355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сусанна Георгиевская » Колокола (сборник) » Текст книги (страница 22)
Колокола (сборник)
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 01:41

Текст книги "Колокола (сборник)"


Автор книги: Сусанна Георгиевская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 36 страниц)

А на террасе под лампой сидела бабушка и задумчиво штопала шерстяные рейтузы Юльки.

– Анатолий!.. Кононенко! – все тем же громовым голосом возвестил Толя.

– А как по отчеству, если позволите? – учтиво спросила закаленная жизнью бабушка и отложила в сторону недоштопанные рейтузы.

– Степанович, – сорвавшимся голосом, совершенно уже растерявшись, ответил Толя.

– Бабушка! Он не обедал! Я ему подогрею борщ.

– Зачем же? Ты уж, как водится, занимай гостя, а я, дружок, соберу поужинать. Время позднее. Ужинать всем пора.

Когда Юлька потом вспоминала про тот вечер, ей выделись светлый круг над столом, мошкара, кружившаяся, как пыль; и то, что из сада тянуло свежестью; и то, что мама изредка поглядывала на Толю с какой-то странной, доброй полуулыбкой.

Разве Юлька могла догадаться, что чувствует ее мама, глядя исподволь в это детское, растерянное лицо, полное скрытых сил жизни?.. А вдруг в улыбке матери были воспоминания о собственной юности?.. А вдруг – сострадание старшего за все те бури и грозы, которые ему еще предстоит пережить, грозы, которые и есть жизнь?..

Кстати, единственная из всех она догадалась, что Толя работает на шоколадной фабрике, потому что его одежда насквозь пропитана запахом шоколада. Когда мальчик ушел, она сказала об этом Юльке.

– Счастливец! Каждый день сколько хочешь ешь шоколаду.

– Заглядывайте почаще, убедительно вас прошу, – прощаясь, сказала бабушка. – Я поняла, нашей Юльке попросту недостает сверстников.

А мама этого не сказала.

– Рада была познакомиться, – величаво кивнула она, стараясь казаться ученой, солидной мамой. Но, пожимая Толину негнущуюся ладонь, бедняга не выдержала – прорвало! – улыбнулась все же своей веселой, насмешливой полуулыбкой.

10

Какой-то уж больно странный сон приснился нынче Юльке под утро... Сон. Но в этом сне, словно в сказках и настоящих снах, перемешались правда с неправдой. Были в нем такие слуховые и зрительные подробности, которые сочиняются только жизнью, самою жизнью.

Ей приснилось вот что.

Будто бы у калитки их дачи неожиданно остановилось такси. Водитель затормозил, и у спящей Юльки от предчувствия чего-то сильно-сильно забилось сердце.

Из такси вышел папа. В руке у папы был чемодан.

Он не спеша расплатился с водителем, тот развернулся и укатил, энергично разбрызгивая колесами грязь (всю ночь шел дождик).

Папа направился к дому характерным широким и мягким шагом. Он был в клетчатой кепке с начесом, в коротком пальто. Из-под кепки выбивались густые седые волосы. Отец едва приметно сутулился. Постарел.

– Папа приехал, – чуть слышно сказала Юлька.

Но мама ее услышала. Она уже сбегала с верхнего этажа в сад, стуча большими своими ногами по деревянным ступенькам лестницы так медленно, так отчетливо, будто колотящееся изо всех сил сердце. Выбежала навстречу папе, раскидав руки.

Остановившись, он ждал ее. Ждал, улыбаясь, поставив на землю свой чемодан.

Добежав, она с маху прижалась к его плечу, высокая, почти такая же высокая, как отец. И вдруг наклонила голову и заплакала.

Растроганный, он гладил ее по рыжеватым растрепавшимся волосам, говорил:

– Успокойся, Зяблик. Видишь? Вот. Я пришел... Где наша девчонка? Где Юлька, Зяблик? Ну, ну, поплакала, и довольно. Все хорошо.

На этом месте Юлька проснулась. Сон был такой отчетливый, что, встав, она побежала в сад искать следы от их ног на песчаных дорожках.

– Ты что-нибудь потеряла, детка? – спросила бабушка.

– Да, – ответила Юлька. – Я потеряла, я потеряла...

А через час на дачу пришел почтальон. Он принес телеграмму. Первую телеграмму в жизни, адресованную Юлии Дмитриевне Антонович, то есть Юльке лично. Юлька решила, что это от Толи. (Он обещал сегодня после утренней смены приехать к ним, но, должно быть, не смог и предупреждал.)

– Ой, бабушка, это мне... Не мешай, бабушка.

«Партийная организация Ленинградской Академии художеств приносит вам свои искренние соболезнования по поводу внезапной кончины вашего отца Дмитрия Всеволодовича Антоновича, наступившей скоропостижно сегодня ночью вследствие инфаркта тчк Гражданская панихида Ленинградской Академии художеств двадцать шестого августа час ноль ноль тчк Похороны три тридцать Полковом кладбище.

По поручению партийной организации и коллектива товарищей

Н.  А р т ю х о в а»

– От кого?.. Что? – спустившись в сад и тормоша Юльку, дрожащим голосом дознавалась мама. И, не дождавшись ответа, грубо вырвала телеграмму из Юлькиных рук.

Крик, короткий и страшный, огласил сад. Так не могла кричать ее мама. Так вообще не мог кричать человек. Разбросав руки, лежала она на песчаной дорожке и захлебывалась от крика.

– Мама!.. Мама!.. Он умер... Его больше нет, мама! – кричала мама.

Бабушка с тетей Верой, наклонившись, держали ее за плечи. Руки у тети Веры дрожали, лицо казалось растерянным, рот был полуоткрыт.

– Мама!.. Он умер. Его нет. Его больше нет...

– Он есть, дитя мое, – отвечала бабушка. – У тебя есть Юлька. Осталась Юлька... Женечка!.. Героиня наша! Наша кормилица!.. Гордость!.. Боже!.. Бедные, бедные мои дети.. Женя, у тебя от него дочь...

Лицо у мамы было искажено. Она смотрела на них безумными, невидящими глазами.

Тетя Вера и бабушка пытались ее поднять. Но она была высока, тяжела...

И вдруг распахнулась калитка. В раскрытой калитке стоял нарядно одетый Толя.

– Мальчик! – сказала бабушка. – У нас... у Юльки... отец!.. Помогите. Она обезумела... Она... О боже! Нет, нет, сюда... Здесь больше воздуха. На террасу... Верушка, скорей, валидол у меня на столе.

Мамины побелевшие расширенные глаза остановились на юном, содрогавшемся от сострадания лице незнакомого мальчика.

– Мальчик!.. Он умер, мальчик! – тихо сказала мама. И, приподнявшись, облокотилась о бабушкино плечо. – «...Твой голос для меня и ласковый, и томный...»

– Бабушка! Мама поет, – зарыдала Юлька.

– «Тревожит позднее молчанье ночи темной... Мне улыбаются, мне улыбаются... И звуки слышу я... И звуки слышу я... Мой друг, мой нежный дру-уг...»

Теперь уже рыдали взахлеб тетя Вера и бабушка.

– Этот мерза... Он пел ей, пел ей, поймите, этот романс. Этот страшный романс... – вне себя от горя и гнева кричала бабушка.

Мама всех оглядела, заметила Юльку, протянула руку вперед, зажмурилась и принялась осторожно кончиками пальцев ощупывать ее вздрагивавшее лицо, глаза, брови. Вздохнула глубоко, как будто бы набирая воздуху. И заплакала.

– Нельзя отпускать Юльку, – сказала бабушка вечером тете Вере. – Она может ее позвать, может вспомнить о ней.

– А вы бы спросили хоть для видимости меня!.. Хоть для блезиру, ясно?.. Ведь я уже почти совершеннолетняя!.. Так вот, довожу до вашего сведения: я б не поехала, даже если б меня гнали силой. Он мне чужой, я в последний раз ею видела, когда мне было пять лет. И он предал... предал! Оставил такую... такого... Он предал маму!

Через много лет Юлия Дмитриевна Антонович – Юлька – узнала, что ее отец («мерзавец») был талантливый, работящий, легкий, товарищеского склада, глубоко обаятельный человек; что таким отцом она могла по праву гордиться (и про то еще узнала она, что отец был наповал избалован женщинами). Детей он оставил после себя одну только Юльку – Юлию Дмитриевну Антонович.

Как сложна, как несправедлива, как запутанна жизнь.

На четвертую ночь наверху в окне загорелся свет. Может, мама опять работала?

И вдруг Юлька услышала ее тихий фальшивый голос:

– «...Мне улыбаются, и звуки слышу я: мой друг, мой нежный друг... люблю... твоя...»

...Где он теперь? Может, в этом высоком небе?.. Знал ли, как его здесь оплакали? Понимал ли силу ее любви?

– «...Близ ложа моего печальная свеча горит: мои стихи, сливаясь и журча, текут, ручьи любви; текут полны тобою... И звуки слышу я, и звуки слышу я...»

Лестница. Садовая лестница... Вот она.

Юлька спрыгнула в тапках во влажный сад, приставила лестницу к маминому балкону.

– Не пугайся!.. Это я, Юлька.

В раскрытом окне со стороны сада – явление номер один – показалось, словно призрак, Юлькино взбаламученное лицо, обрамленное растрепанными волосами. От неожиданности мать вздрогнула.

Ловко, как кошка, Юлька вскарабкалась на подоконник... Неверным шагом, словно колеблясь, подошла к матери. И вдруг рванулась вперед...

– Что с тобой? Успокойся, Юлька.

Нет! Не желала она успокаиваться. И хоть бы все вокруг завертелось юлой, она, Юлька, назло вам всем, не успокоится, не успокоится!..

Присела на корточки рядом с мамой, заглянула снизу в ее лицо с чуть вздрагивавшим ртом, зажмурилась и быстро, чтоб ничего не видеть, уткнулась носом в ее колени.

От маминых колен пахло шерстью. Изношенной!.. (На себя она отчего-то вечно жалела деньги.)

Всхлипывая, как маленькая, Юлька принялась целовать колени матери сквозь старую шерстяную юбку.

Потом легонько приподнялась и, давая волю себе, изобретая и открывая, вздохнула, набрала в легкие воздуха.

– Мама! Ты слышишь? Слышишь? Я очень люблю тебя.

– Я тоже... Очень, очень сильно люблю тебя, – улыбнувшись, тихо сказала мать.

...Дальше Юлька не знала, чего бы еще сказать, не знала, что изобрела только что самое бессмертное на земле слово. Захватанное, много-много раз повторенное, спрягаемое, это слово было высоким и человечным, ибо оно означало самое большое и самое незащищенное на земле чувство.

Разве есть на свете что-нибудь сильней, чем «люблю»?

11

Этой осенью, как и всякой нормальной осенью, сумерки стали ранними. Частенько накрапывал дождик. Под фонарями желто отсвечивали косые, рваные струи дождя. Тощий дождик, вполне городской, досадный, однако едва приметный.

О том, что дождь, вопили городские лужи, широко подхватывающие отблески городских огней. И не только лужи, а потемневшие мостовые и тротуары, ставшие словно отполированными. Там, где уличные светофоры, земля загоралась зеленым, красным. И гасла.

Час вечерний. Час городской...

Толпа у входа в кино. Юноши и подростки с приподнятыми воротниками, не защищавшими от дождя. «Нет ли билетика лишнего?» А из дверей, где касса, бьет желтый свет. До чего же хочется проникнуть в кино, в теплоту фойе, в темноту зала!

А небо над электрическим светом улиц черное, очень далекое и без звезд. Но кто же из городских жителей смотрит вверх, в небо, и кто из них замечает звезды? Небо темнеет над желтым маревом вечерних огней. С тех пор как в городе новостройки, будто выше стало оно и чернее. И такое стало далекое, что вовсе застлали его городские заботы, включенные телевизоры, премьера театра, что на Таганке... И мысли о старости в тех домах, где она живет; и мысли об уходящем времени там, где юность; и как бы за ним поспеть, как бы его нагнать и как бы не растеряться, не упустить чего-то, не проморгать...

А оно промаргивается!.. Даже у самых шустрых, потому что охватить все сущее – увы! – невозможно, каким бы ты ни был дошлым. Да и что охватить-то? Не всякий об этом знает. Только дождик аккуратно охватывает мостовые и тротуары. Да и то всей Москвы ему, бедняге, не охватить, потому что уж больно сильно она разрослась: там, где еще недавно был пригород, нынче Москва, окна ее домов повернулись к лесу. Охватить... Но что?

В этот вечер, как каждый вечер, стоит огромная очередь у раздевалок Ленинской библиотеки.

Склонившись под лампами, люди что-то читают и что-то записывают. И что-то жуют внизу, в столовке, переводя дух. И, влившись в очередь у кофеварки, требуют кофе покрепче, покрепче, такого, чтоб освежил мозги.

И в тот же вечер – осенний, с рано наступившею темнотой, – все столики в кафе-мороженых заняты и заняты все столики в ресторанах.

А продуктовые магазины?

«Елисеевский» так и кишит людьми.

Попробуйте затаитесь, гляньте в лица людей, стоящих в очередях... Каждый, сам об этом не подозревая, ведет с собою свой внутренний монолог. У одного – вздымаются брови, словно в глубоком раздумье или в страстном ответе кому-то невидимому. Другой ни с того ни с сего начинает темпераментно размахивать левой рукой (в правой – кошелка). Кто-то улыбается своим мыслям, чье-то лицо выражает смутное раздражение.

Лица рассеянные, усталые, сосредоточенные; глаза, глядящие вослед уходящему дню; отречение от мира. Отдых. Во время стояния в очереди, у кассы.

По блестящей от дождика мостовой, давая гудки, летит машина с красным крестом. Ей дают дорогу. Речь о жизни – «скорая помощь».

...Много, ясное дело, в Москве заводов. И в этот вечер, как в каждый вечер, работают вечерние заводские смены. Не останавливаться же заводам из-за рождений, спасенных жизней?

Под светом лампы на кухне далеко за полночь будет читать в этот вечер книжку о «несовершенной науке», названной математикой, некий мальчик – рабочий кондитерской фабрики, которого зовут Толя.

И в этот вечер станет летать по городу некая давно знакомая нам машина.

Положив на баранку тонкие, «золотые» руки, будет мчать в машине тетя Вера под дождиком, глядя вперед прищуренными глазами, а рядом с нею будет сидеть орнитолог Сашкец – великий мастер очаровывать продавщиц. Машина заедет в какой-нибудь тупичок и там остановится. Тетя Вера снимет с баранки свои «золотые», едва приметно вздрагивающие руки. А дождик неутомимо станет хлестать в боковые окна машины. Он слезами будет стекать по стеклам, слезами горькими, человеческими. Но переднее, ветровое стекло останется чистым, прозрачным, ведь на этом стекле работает «дворник» – движется туда и сюда, не ускоряя и не замедляя своего автоматического движения.

Тихо станет в машине. Дождик в том городском закутке, где невзначай остановились они, защищая и прикрывая их, будет хлестать в боковые стекла. И вдруг тетя Вера скажет, что прочтет стихи Гумилева, и станет читать их шепотом, глядя сверкающими глазами в деревянный профиль, профиль не настоящего, а придуманного человека. Ничто не дрогнет в деревянном лице с коротким вздернутым носом от звука шепота ее, и ее дыхания, и зрелища ее трогательных чуть вздрагивающих рук. И будет биться дождик в боковые стекла. Но прервется его биение и остановятся его слезы, когда оба, закрыв глаза, вдруг, ни с того ни с сего, снова примутся целоваться.

А некая девочка, которую зовут Юлька, будет в этот час сидеть у окна на даче и ворчать про себя, что они так долго не переезжают. Осень. Пора, пора! Она уже опоздала в школу. Но мама ей отвечает: «Экие пустяки, нагонишь... Для твоего спокойствия я черкнула в школу открытку».

Из верхнего окна – из той комнаты, где работает мама, – рвется привычный свет.

И, дыша на стекло, Юлька будет стараться постигнуть что-то, догадаться о чем-то, а оно – ускользать, ускользать...

И вдруг ей откроется, что ее мама – душа простая, что мама не равнодушна, что она человек, по существу, совершенно собою не занятой... И что мама бессмертна! Ну да, поскольку куда же деваться всему, что зовется любовью, трудом, вдохновением, горем!

Ясно как дважды два, что за человек мать.

Но разве дважды два – само по себе понятие совершенное?! Недаром Толя сказал, что математика – наука, способная многое обеднить.

Математика! Самая точная из всех на земле наук. Вот за это, должно быть, он обозвал ее несовершенной.

Чем больше дано человеку, науке, искусству, страстно чувствующей душе, тем больше спрашивается с них. А с кого же еще спросить?

...Ладно. Ну а теперь она может немного, совсем немного подумать о Толе.

Юлька знала, что он работает на кондитерской фабрике, что отец его умер, когда Толе было шесть месяцев, а мать – штукатур.

Как же так получилось, что именно он увлекается математикой и стихами?

Один раз, когда Юлька его спросила: «Скажи, как по-твоему, что такое счастье?» – он ответил ей не задумавшись: «Счастье – это хотеть».

Что за удивительный человек Толя!

Ладно!.. Ну а что такое лезущее ей в сердце тревожное и жадное «почему»?

Почему, почему, почему – неясное и неточное, как математика. Огромное, как земля... «Почему», на которое бывает столько ответов. И каждый точный. И ни единого абсолютно точного оттого, что в каждом ответе новое «почему?».

Полно, Юлька! Вот свет. А вот тень.

Из окна верхней комнаты рвется свет. Разве можно оспорить, что это свет. А внизу темно. Темно почти совершенно, только смутно угадываются кусты.

Тьма и свет – вот понятия совершенные!

Да. Конечно.

А верно все-таки, что очень хороший человек Толя?

– Юлька, иди пить чай и позови маму! – крикнула бабушка.

– Бабушка, она скажет, чтоб я отстала.

– Вот еще!.. А собственно, почему?

12

О себе она говорила:

– Я человек простой, имею только четыре класса... Когда мужа убили (ох и красавец был – белый, высокий, полный!), между прочим, работал в лесной охране, я сразу пошла на стройку. И приняли, знаете. Штукатуром.

Прикатывает тотчас же Толин дядя – отцовый брат. Видит, что мы живем в общежитии (Толя – в яслях, а куда же? Грудной. Я работаю)... Деверь взвесил все это обстоятельство и заладил: «Отдай! Я ему не чужой. Я ему – Кононенко. Одна фамилия».

Ну я прикинула – так и так... Податься некуда. Отдала.

На свою погибель!

Стоим на вокзале у поезда, деверь держит мальца на руках, а Толя – много ли ему надо? – схватился у матери на глазах с дядькой, с отцовым братом, обниматься и целоваться. У матери, понимаете? У матери на глазах!

Тот ответно его ласкает. А я валюсь. Ну, прямо с ног валюсь и валюсь. Исхожу слезами. Люди меня поддерживают под мышки. У меня долой с головы платок.

И что же они сотворили, ироды?!

Набаловали ребенка до невозможности, он у них прямо по головам ходил, особенно эта... Извините, конечно, ну, как там ее... ну, эта... деверева жена. С рук не спускала!.. Двое девок у них. Очень просто: им интересно иметь мальца.

Приезжаю летом. Сын меня не признает, мамой не называет. Папа да мама – деверь с его женой. И выходит, я не родительница, а неведомо кто!

А все это горе, учтите, исключительно из-за моего материального обстоятельства.

Терпела до самого шестого Толина класса. А Толя тем временем как есть совершенно обхулиганился. Если все рассказать, так лучше, пожалуй что, не рассказывать... По-людски и не обедает никогда, таскает из подпола яйца, когда захочет. Ночью все в доме спят, а он схватил себе моду на лыжах по лесу гулять. Надоест – в окно. И повалится. Другой раз даже и не раздевшись. А им все хиханьки, хаханьки.

Хорошо.

Объясняю деверю: я его заберу с собой.

А он: «Учительница сказала, у Толи к математике исключительная способность. Ты в состоянии такое объять?»

В состоянии не в состоянии, ребенок мой. И забрала. Разговор короток.

Приезжаю в Москву, являюсь с Толей к начальнику стройки... «Создадите условия хоть сколько-то подходящие или как? Или на улицу мне с дитем?» (И пару, знаете, крепеньких и горячих слов, а чего мне терять?!) Он аж рот раззявил и в тряпочку. Нечем крыть.

После этого создали, конечно, в общежитии условия: в комнате только еще двое женщин, Толя да я... (Толе кровать совершенно самостоятельная. Спи, как барин.)

Он, бывало, на дню даже в комнату не зайдет. (Мы на первом этаже общежития.) Глянет в окно, стоит ли еда. Стоит. Сейчас же, как кошка, вспрыгнет на подоконник и ну уписывать, тоже сидя на подоконнике. Молодой. Растет.

Я восемьдесят рублей в новом исчислении тогда уже в месяц имела стойких, без прогрессивки. Ну, школа поддерживала, конечно. Два раза выдавали ботинки, спинжак... Завтрак бесплатный, само собой.

И вдруг приходит ко мне учитель из ихней школы: «У него, говорит, к математике, знаете, есть способность. Я буду его учить дополнительно».

А я отвечаю: «Нет у меня, извините, на это средств».

«А я на ваши средства плевать, говорит, хотел. Мне только ваше согласие необходимо».

«Раз так, пожалуйста, отчего же, если есть у него способность. Согласна. До конца десятилетки я дотяну, легко ли, трудно ли, так это, если хотите, ни до кого касательства не имеет».

И дотянула. Ну, конечно, школа маненечко поддерживала: сапожки, спинжак...

И я, как мать, дала ему полную десятилетку. Большое спасибо партии и правительству.

«Ну что ж, говорю, теперь, говорю, в институт, что ли?» – «Нет, – отвечает. – Я, мамаша, если хотите знать, не мальчишка. Желаю культурненько одеваться. Пойду работать». – «А может, вытянешь на вечерний?»

Подал заявление в университет. А сам не готовится – каждый день в Серебряный бор. Ну что я скажу? Что могу сказать? Сама-то имею только четыре класса! Штукатур. Человек не особо квалифицированный.

Экзамены, значит...

Он приходит как-то вечером и говорит: «Мамаша, знаете, а профессор вот эдак на меня поглядел, улыбнулся и вдруг: «Уж больно хороший, говорит, парень, дадим, говорит, дорогу... Он как будто бы моя личная молодость...» – и смеется... Что ж, вы ходили туда, мамаша? Это вы унижались, да?!»

Да куда это я ходила?! Я и не знаю, к кому ходить!

День пришел, в университете вывесили объявление. Мы с ним к университету (я аккурат в этот день в вечерней)... Стою на улице. Жду.

Приходит и объясняет: «Висит, вам назло, фамилия Кононенко». – «Не может быть, – говорю. – Не ты один Кононенко. Здесь со всего Союза. Иди погляди еще раз, какое имя там напечатано». Приходит и говорит: «Анатолий». – «Не может такого быть. Иди, говорю, погляди-ка отчество». Приходит и говорит: «Отчество, говорит, вам назло, Степанович. Отпечатано: Кононенко, Анатолий Степанович. Черным по белому. Долго вы, мамаша, будете гонять меня туда и сюда?»

Я сомлела. Я... Да что вам сказать, не знаю... Стою посредине улицы. Как скаженная...

Все тут вспомнилось! Все встало передо мной!.. Зима. Морозы. Тащу раствор. Поколели руки... А брань невозможная. А бригадирское хулиганство! Все же и я молода была... А холод. А я – раствор... Застывает... Мо-о-о-ло-дость! Бабья жизнь моя никудышняя! С двадцати пяти лет вдовею.

«Видишь ли, слышишь ли? – говорю покойнику, Толиному отцу. – А может, ты подле него стоял? Может, тому профессору, приличному человеку, это ты в уста слова хорошие положил?»

«Опамятуйтесь, мамаша! – увещевают люди. – Молодой. Поступит на другой год. Нельзя же так убиваться!»

«Да он принят! Принят. А я штукатур. Имею четыре класса. В люди вывела... Зима, говорю, раствор... Бывало, руки у меня поколеют... Ног не чувствую. Бывало, недоедаю... Он у меня, говорю, единственный».

«Очень прекрасно, – спокойненько отвечают. – Видать, вы женщина энергичная!»

«Героиня вы! Вот кто вы», – говорит мне одна гражданка. И схватилась плакать вместе со мной.

А студенты из университета:

«У этого мать, говорят, малахольная. Вызовем, говорят, карету и доставим ее в «Матросскую тишину».

Поступил на вечерний. А утром работает на кондитерской. Им ничего, довольны. Он малость машинами управляет. Хорошая, говорят, у него математическая способность.

И откуда взялась у него такая способность? Не иначе, в отца. Вы б только его видали!.. Исключительно представительный, белый, полный. Вина не пил. В рот не брал... В отца, в отца, не иначе, пошло у него. В отца, в Кононенко.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю