, давая подышать еще немного, пока ты продолжаешь сидеть и удить? Приглядывался ли ты к ней? То достанет ее вода, то – нет. Вот и я теперь так. Мучительно больно от «прутика», трудно дышать. Трудно, и все же дышу, когда достает вода. И куда ни гляну, все такие же рыбки мерещатся. Не говори, что есть какая-нибудь разница между нами! Я так люблю тебя… Так люблю… Так люблю… 1973 год, 12 апреля».

Какая тишина…

Стоит мне прилечь, как мама тотчас присаживается у моих ног. Редкая у нее память. Наизусть помнит все, чему выучилась за несколько лет в гимназии (два-три года училась – рано осиротела, и пришлось содержать семью). Свет не включен, в комнате сумеречно и как-то тревожно. Мама тоже не находит себе места. Знаю, она сейчас затянет свою песенку. Она всегда поет ее. Первую песню, которую я от нее слышал. И помню, увидел на глазах у нее слезы. Я был совсем мал, и слезы мамы не тронули меня тогда. А сейчас при виде ее слез вся душа переворачивается, сердце сжимается от боли. У мамы чуть приметно подрагивает подбородок:

 
Один-одинешенек, сирота
сидит и горько плачет,
нет у бедняжки матери…
 

– Хватит, сколько можно! Знаешь ведь, не выношу эту песню, – ворчу я как можно деликатней. Повышать голос нельзя, тогда она действительно заплачет. Не помню, чтобы я позволял себе кричать на нее… (Хотя нет, помню, был единственный случай, но… но – не помню…)

– Почему не выносишь, сынок?

– Перестань, что ты переживаешь…

– А ты не вынуждай.

– Что ж, привести в дом какую-нибудь дрянь и нарушить наш покой?!

– А ты подумай, что будет с тобой без меня. Не вечно жить матери. Кто за тобой присмотрит? На кого надеешься?

– Ни на кого.

– Тогда женись, пока не поздно.

Это единственная причина наших ссор.

И я глупо, бестактно пошутил:

– Ладно, приведу такую, чтобы всех вас за волосы таскала!

– Как знаешь, сынок.

– Дай же поспать, видишь, устал!

– Спи, сынок, спи…

– Иди поцелую! Что ты из-за каждого пустяка обижаешься? Я правда устал и правда хочу спать.

Никто на свете не целует так сладко, не ласкает так нежно, как моя мама! Какими мягкими становятся ее иссохшие, огрубевшие от работы пальцы! Какими бы холодными ни были, теплеют, лаская меня.

 
Один-одинешенек, сирота…
 

Гнетущая тишина. И духота. Оставаться в комнате нет сил. Пойду прогуляюсь.

Мама стоит в дверях.

– Не возвращайся очень поздно, сынок.

– Хорошо, мам. Если запоздаю, не жди, ложись спать.

– Знаешь ведь, не усну, пока не вернешься.

– Ладно, рано вернусь.

– Будь осторожен!

Я запер дверь…

Звон обручального кольца вывел меня из задумчивости: соскочив с пальца, оно безудержно катилось по ступенькам. Пока я добежал до нижней площадки, огромная крыса набросилась на блестящий предмет, схватила его зубами и метнулась к дыре в углу. И дожидалась там, пока я сбегу вниз. Потом глянула на меня злорадно и скрылась из глаз…

Моя «жемчужина» сияла белизной у подъезда. Ну-ка, поехали. А куда, собственно, поедем? Не знаю.

Солнце зашло, и горожане высыпали из домов. В скверах, садах, на переходах – всюду полно людей. Осторожно, моя «жемчужина», осторожно! Люди погружены в свои мысли, у каждого свои заботы.

– Гиви!

В окне показалась голова супруги Гиви.

– Его нет дома!

– Где он?

– Еще не приходил с работы. Только что звонил, до полуночи задержится.

– Что у него случилось?

– Готовят машину для выставки в Измире. Заходи, что ты снизу…

– Спасибо, как-нибудь в другой раз.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

– Сандро!

На веранду выбежали все четыре девочки Сандро.

– Где папа?

– Записывается на киностудии.

К девочкам присоединилась их мать, жена Сандро.

– Он так простужен, совсем лишился голоса, не представляю, как будет записываться. А кроме того…

– Что озвучивают?

– Заходи, что ты с улицы разговариваешь…

– Спешу.

– Не знаю. Какой-то документальный фильм…

– Скоро придет?

– Недавно уехал. У них вечерняя смена.

– Ладно, я поехал.

– Поднялся бы!

– До свиданья!

Так-то вот, моя «жемчужина». Если и Гайоза не застану дома, не знаю, куда тебя покатить. Больше друзей у меня нет.

– Гайоз!

– Кто там?

Опять супруга, значит, и его нет дома.

– Не узнаешь?

– Ой, Гиорги! Как жаль, заехал бы чуть пораньше! Гайоз полчаса искал машину, еле поймал такси.

– Куда он спешил?

– К больному вызвали.

– Всего тогда…

– Не зайдешь?

– Нет.

– Что передать?

– Ничего, позвоню.

– Может, надо что?

– Нет, ничего…

Итак, все заняты, моя «жемчужина», одни мы с тобой бездельничаем…

– Поплывем назад? Очень припекает…

– Погоди, вон те девушки уйдут, тогда.

– Они не уйдут.

– Откуда ты знаешь?

– Они уже три дня на нашем пляже. Никого к себе не подпускают, все за нами следят…

– Брось… Придумаешь…

– Точно, точно. Когда они приходят, мы всегда в воде. Я не говорил тебе, ждал, когда они уйдут, и тогда выводил на берег.

– Что за удовольствие врать? Не могу больше, жарко, поплыли назад.

– Ложись на спину и передохни. Вот-вот уйдут, они всегда уходят в этот час.

– Откуда ты знаешь?

– Знаю. Только сумасшедшие вроде нас жарятся тут в четыре часа дня.

– А если не уйдут?

– Уйдут. Обедают в это время.

– Откуда ты знаешь?

– Знаю. Сказал же, наблюдаю за ними. Хорошие девочки. Одну звать Аленой, другую – Ниной.

– Где ты с ними познакомился?

– Наши ребята хвалили их…

– «Наши ребята»! Пошли они… Нашел кому верить!

День был тихий.

Ни малейшего ветерка, ни малейшего дуновения, нечем дышать. Огромное солнце, казалось, вот-вот рухнет с неба, так отяжелело и накалилось.

– Смотри, Тамаз! Ты говорил – уйдут!

– К нам плывут!

Молодые люди, словно дельфины, вынырнули из темно-синих волн, раскинули мускулистые руки, легли на спину.

Вдали покачивался на волнах белый пароход.

– Лежи тихо, будто не замечаем их.

– Здравствуйте, ребята!

– О-о! И в черном море водятся русалки?! Ну и напугали! – Тамаз обернул к ним голову и приложил руку к широкой груди. – Слышишь, как колотится сердце?

– Такого богатыря напугали мои слова? – засмеялась блондинка. – Здравствуйте, я – Алена.

– Тамаз, – Тамаз склонил голову, снова приложив руку к груди.

– А я Нина.

Нина была в резиновой шапочке.

– Тамаз, – Тамаз перевернулся в сторону Нины.

– А ваш друг немой?

– Нет, он Тенгиз.

– Я знала, что вас звать Тамаз, а вашего друга Тенгиз, – Нина по-русски твердо произнесла звуки грузинских имен.

– Посреди моря в самое невероятное поверишь, но наших имен никто здесь не знает. А я вот в самом деле знал ваши имена.

– Откуда? – заинтересовалась Нина.

– Мой друг давно влюблен в вас! – Тенгиз опередил Тамаза с выбором. – Так что Алене придется довольствоваться моей особой.

Девушки фыркнули.

– Красивые, черт бы их побрал! – по-грузински заметил Тамаз.

– О чем вы секретничаете? – в один голос спросили девушки.

– Сказал другу пару слов на родном языке. Нельзя?

– Можно, но это не считается хорошим тоном, – улыбнулась Нина.

– Могу перевести. Угодно?

– Угодно.

– Очень красивые, говорю, девушки, – с подчеркнутым акцентом произнес по-русски Тамаз.

– Посреди моря и комплименты приятно слушать.

– Ваш друг правда немой? – спросила Алена.

– Почему? Одну, но очень значительную фразу сказал.

– И ничего больше не может сказать по-русски?

– Может, просто не в духе.

– Хотите, научу вас русскому? – Алена подплыла к Тенгизу. – Ой, как я устала! – Она положила руку на широкое плечо Тенгиза. – Передохну немного, можно?

– Что вы тут делаете так далеко от города? – буркнул Тенгиз.

Девушки переглянулись.

Тенгиз осторожно обхватил Алену за спину и «стал тонуть». Алена вцепилась ему в волосы И сначала потрепала в порядке наказания: «Вот тебе, вот тебе», а потом вытащила из воды.

– Что, мой друг тонет? – притворился испуганным Тамаз.

– Не бойтесь, он в надежных руках, – ответила Нина. – Алена – кандидат в мастера.

– По плаванию?

– Нет, по художественной гимнастике.

– Хвалит меня, чтобы и я не осталась в долгу, – рассмеялась Алена. – Сама уже мастер.

– По художественной гимнастике?

– Нет, по плаванию. Видите, какая красивая.

– Да, очень, – вздохнул Тамаз.

– Чего вздыхаете? – лукаво спросила Нина.

– Устал я…

– И я устала, – сказала Алена. – Давайте поплывем к берегу.

– Давайте.

Они плыли, временами останавливались передохнуть, рассказывали веселые истории, смеялись, дурачились. Тенгиз перехватил взгляд Нины, устремленный на Тамаза, потом кинулся «спасать» Алену, кричавшую ему: «Ой, тону, тону!»

– Как нам от них избавиться? – сказал немного погодя Тамаз.

– Ну-ка, ну-ка, без секретов, говорите по-русски, – рассердилась на Тамаза Нина.

– Вы славные ребята, и мы признаемся, почему так бесцеремонно подплыли к вам, – начала Алена. – Три дня наблюдаем за вами – ни к кому не пристаете!

– Спроси лучше, почему они все время в воде, никогда не загорают! – добавила Нина. – Придем – они в море, уходим – все еще плавают! Может, и спите тут, как дельфины?

– Мы же не такие лентяи, как вы! Встаете поздно, а в полдень обедать бежите, – сказал Тамаз, в отчаянии глядя на Тенгиза – тот весь посинел уже. Солнце успело зайти, стало свежо, и вместе с сумерками подул ветерок.

Девушки выбрались на опустевший берег, обсушились.

Ребята глаз не сводили с двух безупречных, тренированных тел.

Девушки переоделись и присели у самой воды, ожидая ребят.

– Выходите! Не последний день на море! – Нина скинула шапочку, и светлые волосы серебристыми лучами рассыпались по плечам.

– Выходите же! Составим план на завтра! Нам надо уходить: есть хотим и холодно стало, – заворчала Алена.

– Я выйду, не могу больше, очень устал… – сказал Тамаз.

– Потерпи еще немного, уйдут сейчас. – Тенгиз и сам весь дрожал. – Вместе выйдем…

– Не все ли равно – сейчас или потом!

– Вместе выйдем…

– Какое это имеет значение…

Ребята вышли из воды. Не вышли, а выкарабкались, волоча ноги! Могучие руки легко несли хилое туловище с искалеченными ногами.

Девушки вскрикнули и опрометью кинулись прочь. Охваченные ужасом, они неслись не разбирая дороги. Ни при входе на пляж, ни тем более сейчас не заметили сетку из тонкой проволоки, ограждавшую территорию лечебного санатория. Они налетели на ограждение, повалили его и сами растянулись – остались на сетке, словно золотые рыбки…

За моей машиной следовала машина Гогоны и «мигала» мне. Лишь теперь заметил ее. Я остановился на углу просторной площади.

– Не замечаешь меня, да? Куда едешь?

– По делу.

– Возьми меня с собой.

– Тебе будет неинтересно.

– Мне давно уже ничего не интересно.

– С тех пор, как перешагнула за восемнадцать?

– Да. Возьмешь?

– Едем.

Я поехал дальше. Машина Гогоны покорно следовала за моей. Не представляю себе, когда успела научиться так хорошо водить.

У входа на кладбище милиционер и сторож выразительно усмехнулись нам вслед. Нетрудно было сообразить, что́ они подумали.

– Видел, как поглядели! Может, о п р а в д а т ь  их подозрение?

На уме у нее вечно одно, только об одном и думает и в машине, и в постели, и в институте.

– Не знаю, почему я решил сказать именно тебе… Из всех, кого я знаю, ты меньше всего заслуживаешь доверия… Ты еще сосунок, младенец. Скоро не то что меня – имени моего не вспомнишь; и все же доверюсь тебе. Повторяю, никому не говорил и не собираюсь говорить этого. Хочу, чтобы знала ты. Наверное, потому, что умру раньше тебя, если вообще умру когда-нибудь. Завещаю: похороните меня тут, рядом с этой женщиной. Видишь, справа от нее – муж, а место слева свободно. Вот тут, в этом месте. Слышишь?

– Слышу. Чья это могила?

В наступившей темноте не то что надгробной надписи – пальца у глаза не рассмотреть было.

– Гиорги, иди ко мне, я ничего не вижу, боюсь, ну подойди…

Гогона споткнулась.

Едва я взял ее за руку, она припала ко мне. Не зря я подумал то, что подумал при входе на кладбище. Гогона расстегнула пуговицы на моей рубашке и чуть-чуть куснула – нежно, приятно и еще как-то, не выразить – как. Потом опустилась на колени и обняла за ноги…

– Поедешь ночевать ко мне? – спросил я, когда мы шли к машинам.

– Нет, наши на дачу уехали и… и я попросила подругу переночевать у меня… А вот тут похоронен, говорят, страшно богатый человек. От инфаркта умер десять лет назад – тридцати лет! У него какое-то старинное грузинское имя было… Кажется, Тандарух… Представляешь, мне тогда девять лет было…

Гогона быстро села в машину и укатила, чтоб я ни о чем ее больше не спрашивал.

Я хотел нагнать ее и… Но взял себя в руки, только пригрозил ей пальцем. «Чего мне от нее нужно, собственно?!»

Обручальное кольцо соскочило и покатилось к кладбищенским воротам. Я не успел схватить его, оно исчезло под черными чугунными воротами. Кто знает, в чью могилу закатилось…

Я вернулся домой. Окна были распахнуты, но в комнате все равно стояла духота. Расстелил постель. На подушке валялся листочек вербы. У изголовья висят увеличенные портреты матери и отца. Между портретами – освященная веточка вербы. Когда я откидываю одеяло, на подушке всегда обнаруживаю листочек и невольно вскидываю глаза на портреты.

Не делайте этого, мать, отец! Я ни на миг не забываю вас. Все кажется: откроется дверь – и войдете… Тихо, спокойно, радостно. Такими, какими были; такими же хорошими, как пятеро ваших детей и множество внуков. Только я один не оправдал ваших надежд…

Я разделся, лег, укрылся простыней. Ох, забыл выключить свет!

Поле красное. Сплошь заросшее красной травой. И земля красная, и кусты, и деревья, и цветы. С гор веет красный ветерок, колышет цветы и траву; с кустами и деревьями он не справляется, слишком слаб. Посредине поля маленькое озерцо. Совсем крохотное, словно пригоршня прозрачной росы. На траве лежит, отдыхая, женщина. Усадила рядом с собой голеньких малышей-близнецов, крепеньких, сильных, как львята, и возится с ними. Мальчишки упитанные, попочки в ямочках. Ползают по телу матери, кусают грудь, водят по лицу руками. Женщина лежит у озерка и отбивается от любимых щеночков брызгами прозрачной холодной воды. Мальчишки визжат, кричат, все трое заливаются смехом. Потом женщина встает, подхватывает младенцев, прижимает к груди и с усилием взбирается на горку: что поделаешь – отяжелели ее львята. Мальчишки играют ее волосами, ласково тянут их, целуют мать. Забравшись на вершину, женщина останавливается и устремляет взгляд вдаль. Потом снова возвращается к озеру… Рядом воркует белый голубь.

Звонит телефон.

– Слушаю.

– Это я, дядя Гиорги.

– Раз называешь дядей, значит, собираешься просить. Сколько тебе?

– Восемьсот.

– Ни больше и ни меньше? Пауза.

– Кто тебе сказал, что у меня деньги?..

– Кто-то позвонил маме.

– А отец что?

– Не проси, говорит, все равно не даст.

– А мама что сказала?

– Мама знает, что дашь, но не говорит отцу… Боится, рассердится и…

– Ладно, приходи.

– Куда?

– Будто не знаешь куда! К сберкассе – ко мне же не заходишь…

– В котором часу?

– В три.

Он повесил трубку.

– А «спасибо», негодник?! – сказал я вслух. – И мне бы не помешало купить брюки или костюм. Износился мой совсем…

– Вы мне говорите? – спросил кто-то по-английски.

Я огляделся: с телеэкрана улыбалась прелестная дикторша. Я выключил и свет, и телевизор, не дав ей сойти с экрана и лечь в мою постель.

– Господи, пошли моим детям доброго дня! – сказала мама.

Аминь.

1977

НЕСКОЛЬКО ЭПИЗОДОВ ИЗ ЖИЗНИ ПРОВИНЦИАЛЬНОГО ТРАГИКА

Что делать хорошему игроку, когда не везет…

И. Чавчавадзе

Проснувшись, он не сразу решился высунуть нос из-под одеяла, так выстудило комнату. Обвел взглядом вещи – все оказалось на своих местах. Усмехнулся, подумав: «Будто пришел бы кто ночью и переставил или взял без спросу». Уставился на железную печурку: «Когда еще растопишь ее, окаянную! Который час, а?»

Ходики на стене тикали вымученно. «Смазать их пора», – отметил он про себя. Часы показывали без десяти девять – или, как говорят по радио: восемь часов пятьдесят минут. Он вскочил, плеснул на растопку керосин и чиркнул спичкой – дрова в печку закладывались с вечера и полный чайник ставился на нее тогда же. Подождал, пока темная грязная жидкость, именуемая керосином, воспламенилась, и нырнул под одеяло. На «печную операцию» ушло несколько минут, и тепло собственного тела, сохраненное ему постелью, было во сто крат приятней. Подобрался весь, присомкнул веки. Огонь в печке наконец располыхался. Теперь главное было одеться, пока не потухла печь, а что она быстро накаляется и разом стынет, даже малышу известно. Много жечь дров он не мог, каждое поленце было на счету – чтобы до весны хватило. «С 17 апреля перестану топить, – твердил он себе каждое утро, словно подталкивал время. – По старому стилю март кончается тринадцатого апреля, но бабушка говорила и не ошибалась, что он три дня взял у апреля в долг. А раз так, холода продлятся до семнадцатого апреля. В Грузии, особенно в этой провинции, где я сейчас, зима сменяется летом. Не сразу, понятно, до середины мая погода будет вроде весенней, а потом солнце накалится так, что в летней рубашке будет жарко».

Он встал. Сунул ноги в холодные шлепанцы и согрел над печкой одежду. Оделся, глянул на часы. Включил радио: «…после напряженных боев наши войска оставили…» – тут же выключил. Постоял, вздохнул глубоко и повернулся к печке. Чайник закипел. Половину горячей воды он развел холодной и умылся. Потом позавтракал – чай с двумя крохотными кусочками сахара и кусок темного, похожего на глину, хлеба. Обычно он вставал поздно, перед самой репетицией: экономил дрова, но сегодня собирался написать письмо. Поставил возле печки низенькую треногу, рядом табурет, на ней расположил пузырек с чернилами из химического карандаша, школьную ручку с пером и два листа серой бумаги из тетрадки.

Потом сел на стульчик спиной к печке и задумался.

«Диомидэ Цирамуа!

Милостивый государь!

Так бы следовало начать, если б я соблюдал принятый в оные времена эпистолярный стиль. Впрочем, как знать, возможно, когда нас не станет, опубликуют твой архив, и я попаду-таки в историю грузинского искусства одной строкой на одной из ее страниц. Прошло ровно три года, как мы расстались, но я наизусть помню клятву, которую дали, покидая студию. Особенно эти вот слова: «Будь проклят тот, кто заметит талант и подавит его или равнодушно пройдет мимо! Стать тому кровосмесителем, кто не протянет руку другу, не озарит ему путь, не благословит его талант». Смешные мы были, да?

Я поехал сюда, чтобы не играть в тбилисских театрах «четвертого мужика» или «первого охотника», чтобы избежать этой неизбежной участи начинающего актера в столице. Почему? Спроси себя – это ваша вина, режиссеров: с первого дня занятий в студии вы сулите будущему актеру роли голубых героев!

Ныне, когда я больше не боюсь сцены и твердо стою на ней обеими ногами, я обращаюсь к тебе с просьбой, и не вздумай отказать мне. Допускаю, что моя идея покажется дерзкой или фантастичной, но ты должен поставить у нас «Ромео». Приезжай сюда, хотя бы несколько месяцев будешь сыт. Сейчас в деревне с едой полегче, чем в городе. Правда, в Грузии всегда было так. А помимо того, я узнал, что и труппа и сцена свободны до января – февраля следующего года, значит, в нашем распоряжении четыре и даже пять месяцев.

Не представляешь, как здесь любят театр. Каждый вечер аншлаг, зал переполнен, а тишина – услышишь, если муха пролетит. А как переживают зрители происходящее на сцене! Вот это удерживает меня тут, не то и я бы жил в столице, дома, с родителями, лелеемый мамой, подъезжал бы к театру на отцовской машине. Но я не могу предать нашу публику. Люди влюблены в театр, любят его не меньше нас. На улице прохожие узнают меня, и, кажется, всем известно, что отец мой работает в Совнаркоме, а я ради театра терплю тут неудобства, лишения. Признаюсь тебе еще в одном: наш главный режиссер, возможно, и считает меня лучшим актером, но главных ролей не дает, видимо, боится обвинения в угодничестве, а у него, ты знаешь, репутация смелого, порядочного человека. Допускаю, разумеется, что ему попросту не нравятся актеры моего типа. Не разобрался еще. Вообще он хорошо относится ко мне, как и к каждому выпускнику нашей студии, но главные роли отдает «старым» актерам, а они один за другим уезжают на фронт. Иссякло у меня терпение… Боюсь, что усомнюсь в выбранной профессии… Словом, ответь сразу. Если не отзовешься, попытаюсь добровольцем пойти на войну… Зла не хватает на отца – от него у меня плоскостопие, и из-за этого трижды освобождали меня от воинской службы – не без его стараний, конечно, иначе, хотя бы в нестроевой службе нашлось мне место. Видишь, о чем бы мы ни вели речь, неизбежно касаемся войны!

Пишу тебе, а сам взволнован, возбужден, как Ромео перед первым свиданием. В образе Ромео меня больше всего привлекает момент возмужания. Наше поколение тоже рано возмужало. Ромео за неделю повзрослел и даже погиб. А мы в один день возмужали все – 22 июня прошлого года. Будь другом, согласись, поставь у нас спектакль. Я помню твою дипломную работу, читал твою экспликацию «Ромео». А здесь все будут благодарны тебе, благодарны во всех смыслах этого слова, особенно районная власть.

Не уговариваю. Подумай. Если не уверен в моих актерских данных, напиши, не обижусь. Молчание твое обидит сильнее… Может, у меня лишь желание сыграть Ромео, а способностей не хватит. Вам, режиссерам, это видней. Только не тяни с ответом, я брежу Ромео. Всю трагедию наизусть выучил. И ко всему прочему, у нас такая Джульетта, обалдеешь. «Джульетта – это солнце». Помнишь, наверное, ее.

С нетерпением жду ответа.

Ваш покорный слуга

Темо Брокиашвили.
20 октября 1942.

P. S. Правда ли, что наши создали какое-то реактивное оружие, которое повернет весь ход войны?»

Из республиканской газеты от 29 октября 1942:

«Театральная жизнь. Несмотря на трудности, вызванные войной, партия и правительство проявляют заботу о развитии нашего прославленного театрального искусства. В конце года в Ташкент съедутся посланцы шестнадцати республик для прохождения стажировки под руководством эвакуированных туда режиссеров и актеров. Из нашей республики для учебы у выдающихся деятелей театра будет направлен подающий большие надежды молодой режиссер Диомидэ Цирамуа. В беседе с нашим корреспондентом Д. Цирамуа сказал: «Как и любой другой представитель советской молодежи, я предпочел бы отправиться на фронт, но раз таково решение, я приложу все силы и оправдаю оказанное мне доверие, еще глубже овладею театральным мастерством, чтобы создавать спектакли, которые будут укреплять дух советских людей в борьбе с фашистскими захватчиками…»

Обширная зеленая долина, простертая у подножия хребта, со стороны базара представала взору во всей своей красоте. Долина была на редкость ровной, и ничто не мешало ее открытости – ни бугорок, ни строение, ни дерево или кустарник. Только хребет своими неприступными скалами и снежными вершинами, казалось, громоздился на ней величаво – так резко сменялись его склоны ровным простором. Леса почему-то не с самого низа покрывали склоны, а с середины, будто стремились забраться повыше. Их опережали кустарники, уступавшие затем место у вершин альпийским лугам. Осень расписывала долину и склоны поразительными красками – ни волшебная палитра, ни буйная фантазия не то что создать, выразить бы не сумели немыслимого смешения и перелива цветов. Великолепный хребет с вершинами в белых войлочных шапках гордо и вольно опирался о синеву неба, прозрачную, упругую, до ощутимости зримую. А синева над хребтом и долиной всегда была ясной, чистой, даже легкое облачко не повисало в ней.

Из многих мест города просматривались хребет и сливавшаяся с ним долина, но вид с базара был особенный. Согласитесь, все определяется в конце концов углом зрения.

В городе думали, что Темур Брокиашвили любит выпить, и потому так часто забредает на базар, где крестьяне продают домашнее вино. Но пока застольники дегустировали вино и угощались, Темур Брокиашвили взирал на долину и вершины, на непреходящую красоту, наслаждался величавым покоем.

Не отказал он друзьям и в этот день, когда после репетиции они предложили ему зайти на базар. Вечером у него был спектакль, и он не пил. Его и не неволили, знали, перед спектаклем, даже за день до него, какую бы роль ни играл, капли вина не брал в рот. Но если выпадало несколько свободных кряду дней, о воздержании, не сомневайтесь, и речи не было. И все ж до потери ума не пил, а во хмелю не терял человеческого лика, поэтому нравился всем и трезвый, и хмельной.

В этот раз он не остался с друзьями до конца. До конца – значило до заката солнца. Без солнца меркла влекущая красота долины и хребта.

Сославшись на дело и извинившись перед застольниками, он пошел домой.

В комнате было убрано, а мебель покрыта кусками материи. Как ни просил он хозяйку не срамить его перед гостями, – могут подумать, что он скупой, трясется над вещами, она все равно оберегала вещи постояльца, дорожила ими больше, нежели своими, так любила его.

Темур присел к письменному столу, приготовил бумагу, ручку. Подошел к окну. «А если опять не ответит? Ну и что, не покину же из-за этого сцену!» И снова сел. Несколько раз начинал, перечеркивал, порвал лист, взял другой, написал несколько слов и снова порвал. Встал, заходил по комнате. «Не нужно ли чего, сынок?» – шаги его достигли слуха хозяйки, обеспокоили. «Нет, нет», – громко ответил он, давая понять, что не склонен продолжать разговор. И подумал: «Что ей делать – одинока, вот и печется обо мне». И сел за стол, неколебимо решив: «Не встану, пока не напишу!»

«Диомидэ Цирамуа!

Милостивый государь!

Мой Дио! Диошка!

Не знаю, с чего начать… Не хочу думать, что ты забыл меня, своего однокурсника Темура Брокиашвили – а может, напомнить, как играли мы в «Измене»: я – Эрекле, ты – Солеймана; в «Иных нынче временах»: я – Гижуа, ты – господина?.. Но нет нужды напоминать, верно? Ты с самого начала тянулся к режиссуре, и судьба улыбнулась! Теперь, когда ты процветаешь и успех сопутствует тебе, обрати внимание и на нас, твоих друзей.

Еще раз напомню клятву, которую заставил нас дать по окончании студии дорогой наш учитель Элизбар Андроникашвили: «Будь проклят…» Да ты и сам ее помнишь, такую клятву не забывают!

О нашем театре у тебя, надо полагать, имеется полное представление, и возможности его знаешь. Много раз предлагали мне перейти в тбилисские театры, и в кино приглашали сниматься, но я не могу изменить зрителю. У него даже осветитель в почете, а уж меня – боготворит. Думаю, ты знаком с нашим репертуаром, он весь на мне держится. На улице кто Арсеном называет, кто – Эрекле, кто – Хлестаковым, кто – Пэпо или Платоном Кречетом… – не припомню всех, кого я сыграл. Кому в какой роли понравился, тем именем и называет. Боюсь, собственное имя заставят позабыть.

А теперь хочу, чтобы меня называли Гамлетом. Поверь, я много думал о нем и решил написать тебе не только из желания сыграть Шекспира. Как ни сложно попасть на твои спектакли, я побывал почти на всех и убежден: ныне никто не поставит «Гамлета» так, как ты. А я сумею посодействовать его успеху. Наш главный режиссер заметил недавно: «С твоими глазами нельзя не сыграть Гамлета». Допускаю, что он польстил, и не придаю его словам большого значения, но они прозвучали признанием: «Не возражаю, если кто другой поставит у нас «Гамлета». Взяться за эту постановку у нас без его согласия ты, разумеется, не смог бы, а сейчас официальную сторону считай решенной. Так что дело за тобой, друг.

Трагедию, которая происходит в Дании, в Эльсиноре, ты сумеешь разыграть в душе одного человека, а именно – в душе Гамлета. По-моему, это придаст трагедии особый интерес, согласен? «Дворцовый переворот», совершенный Клавдием, в конце концов в компетенции уголовного суда и только. Козинцев говорит, что Клавдий украл корону и сунул в карман, но в кармане у него табак, кресало, неоплаченные счета и мало ли что еще!

Гамлет поражает! Сколько всего он знает, о чем только не судит: о садоводстве и овощеводстве, о яствах и напитках, о недугах и лекарствах, об охоте и спорте, о юриспруденции и фортификации, о жизни солдат, бродяг, актеров, паломников, могильщиков. Он знает, как возводят города и возделывают землю, как воюют на суше и на море. Но чему, собственно, удивляться, он же учился в Виттенберге, а для современников Шекспира этот университет овеян был легендами. Если верить преданию, именно там учился и Фауст, продавший душу Мефистофелю.

Не ведаю, как играл Гамлета первый его исполнитель трагик Ричард Бёрбедж или Дэвид Гаррик, Скофилд, но уверен: настало время покончить со спором – реальная личность Гамлет или плод условности. И последнее: видимо, нам суждено возродить поэтический театр Шекспира, и играть так, как играли тогда… Но это будет театр поэтического реализма! Нам надо сокрушить «фрейдистское», пессимистическое, экзистенциалистское толкование «гамлетизма», невесть почему утвердившееся в последнее время, особенно в послевоенные годы. Нам следует создать своего Гамлета и соответственно свой «гамлетизм». Посуди сам, кому это по силам, кроме тебя? Сомневаюсь, что кто-либо другой возьмется за эту сложную задачу. Меня интересует твое мнение. Если ты, сомневаясь в моих способностях и желая деликатно отказаться от моего предложения, порекомендуешь другого режиссера, кого-нибудь из маститых, из тех, кто заимел уже все звания, так мне ведь отлично известны их фамилии и не трудно узнать их адреса, но я обращаюсь к тебе, то есть верю в тебя. И это понятно, коль скоро речь идет о Шекспире, гениальном человеке, не говоря уж о драматурге и поэте.

Итак, жду твоего слова, мой Диомидэ. Очень прошу, не медли с ответом. От тебя зависит наш репертуар. Если не меня, то хотя бы директора и главного режиссера пожалей. Твой покорный слуга Темур Брокиашвили.

P. S. Между прочим, мзда, то бишь гонорар, как я слышал, будет самой высокой.

10 июня 1955».

Из республиканской газеты от 5 октября 1955 года:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю