355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Тамаз Годердзишвили » Гномики в табачном дыму » Текст книги (страница 20)
Гномики в табачном дыму
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 17:10

Текст книги "Гномики в табачном дыму"


Автор книги: Тамаз Годердзишвили



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 25 страниц)

– Что же делать…

– Ты мне говоришь? – равнодушно спросил водитель, продолжая есть.

В столовую вошла Вардо.

– Нет ее, да?

– Нет.

– Ну, ничего, не вешай носа…

– Что же делать? – повторял я как идиот.

– Слушай, давай позвоним Дали. В редакцию.

Честное слово, умнее Вардо человека нет!

Мы понеслись к почте.

Обо всех аульных событиях – значительных и пустячных – раньше всех узнает Зина, заведующая почтой и единственная сотрудница; она же и телефонистка и телеграфистка.

Сейчас начнется испытание моей воли.

– Здравствуй, Зина!

– Привет геологу!

– Здравствуйте, Зинаида! – Вардо улыбается ей.

– Привет Розе! [22]22
  Варди – роза.


[Закрыть]

Зина сортирует свежую почту, пришедшую с автобусом.

– Зина, можно поговорить с Тбилиси? – спрашиваю я, а сердце вот-вот разорвется.

– Сейчас?! – Зина изумлена.

– Прошу, срочно, если можно.

– Что-нибудь случилось?

– Понимаешь… – начинает Вардо.

– Вардо! – обрываю я. – Кого это здесь касается!

– А что? Что случилось? – оживляется Зина.

Вардо обиженно поводит плечами.

– Зина, прошу, очень прошу!

Лицо мое, видно, было выразительней слов. Зина глянула на меня и тут же сняла трубку.

– Если Избербаш соединит нас… – В голосе ее сомнение и желание помочь.

– А почему через Избербаш? – недоумевает Вардо.

– В такое время ни один город не соединит… Ладно, попробуем…

– Неужели даже срочный не дают? – не верю я.

– Посмотрим, посмотрим. Избербаш… Избербаш… – начинает Зина. – Адрес, давай адрес.

Я называю адрес редакции, где работает Дали.

…В скольких селениях я бывал, сколько телефонных разговоров вел с почты, но не помню, чтобы хоть раз попался телефонист! Всюду – женщины, а главное, у всех, независимо от географического местоположения, одинаковый тон, одинаковая интонация и железные нервы! О манере вызывать абонента я молчу, видимо, их так обучают, но где находят столько женщин с железными нервами! Может, мужчин потому и не берут телефонистами, что они не обладают терпением и выдержкой? Женское терпение безгранично. Не верите? Понаблюдайте вот хотя бы за Зиной. Нет, лучше попробуйте вместе с ней получить разговор с каким-нибудь городом.

– Избербаш… Избербаш… – твердит Зина, не переставая сортировать письма.

– Это Избербаш? Избер! Избер! Нужен Избер! Леваш! Чего тебе, девушка, чего встряла, мне Избербаш… Когда спешишь, как раз тогда подключается кто-нибудь! Избербаш! Избер! Избербаш!

Тут вошел долговязый человек в телогрейке.

– Здравствуй, Зина!

– Здравствуй. Это Избербаш? Избербаш?

– На мое имя ничего…

– Избербаш, мне нужен Тбилиси! Срочный, дорогая! Да, это я, Зина! Спасибо, хорошо! А вы как, тетя Аня? Дети здоровы? Да, да, что поделаешь, это так… Который? Что с ним? Ах, какой озорник!

– На мое имя ничего… – снова начинает долговязый.

– Температура? Высокая? – Зина мечет взгляд в сторону вошедшего и сует ему повестку в суд. – Не переживайте, тетя Аня, простыл, верно. Да, хорошо… Мне Тбилиси нужен. С кем? С Махачкалой? Не могу, разругалась вчера. Прошу вас, тетя Аня, пожалуйста, может, вы дозвонитесь…

– Что им от меня нужно? – сердито спрашивает долговязый мужчина, указывая на повестку.

– Почем я знаю… Очень прошу, тетя Аня. Тут такое дело… – Зина передает адрес редакции невидимой мне тете Ане.

– А когда надо явиться? – не отстает от Зины мужчина.

Вбегает черноглазая девушка.

Лицо Зины озаряется:

– Пляши, Газо! Спляшешь, получишь письмо! – В трубку: – Ждем, тетя Аня. Сейчас дадут. – Зина поворачивает голову ко мне.

Я еле держусь на ногах. Извелся.

– Правда? – Газо весело прыгает.

– Чего они от меня хотят? Чего им нужно? – не унимается долговязый тип.

– Пойдешь и узнаешь! Откуда я знаю! – Зина отворачивается, демонстративно обрывая разговор, и спрашивает девушку: – Ну что, Газо, прочесть?

Газо гордо оглядывает нас и утвердительно кивает. Зина вскрывает конверт.

– «Здравствуй, друг! Снова пишет вам рядовой солдат Митя Седов. В нашей роте все получают письма, почему же вы мне ничего не пишете? Ничего худого вроде бы я вам не делал. А может, позабыли меня? Мы же…»

Звонит телефон. Я рвусь к кабинке, сиротливо приткнувшейся в углу, но останавливает голос Зины:

– Нет. Председатель ушел к чабанам. Да, да. Утром, верхом.

Зина все знает.

– «Мы же в городе познакомились, – продолжает она читать письмо. – Вы приехали на базар, а мы телефонный кабель прокладывали, помните?..»

Зина понижает голос. Газо заливается краской, смущенная, всем телом припадает к барьеру.

Я невезучий, наверняка нет связи с Тбилиси…

– Чего они хотят, чего? – чуть не в десятый раз повторяет тип в телогрейке.

– Ты еще тут? – взрывается Зина. – Проваливай отсюда, пьяница!

– Бывший муж Зины, – тихо поясняет Вардо.

И Вардо все знает.

Долговязый багровеет и идет к выходу, с порога мрачно глядит на свою бывшую жену.

Снова звонит телефон. Зина хватает трубку.

– Я – Кубачи, Кубани! Это Махачкала? Да, да!

Газо берет у Зины письмо:

– Спасибо, тетя Зина.

– Ответишь ему? – спрашивает Зина. – Слушаю, Махачкала! Слушаю!.. Я исправлю тебе ошибки, Газо, напиши. Слушаю!

– Спасибо! – Газо убегает.

Вардо равнодушно сидит на длинной скамье. Ее бесстрастный вид бесит меня.

Зина опускает трубку и сообщает довольная:

– Через пятнадцать минут получим Тбилиси.

Все во мне клокочет. Еще пятнадцать минут, и я покажу Дали!

– Смотри не вздумай ругаться, – предупреждает Вардо, словно угадав мои мысли.

Что скажет мне Дали? Чем оправдается? Допустим, я ей – ничто, передо мной ей не совестно, а перед экспедицией? Мы ради нее на месяц позже приехали в Кубачи, целый месяц упустили. Где у нее совесть?!

– Мало ли какая у нее причина, – продолжает Вардо.

Допустим, не нужен я тебе, Дали! Прекрасно. Но почему бы не написать? Что стоило написать? Хотя бы телеграмму прислать: «Приехать не могу. Целую».

– Может, мама не отпустила ее, – бубнит Вардо.

Нет, Дали, ничего тебе не помешало! Просто бессердечная ты, черствая. Просто передумала, не захотела ехать, и все. А каково мне, тебе дела нет!

– А может, редактор не дал ей отпуска, сам знаешь, все в августе рвутся отдыхать, все к морю хотят.

Сколько раз твердил тебе, Дали: любовь (а ты помешана на этом слове!) – это прежде всего внимание, проявление огромного внимания. У тебя же ни капли внимания ко мне.

– Могла и заболеть, – оправдывает Вардо Дали.

И ты еще будешь уверять, что любишь! Это называется, по-твоему, любовью?! Любила бы, так все бросила и десятого, да, да, десятого августа была бы здесь, рядом со мной! Неужели забыла, ведь ради тебя добился я изменения маршрута экспедиции?!

– Знаю, сразу обвинишь ее в измене!

– Замолчи, Вардо! Хоть ты не изводи!

Вардо обидчива, мгновенно обижается, особенно если повысишь голос.

Снова звонит телефон.

Зина, еще не снимая трубки, говорит:

– Это Тбилиси.

Я влетаю в кабинку, хлопаю дверью, чтобы не слышали моего крика и срываю трубку.

– На алименты подала? Шиш получишь! – кричит долговязый тип. Он опять вырос на пороге почты, теперь уже пьяный.

– Нализался! Не явишься в суд – милиция силой доставит! – грозится Зина.

– Черта с два доставят!..

– Увидишь! Увидишь, что с тобой будет, пьяница! – Зина яростно бросает трубку на рычаг.

Я выхожу из кабины – связь оборвалась.

– Извините, – виновато говорит Зина, успокаиваясь.

Телефон милосердно взрывается звоном.

– Это Тбилиси! – Зина берет трубку, а я скрываюсь в кабине.

З и н а. Тбилиси… Тбилиси… Тбилиси…

И з  т р у б к и. Какой еще Тбилиси?.. Откуда Тбилиси…

З и н а. Тетя Аня, это вы?! С ума можно сойти!

Я. По-моему, я уже сошел.

З и н а. Помолчи, геолог!

Т б и л и с и. Махачкала… Махачкала.

З и н а. Я – Кубачи! Тбилиси, я просила Тбилиси!

Т б и л и с и. Махачкала, говорите же, Махачкала.

М а х а ч к а л а. Слушаю, Тбилиси… Тбилиси… Алло, алло…

Т б и л и с и. Давайте абонента.

М а х а ч к а л а. Сейчас.

З и н а. Абонент на линии.

Я. Алло, Тбилиси? Тбилиси? Зина, ничего не слышно!

З и н а. Не волнуйся.

Т б и л и с и. Говорите же.

Я. Алло! Тбилиси? Редакция?

– Да, редакция.

– Это ты, Дали? – меня трясет.

– Нет. Какая Дали вам нужна?

Я называю фамилию Дали.

– Сейчас, – щебечет девушка.

Представляете?! Сидит себе преспокойно в редакции! Я тут с ума схожу, а ей хоть бы что! Пусть только подойдет к телефону!..

Страшный треск в трубке стреляет мне в ухо. За треском где-то далеко едва внятно звучит: «О Коломбина!» Голос певца все громче повторяет: «О Коломбина!» – и наконец, отчетливо слышится ариозо Арлекина. Терпение иссякает. Сердце вот-вот разорвется, не вытерпит, пока Дали подойдет к телефону.

– Алло! – нежно звучит голос Дали.

Из головы разом вылетают все заготовленные слова, я теряюсь.

– Это ты, Дали?

– Нет!

– Что?!

– Дали три дня назад ушла в отпуск, на пять дней.

Я немею.

– Алло… Алло… Что ей передать?

– Спасибо, ничего…

Я вешаю трубку.

– Все? – изумляется Зина.

– Ну что? – спрашивает Вардо. – Случилось что-нибудь?

– Нет…

Вардо понимает – расспрашивать бесполезно.

Мы выходим из почты.

– С вас пятьдесят шесть копеек! – настигает меня голос Зины.

Я возвращаюсь, оплачиваю разговор, а в голове одна мысль – в клочья разнесу палатку Дали!

…Вардо я нагнал у отвесной исполинской скалы на полпути к лагерю.

– Э-э! – кричит она.

Ответа нет.

– Э! – еще громче разносится ее голос.

Ответа нет.

– Э-э-э! – не сдается Вардо и недоуменно хлопает себя по бедрам.

Видимо, сила и тембр голоса Вардо не отвечают каким-то неведомым законам эха.

1966

ВЕРБНЫЙ КУСТ

Памяти писателя Георгия Шатберашвили

Моя тетя по отцу преподавала в нашей школе иностранные языки, а меня пыталась научить еще и русскому. Когда я приходил к ней, она говорила со мной только по-русски. Я плохо понимал ее и потому старался бывать пореже, хотя она очень радовалась мне (муж и сын ее были тогда на фронте и она жила одна).

Смелая, волевая, однажды она удивила всю нашу улицу, только о ней и говорили, диву давались, как она трех грабителей не побоялась.

А произошло все так. По соседству с нами жил одинокий хирург. Отец его тоже был хирургом. Ходил слух, что дом их полон добра, есть и золото. Хирург чуть ли не круглые сутки проводил в военном госпитале – много поступало раненых. Моя тетя, о которой я рассказываю, шла вечером мимо его дома и заметила в окне свет – кто-то чиркнул спичкой. Зная, что хозяина нет дома, она вошла в подъезд – входная дверь оказалась отпертой. Тогда она вбежала в квартиру и крикнула: «Кто тут?» Грабители кинулись наутек, но ей удалось схватить одного за руку. Тот рванулся и угодил ей локтем в грудь. Ушибленное место долго болело, но тетя моя не обращала внимания, волевая была женщина, выносливая.

Окончилась война, и в один день вернулись к ней муж и сын. Оба стали работать, а сын еще продолжал учиться в институте на вечернем отделении.

Как-то тетя зашла к нам после школы и как бы между прочим сказала:

– Хирург опухоль у меня нашел.

– Да что ты! – обомлела мама.

– С яйцо, говорит. Надо срочно удалять. Только бы сын не узнал…

– Какой ужас…

– А с тобой что? – обратилась тетя ко мне. – Ты-то почему пропустил уроки?

– Загрипповал…

Она всполошилась, спросила, чем меня лечат, есть ли лекарство.

– Он-то вылечится, а вот… – пробормотала мама.

– Ладно, ладно, – остановила ее тетя. – Завтра ложусь на операцию.

– Что ты говоришь?!

Тетя поспешила уйти, не хотела слушать сочувственных слов.

– Господи, помоги ей! – вздохнула мама.

После операции тетя какое-то время чувствовала себя хорошо, а потом слегла. Опухоль оказалась злокачественной.

Мама ходила как в воду опущенная.

Отец мой не любил навещать больных; особенно страдал при виде больных детей. Но однажды вечером мама сказала ему, отводя глаза:

– Сходи к сестре, просила зайти.

Отец тотчас вышел, хлопнув дверью. Мы с мамой последовали за ним.

Больная тихо лежала в белоснежной постели. Увидев отца, заулыбалась.

– Не забывай о моем сыне… Надеюсь на тебя…

– Брось, что за мысли… – странно непривычным тоном сказал отец.

Тетя подозвала меня к себе, протянула руку.

Я подошел. Она ласково погладила меня по голове.

Ее сына не было возле нее в тот час. Муж нервно шагал по кухне, куря папиросу за папиросой. Лицо у тети было совсем спокойное, и я не понимал, чего все тревожатся.

– Не говорите моему мальчику… – прошептала тетя и… замолкла.

– Уснула, – сказал отец и велел мне выйти.

И в этот миг в комнату вбежал ее сын. Он ошалело огляделся, словно искал помощи, и, зарыдав, уронил голову на грудь моей матери.

В ту ночь я впервые не спал дома. Мать разрешила переночевать у одноклассника.

Не помня себя бежал я к нему – сообщить о смерти, узнать, как он воспримет весть о смерти.

Товарищ мой растерялся, когда я выпалил, задыхаясь от бега и волнения:

– Тетя моя умерла!..

А мать его подошла и назидательно утешила:

– Ничего, сынок, успокойся, так уж заведено – дети растут, взрослые умирают.

Я оторопел. Такое случилось, такое, а она…

– Мать знает, что у нас останешься? – деловито спросила она затем, погладив меня по голове.

Странно, но я сразу, бессознательно уловил разницу: она совсем иначе провела рукой по моей голове, чем тетя, как-то небрежно, даже безразлично, а рука тети была ласковой, нежной. Понимаю: оба раза руку водило сердце матери, но разницу я ощутил. И тогда-то осознал, что обязан до конца дней помнить нежную, последнюю материнскую ласку, которая досталась мне, поскольку рядом не было ее сына.

* * *

В нашем классе у всех имелись клички. Позади меня сидел Головастик. Голова у него действительно была великовата, и прозвище напрашивалось само собой. Учился он неважно, правда, по гуманитарным предметам ему иногда и четверки перепадали. Математика давалась с трудом, а химия и физика вообще были выше его разумения. Уроки учил, но не понимал, поэтому зазубривал. Зубрежка требовала огромных усилий, и он занимался с утра до вечера. Мальчишки насмехались, уверяли, что голова у него распухает, как бы не лопнула. А Головастик все худел, худел и даже словно бы уменьшался. Может, поэтому казалось, что голова у него увеличивается? В восьмом классе он долго болел, пропустил две последние четверти, и учителя выставили ему тройки с условием, что он перейдет в другую школу. В другую школу он не перешел. Ему наняли репетитора, и он довольно легко одолел девятый класс.

В десятом классе он опять слег, проболел первое полугодие. Все наши озорные шутки, остроты и даже скетчи, который мы разыгрывали с появлением нового учителя, были связаны с Головастиком. И, когда он слег, ребята заскучали.

В зимние каникулы мы навестили его всем классом. С виду он казался здоровым. Мы знали, что у него болит голова, но сам он избегал говорить об этом.

Каникулы кончились, начались занятия. После первого урока дежурный вбежал в класс и сказал:

– Анзор скончался… сегодня утром…

Еле сдерживая рыдания, впервые назвал товарища по имени.

Мы собрали деньги, купили венок.

На похоронах был весь класс. Мать Анзора голосила, отец бился головой о стену.

«Подумать только – у мальчика десять лет была опухоль! – сокрушались соседи. – А родители знали? Знали, понятно».

Десять лет в ожидании смерти…

Через силу учить геометрию, тригонометрию, физику, химию – и ожидать смерть… Спорить с учителями из-за тройки, просить, молить и – ждать смерть…

На кладбище родителей еле оторвали от тела сына. Гроб заколотили, опустили в могилу.

– Бедный… Один-единственный был у родителей… На кой им теперь все их добро, и машина, и дача… Вместе с ним солнце для них померкло. Опустел дом… – скорбно говорили рядом.

– Ребята, бросьте по горсти земли, – прозвучал голос классной руководительницы.

Я захватил горсть влажной темной земли с червяками и бросил на гроб. Потом пошел к могиле тети – она была поблизости.

На могиле лежали белые розы. Где достали зимой такие чудесные розы? Кто позаботился? Наверное, ее невестка – брат мой давно уже обзавелся семьей.

«Опустел дом…»

Нет. Найдется, должен найтись кто-нибудь, кто разделит любовь родителей к сыну, утешит их в горе.

Но, значит, и я могу вдруг умереть?! Я же одних лет с Анзором. В классе соберут деньги, купят венок, похоронят, а на другой день кому-нибудь из ребят поставят двойку. Ну и что, если он хоронил товарища, а вернувшись домой, не мог сесть за уроки…

Я впервые задумался над смертью. Смерть грубо оттеснила в сторону все мои чувства и мысли и прочно заняла место в моем сознании, мысль о ней стала привычной.

В тот день я поздно вернулся домой. Долго бродил по улицам, кажется, весь город исходил. И, только вконец измотавшись, свернул на нашу крутую улицу. Дверь открыл отец. Я очень удивился – он никогда не шел отпирал дверь.

– Дома никого нет?

– Где ты пропадал? – с тревогой спросил отец и бережно погладил меня по плечу своей большой тяжелой рукой.

Отец никогда не ласкал меня – ни раньше, ни потом.

Мать смотрела на нас с порога кухни.

«Опустел дом…»

* * *

Вот я стою у твоей могилы, святой для меня человек! Я преклоню колени… Нет, присяду на что-нибудь – ты ведь не терпел чрезмерного выражения чувств. Присяду, побеседую с тобой. Соскучился по твоему голосу, мне так недостает разговоров с тобой…

«Если создаешь что-либо, выкладывай себя всего. Если испытываешь боль, ощущай ее всем существом. Если ты чист душой, ничего не бойся. Думай только о том, что действительно тревожит, а если ничто особенно не тревожит, послушай лучше других, займись другими. Везде и всюду есть люди, которые не устают делать все на благо другим, печься о других. Учись у них, будь одним из них. Надеюсь, понимаешь, за какое берешься дело? Ты должен показывать людям самое главное в тебе и быть чистым, безупречным – по тебе будут равняться!»

И вот я у твоей могилы, святой для меня человек! Ты всегда думал и заботился о других, почему же я здесь один, неужели забыли о тебе?! Неужели можно позабыть тебя?!

…Он был в белой рубашке, на голове – маленькая войлочная шапка-сванка.

– Входи, входи и располагайся поудобней, – и указал мне на глубокое кресло. Собственно, только в это кресло и можно было сесть; не только стол – подоконник и все стулья завалены были корректурами, чистыми листами, уже вышедшими книгами.

Я волновался и не решался сесть.

– Садись, садись, – подбодрил он меня улыбнувшись.

Суровый с виду, он, казалось, вообще не способен смеяться, но стоило ему улыбнуться, и лицо его становилось открытым и милым, как у ребенка.

Перед ним лежала объемистая рукопись, которую он редактировал. Он перехватил мой взгляд.

– Не беспокойся, найду время и для твоей рукописи. Зайди недели через две или оставь телефон, позвоню.

Он записал на тетрадке с моими рассказами номер телефона, и его темные и как бы влажные глаза озарились улыбкой. Глаза издали казались темными, вблизи они были цвета меда. И в голосе его было что-то от глаз, от их цвета.

Я не раз встречался с ним и после, но стеснялся занимать его время – он всегда был завален работой. Но, если случалось оказаться там, где был он, я не упускал случая послушать его, – интересно, увлекательно он говорил…

А в ту первую встречу я даже поблагодарить забыл от избытка чувств…

И вот пришел к тебе всем сердцем сказать спасибо и освободиться от долга, который не смог, не сумел тебе выплатить, хотя и пытался. Не пропустили к тебе в больницу – врач уверял, что ты нуждаешься в абсолютном покое. Позже мне рассказывали, как ты усмехнулся, когда врач категорически запретил тебе вставать. Ты упрямо не верил врачам. Но чему ты должен был верить – тому, что умрешь? Что малейшее движение приведет к смерти? Да разве мог ты поверить в смерть, когда столько всего предстояло сделать?! Нестерпимо было лежать без дела, и ты встал, едва подвернулся удобный момент, – когда забылся на миг сном дежуривший у твоей постели…

Я не видел тебя в гробу, а теперь сижу у надгробного камня и не верю, что под ним недвижно лежишь ты, ты, устремленный к снежным вершинам, чистым и недосягаемым.

Кто другой укажет мне теперь путь, к кому другому обращусь за советом, кто другой так прямо раскритикует и так сердечно ободрит, как ты? Как хотелось бы походить на тебя, но, увы, мало пришлось общаться с тобой. Одно утешение – в твоих книгах раскрывается нежный цветок, таившийся за суровостью, цветок взлелеянный твоей рукой, твоим трудолюбием. Вот почему тебе не страшна была и сама смерть, которую ты попрал, презрев запрет врача.

Стою у твоей могилы и вижу – подходят чередой молодые и старые, свои и приезжие, становятся рядом со мной.

«По тебе будут равняться!»

* * *

Прошло некоторое время, и я снова столкнулся со смертью… Со смертью и войной.

Мы готовили проект дороги в горах Абхазии. Работа проходила на стыке Абхазских гор с ответвлением Главного Кавказского хребта. И здесь мы наткнулись на следы войны и неотделимой от нее смерти.

На подступах к Грузии немцы, как известно, укрепились на отрогах Кавказского хребта, откуда хорошо просматривались склоны Абхазских гор, где возведены были наши оборонительные укрепления.

Во время одного маршрута нам повстречались подростки, пасшие коров. Ребята оказались братьями. Старшему, его звали Астамуром, было пятнадцать, младшему, Раждену, – тринадцать. Мы разговорились. На мой вопрос, чем они тут заняты, что делают, ответили, явно насмехаясь над моей наивностью:

– Сулгуни делаем.

Летняя колхозная ферма находилась недалеко от нашего лагеря, и ребята частенько наведывались к нам. Мы очень привязались к обоим.

– А вам не скучно здесь? Целые дни, пока скот пасется, ничем не заняты…

– Как – не заняты? Читаем.

– Если бы еще мяч был, – помечтал Ражден.

Да, мяч здесь был бы очень кстати – зеленая опушка леса так и манила погонять там мяч. Я бы и сам не отказался присоединиться к мальчикам, хотя бы в воротах постоять – в институте я вратарем студенческой команды был.

Один наш геолог привез из Сухуми по моей просьбе кожаный мяч. А братья исчезли, не появлялись больше у нас. Я пошел на ферму; оказалось, что они пасли теперь скот на склоне Кавказского хребта – здесь травы стало мало.

На другой день прибыла комиссия из Тбилиси, рассматривавшая проект будущей дороги. Члены комиссии попросили уточнить в нескольких местах серпантин дороги, и мне пришлось перебраться на Кавказский хребет, на тот самый склон, где пасли скот ребята.

На этом склоне сохранился немецкий дзот. Из него и выскочили навстречу мне ребята. Я успел надуть мяч и кинуть его им, пока они неслись ко мне со всех ног. Схватили мяч ребята одновременно. Старший пытался вырвать его, младший не давал. Потом оба разом выпустили мяч и завозились на траве. То один оказывался сверху, то другой; то один смеялся победно, то другой заливался довольным смехом, и вдруг…

Взорвалась тишина, и к небу взметнулся черный фонтан земли.

Опомнившись, я осознал, что во весь дух бегу прочь. Резко остановился и понесся назад – к месту взрыва.

На полянке зияла воронка, над ней едва заметно крутилась пыль. На траве белели ромашки и чернела развороченная земля. Вокруг – ни души.

Без передышки добежал я до фермы.

Женщины заголосили. Мужчины оцепенели…

Уже опустилась ночь, когда мимо лагеря пронесли останки ребят. Единственная конная тропа тянулась у самых палаток.

Женщины горестно причитали, один из мужчин все выкрикивал осипшим голосом: «Бабайа!.. Бабайа!..» [23]23
  Ласковое обращение к детям.


[Закрыть]

Я вышел из палатки. В притороченных к седлу двух ящиках было все, что осталось от мальчиков, все, что удалось собрать…

Медленно, осторожно двигалась страшная процессия. Впереди, освещая дорогу, шел старик с факелом. Скорбные причитания и плач постепенно отдалялись и наконец перестали быть слышны, но у меня и сейчас стоит в ушах осипший, надтреснутый голос мужчины: «Бабайа!.. Бабайа!..»

Я вернулся в палатку, бросился на постель.

А если б я не принес им мяч? Если б я не принес им мяч?! Наступили бы мальчики на мину? И оба разом? Неужели я виноват?! Наступили бы они на мину, не будь мяча?!

«На зеленой поляне качались бело-желтые ромашки, по синему небу плыли редкие облака. Солнце заходило, и трава испускала сладкий молочный запах, такой сладкий, что у нас с тобой слюнки текли. Ты шла, едва касаясь земли. Падавшие до колен русые волосы повторяли движение тела в такт шагам. При каждом порыве ветерка легкое голубое платье льнуло к твоему телу, делая его обнаженнее обнаженного. Мне казалось – ты неслась поверх земли и увлекала меня за собой. Внезапно остановилась, повернулась ко мне, раскинула руки и крепко поцеловала. Я растерялся, а ты опустилась на колени и сорвала ромашку…

«Не трогай ромашку! Корень ромашки зацепился за мину!..»

А если бы я не принес им мяч?! Если бы не принес им мяч?.. Наступили бы мальчики на мину? И оба разом? Неужели я виноват?! Наступили бы они на мину, не будь мяча?

«На зеленой поляне качались бело-желтые ромашки, по синему небу плыли редкие облака. Солнце заходило, и трава испускала сладкий молочный запах.

Ты шла, едва касаясь земли. Русые волосы падали до колен. Нас разделяла просторная зеленая поляна. Ты медленно шла ко мне. Голубое платье несла в руках, и тело прикрывали лишь густые русые волосы. Волосы падали до колен.

Остановись! Я сам подойду к тебе! Остановись! Под твоими ногами, на этой дивной поляне, под красивыми ромашками таится мина!..»

А если бы я не принес им мяч?! Если бы я не принес им мяч?! Наступили бы мальчики на мину? И оба разом? Неужели я виноват?! Неужели я виноват?! Неужели я виноват?!

Утром в горы пришел отряд саперов – очистить землю от следов войны.

Долго преследовали меня это видение, эти вопросы, страшный плач и осипший, надтреснутый голос: «Бабайа!.. Бабайа!..»

* * *

Отцу моему было тогда семьдесят четыре года. Высокий, дородный, широкий в плечах, крепкий с виду. Разговаривая с ним, я только взглядом выражал свою нежность – он не допускал никаких проявлений ласки. В тот день мы стояли во дворе нашего дома, обсуждая виденный телеочерк.

Я что-то доказывал, он не соглашался со мной. Потом я сказал, что пойду прогуляюсь немного, и повернулся идти, как вдруг услышал щелканье зубов. Я обернулся… Глаза у отца стекленели… Были открыты, но ничего не выражали… Губы чуть удивленно растянуты, словно в улыбке… Он стал валиться прямо на меня.

Не удержал я его, грузный был человек…

На мой крик сбежались соседи. Мы подняли отца, внесли в дом, уложили на тахту.

Отец остывал. Медленно остывал под моими руками. Я судорожно искал следы жизни, искал тепло. Отец остывал, и только сонные артерии сохраняли еще тепло. Я бережно обхватил ладонями шею отца, впитывая последнее тепло его жизни…

Мать кричала.

У отца почернела шея. Не сразу. Сначала побагровела, потом почернела. Чернота скоро прошла, и кожа на шее снова посветлела, даже порозовела. Лицо стало безмятежным, словно ничего и не случилось.

Я подробно запомнил все это. Кто-то убеждал меня запомнить все, что будет происходить, точно мне предстояло рассказать впоследствии об этом кому-то, точно все это имело значение. И я покорно следовал указаниям неизвестного.

Врач «скорой помощи» закрыл отцу глаза.

Потянулась бесконечно долгая ночь.

Я стоял у гроба, окаменев, пристыв к стене, и беззвучно плакал. Я не мог видеть горя матери. Мы щадили друг друга и сдерживали плач, слезы текли сами собой.

Подходили люди. Шли непрерывной чередой. Выражали сочувствие, утешали. Мне не нужно было их утешения, мне ничего не было нужно. Но меня не оставляли в покое, все подходили, утешали. Потом за моей спиной снова возник тот неизвестный человек и зашептал: запомни, кто приходил, обязательно запомни. Я пытался, пока мог, но скоро лица соболезнующих завертелись, закружились вокруг гроба, смешались, и различить их стало невозможно. В конце концов они слились воедино, и огромный тысячерукий человек протягивал мне одну руку за другой, не собираясь уходить. Я пожимал эти тысячи рук и думал: уйдет, оставит меня в покое; но руки все тянулись и тянулись ко мне, пока у меня не закружилась голова…

Отец сказал мне как-то, что дед его умер в семьдесят четыре года. Умер, как передавали ему, вдруг, неожиданно. Отец его тоже умер в семьдесят четыре года и такой же внезапной смертью. Лег спать и больше не проснулся.

Тысячерукий человек еще два дня приходил утешать и ободрять. Но мне было безразлично. Я видел только мать, боялся, что она не выдержит, что с ней самой что-нибудь случится. Мы оба крепились ради друг друга. А тот неизвестный человек твердил, успокаивая: не бойся, со скорбящей женщиной ничего не случится.

У могилы я в последний раз поцеловал отца в побелевшие ледяные руки, и меня увели прочь.

И мой отец, как его отец и его дед, умер в семьдесят четыре года. Так же странно и внезапно. Стоял, говорил и… умер… Умер, не договорив слова… Он даже не успел осознать, что умирает. Вероятно, оттого в глазах его застыло легкое недоумение.

Неправдоподобной казалась мне каждая смерть, с которой я сталкивался до этого! Я, конечно, помнил всех ушедших, они жили во мне, – человек, умирая, заставляет запомнить себя навсегда. Но здесь, в могиле отца, я схоронил все смерти, которые пережил, и впервые всем существом почувствовал – ничто меня больше не страшит!

Прошло время.

Под утро я с друзьями встретил у заводских ворот самосвал с бетоном, и мы поехали на кладбище.

Ребята подвозили мне в тележках бетон, я утрамбовывал его, чтобы раствор плотно заполнил опалубку.

Рассвет едва угадывался за горизонтом. На кладбище было еще темно, и все вокруг лишено цвета и формы.

Мы спешили закончить работу, пока не застыл раствор бетона. Работали молча, напряженно. Потом кто-то из ребят что-то сказал, ему ответили, кто-то пошутил… и я улыбнулся, кажется. А потом вдруг донеслась песня. Сначала глухо, потом зазвучала в ритм моим ударам по бетону.

Странно – поблизости никого не было. Я остановился, прекратилась и песня. Я снова стал утрамбовывать бетон, и снова кто-то запел. Ребята подвезли бетон, заговорили, и мелодия исчезла…

Неужели песня звучала во мне?! Неужели во мне это пело – тихо, робко, но все же – пело?! Ты слышишь, отец! Я строю тебе надгробие и пою?! Пою над твоей могилой?! Почему? Неужели это возможно? Ведь после твоей смерти мне ничего больше не было нужно! Я ведь ко всему потерял интерес, словно схоронил с тобой все, что имел! Так почему во мне звучит песня?

Внезапно зеленым светом вспыхнула раскидистая верба, росшая у соседней могилы, ало запылали розы, озарился серый плющ и пепельно высветился, заблестел темный гранит.

Внезапно ожило все, и все зазвучало, запело, закричало – деревья, надгробные камни, земля и даже их тени…

Это взошло солнце! Взошло светило и вернуло всему и всем цвет и форму.

Кто-то кого-то окликнул, где-то вдалеке прогрохотал грузовик. Появились могильщики, переоделись в рабочую одежду. Подошли ребята, сказали, что все закончили.

Я смотрел на солнце.

Смотрел на солнце, еще светившее вполсилы, но уже приводившее в движение весь мир по каким-то своим законам, которые как будто никому не известны и всем известны, которым все противятся и все беспрекословно покоряются…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю