355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сусанна Георгиевская » Колокола (сборник) » Текст книги (страница 30)
Колокола (сборник)
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 01:41

Текст книги "Колокола (сборник)"


Автор книги: Сусанна Георгиевская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 36 страниц)

3

Этой дорогой и этим поездом я уже ехала однажды.

Нас, военных, доставляли тогда из Москвы в воюющую Германию.

В вагоне, помнится, было много народу, все невольно жались друг к другу, каждый, которого жали, от раздражения ненавидел того, который жал.

Я была единственной женщиной в этом вагоне – меньше всех ростом и самая робкая. Несмотря на присущую мне одесскую дерзость (быть может, происходящую от слабости – я все же не в силах толкнуть, потеснить другого человека), я стояла, стиснутая плечами, спинами, животами в темных морских и сероватых армейских шинелях, молчаливая, опустив голову. Всех это почему-то смешило. Я стала поводом для острот. Чем больше меня пытались задеть, тем ниже я опускала голову. Не хватало воздуха. Я спрашивала себя: «Сколько эдак смогу простоять, сколько буду в силах все это вынести?.. Часы, сутки? Неделю?»

Но ехала я, к счастью, не одна. Лейтенант флота, который ехал со мной, был жизнеспособный человек.

Пробившись через все эти ноги, спины, фуражки, насмешки, он проскользнул в передние вагоны (плацкартные), долго отсутствовал и вдруг возвратился – важный, довольный... Он мне сказал: «Пошли!»

Мы стали ввинчиваться в толпу по направлению к площадке вагона. Нам вслед летели насмешливые окрики.

Вот и площадка. Воздух и ветер. Возможность дышать, расправить плечи.

Мой попутчик самодовольно шагал впереди, я едва за ним поспевала. Но ведь я привыкла не жаловаться (ах, если б эта полезная привычка осталась со мной до сих пор!).

Мы шли. Он оглянулся, посмотрел на меня. Лицо почему-то выразило пренебрежение.

Площадка, другая...

И вот купе на четырех человек. Два места заняты – нижняя и верхняя полка.

Лейтенант, добывший нам это великолепие, лег на нижнюю, а я все стояла, не в силах опомниться.

– Специальное приглашение требуется тебе, что ли? Взбирайся-ка наверх. И ложись.

Я повесила на крюк свою шинель и задумалась по глупости, как быть с сапогами. Виновато, робко, чтоб никому не помешать, взобралась наверх и там стянула сапоги. Волнение от бега и неожиданности, от давки и человеческого раздражения, обрушившихся на меня, было так сильно, что я не сразу смогла уснуть.

За окном – ночь. Проплывая мимо поезда, моргали деревья. Создавалась картина суетной жизни неба, жизни пристанционных не то чтобы огней, а какого-то неясного, едва уловимого, замаскированного света.

Я лежала на голой полке в темной военной форме, на большущей земле, где шла война, в маленькой вселенной своего тела, мыслей и робости. Эта маленькая вселенная мне казалась огромной – она была огромна в своей противоестественности, печали.

В вагоне – трое мужчин. Окно зашторено тонкой шторой. Сжавшись, я глядела на волю сквозь ее щель.

На нижней полке лежал человек с открытыми глазами, Глаза смотрели вверх, на меня, смотрели с удивлением и любопытством. В любопытстве вообще нет холодности; это теплая категория, потому что в нем, в любопытстве, вопрос и признание того, что ты существуешь. Я была, должно быть, одним из самых маленьких и тощих военных, которых он когда-либо видел.

Рано утром выяснилось, что это поляк: в польской армии, и тем более во флоте, было гораздо меньше военных-женщин, чем у нас.

Лицо поляка тонуло в полумгле. Волосы были лохматые, с рыжинкой. Его товарищ (человек с верхней полки) спал, повернувшись лицом ко вздрагивающей стенке вагона. Мне был виден только его затылок, его ноги, но не в портянках, а в шелковых носках.

Мир рушился на меня движением поезда, его мерным покачиванием; его мглой там, за окнами; войной на шаре земном; спокойствием звезд – высоких, млеющих в светлевшем небе.

Я согнула руку, положила голову на согнутый локоть и крепко уснула.

...Утром стало известно, что мы проезжаем границу.

Надо вспомнить, что в те времена не были приняты поездки за рубеж. Ощущение того, что я проезжаю границу своей страны, отдалось во мне почти физической болью – незабываемым ощущением рывка, выброса.

Такова психология человека, связанного со своим временем.

Польша. Варшава.

Но перед нами не город – его скелет, обгорелые камни, выщербленные, задымленные. Поблескивает широкая и далекая Висла (странным кажется, что река все еще течет, что она сохранилась, не умерла).

Как пустынны улицы! Варшавяне, должно быть, спят в подвалах или на третьих, вторых этажах своих полуобвалившихся черных домов.

Вокруг расщепленные деревья, есть среди них деревья без крон – стволы похожи на черные пальцы, что-то растерянное, недоуменное в этих торчащих из земли пальцах, в этих бедных стволах, избитых и обезглавленных.

А как страшны пьедесталы памятников без памятников! А развалившиеся костелы? А этот пустырь посредине города, в том месте, где раньше, как нам сказали, был Венский вокзал?

Изрытые площади, взорванные мосты... Нет больше старого города, умерла Варшава, обвалились ее дома и домишки, унося с собой сотни дыханий, улыбок, рождений, плачей, вечерних сидений за чайным столом. Здесь, быть может, жили когда-то люди, что ходили еще в камзолах.

Нет больше тех старых стен, нет мха, коснувшегося старых оград. Казалось, не только улицы умерли, но и самое воспоминание, что в мире живет не одно разрушение, а рождение, создание, радость.

Притаившийся где-то в щелях человеческий муравейник...

Как страшно!

Я первый раз за пределом своей страны. И вот «заграница» встречает меня останками обгорелых домов.

Как жалко, как страшно возвышались их стены. В проемы выбитых окон глядели плывущие облака. По городу неведомо почему проезжали монахини на велосипедах. Их белейшие накрахмаленные головные уборы с торчащими по обе стороны большими белыми углами, в сочетании с черной одеждой и велосипедами, – вот что стало моим первым понятием о том, что не есть Россия.

4

– Скажите, пожалуйста, – спросила я вежливо и осторожно женщину-гида, сопровождавшую нас и с ликованием смотрящую на меня (ибо меня привезли сюда, в Фюрстенберг, действительно проявив большую человеческую чуткость!), – скажите, пожалуйста, здесь, в Фюрстенберге, живет еще фрау Соббота?.. Это, вероятно, очень наивно с моей стороны. Вряд ли вы с ней знакомы. Но, может, знаете? Волей случая? Что с ней стало? Она когда-то была моим другом.

– Как же, как же, – ответила женщина-гид, – я действительно ее знаю. Знаю отлично. Здесь, за углом, ее обувной магазин. Вы даже можете сняться возле витрины. «Фирма Соббота». Пожалуйста! Рейнхардт, отвези-ка нас до следующего угла, до магазина «Обувь».

Никто вокруг не понимал решительно ничего. Мы говорили по-немецки, и говорили взволнованно.

Туристы заняли свои места, мы покатили по улицам Фюрстенберга.

Фюрстенберг! Как ты далеко от меня отступил. Я тебя не узнаю.

С годами, если отсчет не ведется от времени детства, принято всему, что вокруг, расцветать и преображаться, становясь богаче, нарядней, пышней, – хотя бы земле, хотя бы деревьям. Ведь прошли десятилетия с тех пор!

Когда-то город был зелен, хоть и разрушен войной. Он был – вода и цветение, он был – берега Одера и спелые клубничные ягоды... Тогда шевелилась листва, колыхались ветки, тесно прижавшись друг к другу, стояли кусты, освещенные вечными (а может быть, и не вечными!) солнцем и луной, рассветом и сумерками, а теперь все бедно, безрадостно, голо.

Я стала старше. Юность прошла.

Прильнув к окну туристского автобуса, я впивалась глазами в тротуары и мостовые.

Узкие. Провинциальные. Народу на улицах очень мало – по нашим российским понятиям. Большое количество глухих, высоких, длинных заборов, чуть выгоревших от солнца.

Где буйство былого движения? Где гоньба мотоциклов? Где молодые красивые немки на узких улицах города, только что нами занятого? А главное, где шествие листвы, зеленого света, гармоническое сплетение цветущего? Где не забытый мною перламутровый свет над городом? Куда все это девалось? Как странно стерся мой Фюрстенберг. Что это значит?

Товарищи в автобусе спокойно переговаривались.

– Вот! – ликуя, сказала мне женщина-гид.

И автобус остановился.

– Вот. Пожалуйста, фирма Соббота!

И я увидала окно и выставленную в окне обувь.

– А фрау Соббота в этом же здании, на третьем этаже. Вы помните, конечно? – продолжала женщина-гид. – Она постарела. Сдала. К сожалению, ее нет сейчас в городе. Уехала навестить сестру... Попросите тех, у кого фотоаппараты, заснять вас у магазина. На память. Ведь почти что у всех фотоаппараты!.. Как странно, что женщины тоже были моряками во время войны! Я это узнала только сегодня от ваших товарищей... А вот и улица Флота. Вы ее узнаете? Не правда ли? Улица моряков!.. Справа, справа... Что с вами? Вам плохо?!

– Да нет... Просто так... Со мной ничего...

5

Север.

– Не забудьте предупредить своего старшину, – говорит мне вечером мой начальник, – что завтра вы отбываете на передовую. Возможно, на целый месяц... И в кубрике объявите. Девушкам. А то как бы не забеспокоились.

– Есть предупредить старшину, что я отбываю на передовую.

Тишина, тишина, тишина. Звук Севера, звук городка Полярного. Большущая тишина тундры. Не раздастся здесь скрежет трамвая – здесь нет трамвая. Не прошуршат колеса грузовиков – какие ночью грузовики?! Ничто живое не шагает ночью по этой равнине, на которой вырос маленький городок. Не видно птиц в высоком широком небе, даже утром не видно, когда просыпаешься.

Птицы – они не дуры. Зачем им мертвая тундра, где лишь снега, и снежные горы, и ледяное море? Есть на свете иная тундра, где застыли и сохранились остатки жизни.

Птица – она все знает. Она – опытный путешественник.

Мы, девушки-моряки, живем у морского залива, у моря, открытого Баренцем. Так оно и зовется – Баренцово.

Там, где суда и отбросы с камбузов, взлетают и суетятся чайки – над пирсом, камбузами, незамерзающими волнами. Их согревает теплое течение Гольфстрим.

Наша команда находится далеко от пристани. Нам не слышно шуршания вод, даже звуков прибоя о доски пирса.

Война... В этот час, в час ночной, выходят в море подводные лодки, и мы, девушки, это знаем. Ночь Заполярья – это война. Война полярников. В час ночной тишины воюет Северный флот.

Мы знаем, что от берегов отправляются в море моряки истинные, – не мы. Они отправляются в глубину морскую на современных подводных лодках. В холодную тишину.

По утрам они возвращаются.

Залп. Второй... Это значит – вернулись наши. Залп – один потопленный вражеский транспорт; два – два потопленных вражеских транспорта.

Все мы, девушки, подававшие заявления на флот, не знали, что женщины не ходят по морю на кораблях.

Только мне одной в обход всякой логике приходилось впоследствии плавать на транспортах. По морю пешком не пройдешь, не так ли? Ведь ты не Христос. А нашей группе, седьмому отделу, следовало добраться от городка Полярный до полуострова Рыбачий, до хребта Тунтури, где Северный флот держал уже много месяцев на сухопутье оборону города Мурманска.

Начальник рассказывал, что в первый раз меня вообще не хотели брать вместе с ним на борт и якобы капитан катера, увидав меня, встал на мостик и пожевал краюшку черного хлеба с солью. Он должен был меня обезвредить.

Капитан жевал. Он ел хлебушек из патриотизма, чтобы благополучно доставить к Рыбачьему необстрелянным доверенный ему катер.

...Нас было трое: наш маленький капитан (начальник), старшина-радист и я – переводчица. Мы ехали на Рыбачий.

Большие стеганые брюки, которые мне выдали, наш радист из жалости подпоясал на мне ремнем чуть что не под мышками.

Он встряхнул меня и затянул ремень накрепко – повыше, потуже...

– Вы бы все ж таки хоть из скромности сидели на одном месте, – сказал мне начальник. – Как-то все же нехорошо получается. Вас неохотно взяли на борт, а вы, вместо того чтоб проехать понезаметнее, носитесь туда и назад, как Сельфида. Как вихрь. Под самым носом у капитана.

Мой начальник – самый добрый и самый рассеянный на свете человек. До войны, несмотря на молодость, он успел защитить какую-то диссертацию по турецкой литературе.

«Приехал я к матери и говорю: «Мама, я кандидат наук». А она: «Да когда же ты, мой сердешный, станешь членом науки? Все бьешься, бьешься, а бесполезно. Мытарь ты мой!..».

Два раза начальник отдавал мне часть офицерского своего пайка – печенье и масло.

– Такие вещи не для мужчин. Они для детей и женщин.

– Но при чем здесь я? По-моему, я матрос.

– Как хотите, но, между прочим, печенье ваше.

Нашему старшине-радисту маленький капитан отдавал свои папиросы: он не курил, не пил.

Смешной он, наш маленький капитан: светловолосый чуть не до седины, белес, как крестьянские дети. Голубые глаза его почти не видны. Они скрыты большими очками. Нос кнопкой. Когда он о чем-нибудь говорит с увлечением и жаром, нос у него раздувается. Ноздри так и ходят, так и трепещут. Не какой-нибудь, а говорящий нос у нашего маленького начальника.

– Я бы отдал свою диссертацию за арию из оперетты «Сильва». А кстати, что это вы соорудили на голове? Трубочки, что ли, без заварного крема?

– Это я... это мы... для того... наш кубрик...

– Не перечьте мне! Размочите сейчас же этот дьявольский перманент.

– Я обрею волосы! Достану синильную кислоту и окуну голову.

– Не перечьте! Довольно сенсаций! Скажут, что вас обрили наголо на гауптвахте. Большая честь для отдела, не так ли?! Почему вокруг вас все девушки, как подобает девушкам, а вы – в обличье папуаса? Проверьте листовки, организуйте отправку. Ясно?.. И по вечерам, вместо того чтобы кудри крутить, могли бы несколько позаниматься с наборщиками, помочь им кое-как овладеть шрифтами... А кстати, слышали сверхмощную новость? Мурманску сдался вражеский транспорт. Прибыл с нашей листовкой. Листовка была в руках у кого-то из старшего офицерства. Вот так, в таком духе, как говорится. Погодите-ка... Между прочим, имейте в виду: я все вижу через ученые окуляры. Чтобы листовки нынче же были на почте. Ясно? А кудри тщательно прикройте беретом... Если ясно, то действуйте!

Мы действовали. Плыли, или шли, как говорится по-флотски, по морю, где теплое течение Гольфстрим. Хотя море здесь никогда и не схватывается льдом, но воды его – ледяные воды.

Над Рыбачьим – белое небо с блещущим солнцем. По снегу тянутся темные полосы – следы шагов. На этих узких дорогах снег смешивается с грязью. Вдалеке угадываются редкие маленькие землянки.

Но вот исчезают землянки, не видно дыма из труб.

На смену той, обжитой нами земле приходят земли другие – земли времени оледенения. Да нет... Вот меж щелей в снегах маячит морошка, трогательная, розово-красная и печальная. Она думает, что никто не съест, не тронет ее. Но она ошиблась.

– Где вы там? Не отставайте!

– Сейча-а-а-с...

Какими звонкими здесь становятся голоса!

Сколько времени нам идти! Кто знает. Все кругом было – и земля и небо. Злая, злая земля.

Это фронт? Это передовая? Да нет же! Фронт – огонь и стрельба, а не бескрайний белый, дикий и такой молчаливый простор Рыбачьего полуострова.

Нас теперь одиннадцать человек – караван во льдах: наш начальник, наш старшина-радист, я и восемь матросов-подносчиков с нашей радиоаппаратурой.

Перед нами – равнина, а дальше – хребет Тунтури, длинная рыжая каменная гряда, куда мы держим путь.

Мы шагаем молча в своих измызганных, мокрых белых халатах поверх серых брюк, серых стеганок.

...Мы шли, мы влачились по белой равнине. Над головами нашими было солнце. Оно бежало навстречу нам множеством обжигающих маленьких круглых солнц.

Мы шли. Мы шли. Мы утратили чувство времени. Хотелось есть, обогреться, разуться. Сильно хотелось чаю. А бывают разве на свете чаи, огоньки в печурках?

– Не отставайте, – говорил мне наш маленький капитан.

Мы шли. Мы шли.

Долго ли?.. Этого мы не знали.

– Взгляните-ка на часы, товарищ начальник!

– Не отставайте, не отставайте, не отставайте!

Не видно ни птицы, ни дерева. Что это бьется о камни коротко и назойливо?

Осколки металла. Пули!.. Они падают в снег.

– Не отставайте, не отставайте!

Вспыхивают под солнцем крошечные озерца; здесь водится жирная рыба форель, ничего не знающая о рыбаках, о сетях, о спиннингах. Вот в ледяных озерах яркие рыбьи тельца, блещущие на солнце.

Я иду и размахиваю руками, мне кажется, что так легче шагать.

– Что вы там делаете, вы пляшете? – оглядываясь, спрашивает меня капитан.

– От наказание на наши головы! – вздыхает радист.

Мы идем, а хребет отступает все дальше, дальше.

Может, уже наступил вечер? А может, ночь? Кто знает? Перед нами все та же равнина, все те же камни, все те же блестящие озерца.

Вечный день и снег, снег...

Через пористые снега не проехать машине, не проскакать коню. Одолеть их, видно, под силу только военному человеку.

– Земля-я-анка! – сказал радист.

– Бросьте дурить, – очень строго ответил начальник.

Она мелькнула на белой равнине, будто оазис в желтых песках.

Мелькнула. Пропала.

Мы продолжаем шагать, не ускоряя и не замедляя шага. Молчим. Не надо думать ни о каких землянках.

Мы шли. Мы шли. Чтобы не отставать от мужчин, я размахивала руками. Все притворялись перед самими собой, что не верят они ни в какое тепло, ни в какие чаи, землянки.

Землянка исчезла. А над головами все то же солнце. А впереди все те же темные камни и светлые озерца. Тундра, тундра...

– Землянка! – снова сказал радист.

Вот она. Стоит в котловине, защищающей ее от ветров. Впереди неясно виднеются горы – хребет Тунтури. К землянке ведет настоящая, вытоптанная людьми дорога.

– Не отставайте! – захлебываясь, говорит наш маленький капитан. Он, возглавляющий шествие, устал, может быть, сильнее нас.

Стук в дверь (военная вежливость). Двери распахиваются. На пороге – солдат-вестовой.

– Товарищ майор, к нам гости, гости, товарищ майор! – обрадовавшись, кричит вестовой.

Мы в сенях.

Но, видно, даже землянке не уберечься от талых вод. Под ногами нашими в сенцах широченная лужа. Мы оглушены теплом. Вот печка... Вот чайник... Из его носика валит пар.

– Нет, удивительно все же, – вдруг говорит мне наш маленький капитан, – как это вы ухитрились нанести в жилье на сапогах столько грязи? Простите, товарищ майор. Они у меня совсем одичали в тундре. Медведи! Медведи!

Мои сапоги и на самом деле, как будто опомнившись оттого, что им больше не шагать, расплакались на свой лад. Сапоги мои плакали мутной водой.

Сев на пол, я принялась побыстрее стаскивать их. И вдруг случилось немыслимое, чудесное! Хозяин землянки встал на одно колено и стащил с моих ног измокшие, измызганные сапоги.

Он сделал это с выражением величайшего простодушия и вместе с тем почтительности, будто в моем лице приветствовал всех на земле женщин. Всех женщин, шагающих в сапогах.

– Сева, дай-ка мыло, дай полотенце и побыстрей собирай на стол. Действуй!.. Сахару. Хлеба. Шпику.

– И тушенку, товарищ майор?

– А как же! Ясное дело. Все собирай. Есть тушенка – давай тушенку.

Стол был накрыт газетой, чистой старой газетой.

В слюдяное окошко глядела тундра. Но кто же думал о ней? Мы пили чай.

Добро и робко косились в сторону моих иззябших рук глаза майора.

Он был почти совершенно лыс. В его бровях поблескивали сединки. Из-под измятых, усталых век глядели глаза, желтоватые и усталые, глаза с хитрецой.

– Сева, – вдруг сказал майор вестовому, – приготовь-ка для гостьи яичницу! Слыханное ли дело – девушка! В нашей землянке – девушка! Гостья!.. Чествуй. Изжарь яичницу.

Бодрясь, расхохотался наш маленький капитан, решив, что майор острит. Его смеху вторили радист и матросы, Откуда здесь, где не бывает птицы, взяться яичнице?

– Сию минуту! – весело подхватил вестовой. – Раз такое прекрасное чудо, как девушка, будет яичница.

Из красного света коптилки выплыли две руки. На широких ладонях лежало четыре пестрых больших яйца.

Далеко от нас, на склонах крутых и отвесных гор, вьет свои гнезда птица гагара. Взобравшись на эти склоны, добыл яйца гагары молодой и ловкий солдат-альпинист.

– А как звать-то вас?.. Для памяти... Для примеру... – спросил вестовой.

Я сказала.

Оно, мое домашнее детское имя, лежало там, за пределами тундры, за пределами войны – там, где птицы вьют свои гнезда не только на скалах. Они вьют их, помнится, на деревьях.

Широко и добро улыбнулся этому неожиданно сорвавшемуся у меня короткому имени пожилой хозяин землянки – майор. И вдруг он сказал:

– А красивое имечко. Очень славное... Я, знаете, получил из дому письмо. Жена запрашивает, как наречь нашу дочь...

– С вас пол-литра! – сказал радист.

– Сердечно вас поздравляем, – подхватил наш маленький капитан.

Вестовой поставил передо мной яичницу. От нее шел пар.

– Здоров заливать, – чуть слышно шепнул мне. на ухо вестовой. – Нет у него жены. И нету детей. Очень даже большая случилась беда. Всю его семью... того... убили фашисты.

– Ешь давай!.. Нажимай на яичницу, дочка, – не расслышав его и переходя на «ты», сияя сказал майор.

Через час мы собрались в дорогу.

– Ни пуха вам, ни пера. Хорошие, храбрые вы ребята, право, – ободрил нас хозяин землянки.

– Можно мне поцеловать вас?.. Если, конечно, можно? Потому что я очень люблю яичницу.

– Что это значит?! – заорал наш маленький капитан. – Где элементарная военная дисциплина?.. Уж вы нас извините, товарищ майор. Они у меня совсем одичали в тундре! Медведи, медведи!

Увидев на равнине бредущих впереди людей, враг принялся энергично стрелять по живой цепочке. Пули снайперов с коротким и нежным стуком ударялись о валуны. Однако солнце било немецким снайперам прямо в глаза. Яркое, оно лишало их нужной прицельности.

– Надо разбиться на группы, – сказал наш маленький капитан. – Такое скопление людей подозрительно для противника. Я пойду вперед и возьму с собой пятерых подносчиков. Вы пойдете следом, Васильев... Кстати, вы отвечаете мне за сохранность и жизнь переводчицы. Ясно?

– Ясно. Кроме прочего, я отвечаю за сохранность и жизнь переводчицы.

– Пошли, – сказал наш маленький капитан.

Нас стало пятеро. Мы залегли в траншее. Ребята поставили на землю аппаратуру и закурили. На дне траншеи была ледяная вода, а за бортом траншеи – равнина в ржавых воронках. На снегу виднелись комья свежей еще земли и осколки черного камня.

Долго курят ребята. Мы ждем. Чего мы ждем? Но этого я не знаю. Вокруг все то же: тундра с черными валунами, неглубокие ржавые впадины, осколки камней и огромное небо с очень светлым холодным солнцем.

– Я добыл себе невесту с козой, – сев на корточки и пригибая голову, шепотом весело рассказывает радист. – Мне очень даже полезен стакан хорошего молочка в условиях Дальнего Севера... А? Как, ребята, по-вашему?.

Матросы прыскают со смеху. Все знают, что никакой невесты у него нет и что в Полярном нет ни одной козы.

Они хохочут и шепчутся. А вокруг траншеи ни жилья, ни птицы. Снег, снег... Огромные небеса. Серо-белый купол не рассекается ни деревом, ни кустарником.

– Спрячьте-ка голову, – сердито и коротко говорит мне радист. – Расселась прямо как дома на оттоманке.

Немцев я не боюсь, поскольку их никогда не видела. Но я сильно боюсь своего начальника – маленького капитана. Он, должно быть, уже в землянке и поджидает диктора.

– Ребятки!.. Куда бежать?..

– На-а-зад, назад!..

Однако поздно. Я выхожу из траншеи, оглядываюсь – и бегу. Бегу что есть мочи, размахивая руками. Бежать нисколько не тяжело. Это не требует от меня ни малейших усилий.

Весело ударяют пульки о камни.

Что-то шмякнуло в снег. Взлетели снежные комья. Это похоже на белый фейерверк.

И снова фейерверк. И снова бьются с жестким стуком пули о черные валуны. Кое-где расступился снег. В щелях закраснелась морошка. Вкусная ягода. На ходу я ее срываю.

– Назад!

Я бегу. Рядом со мною взапуски бежит ветер.

И вдруг я оглядываюсь.

Следом за мною бегут матросы и старшина.

Нас пятеро. Пять вселенных на белой равнине снега. Пять сердец. Пять жизней. Я – впереди.

Возвратившись в Полярный, наш маленький капитан, хохоча, показывал, как он глянул вниз на равнину и ахнул: увидел, что я несусь впереди и размахиваю руками. За мной старшина. А-за ним матросы. Гуськом, гуськом... Вот эдак. Ха-ха-ха-ха!

Как передать, что такое война у подножья хребта Тунтури?

Здесь, на склонах хребта Тунтури, на полуострове, что зовется Рыбачий, у берегов холодного моря стояли люди, стояли насмерть. Здесь держали они оборону города Мурманска.

Оборона. Какое страшное слово! Дни, недели и месяцы ожидания.

Оборона – лето без солнца, почти без лун, тусклое белое небо, распростертое над землянками. Небо, лежащее над горами, над горным хребтом, где нет ни дерева, ни кустарника.

Когда зима, тундровый снег становится тверже, воздух каленее. Небо чернее. Большое тусклое небо над белой землей. Два-три брезжущих светом часа.

Ночи долги, как месяцы. Изредка коротким пожаром затеплится в небе северное сияние. Но и оно, говорят, тускловатое, не такое, как на Северном полюсе. Тусклое, томное, беглое, будто лень ему здесь разгореться всерьез.

День. И снова ночь, ночь...

Должно быть, когда-то, когда Земля освобождалась от оледенения, она забыла об этом крае, об этой дальней точке своей. И вот остались на свете снега.

Черные камни на белой равнине. Не так чтобы густо они лежали. Нет, нет... Но все же – одни на снегу, среди необозримых пространств снегов и вод. Черные, отшлифованные, облизанные ветрами, исхлестанные снегами.

Белая равнина и черный камень. А еще дымок, дымок из трубы: жилье человека – землянка.

Дым похож на дыхание. Он бежит к небесам – жестоким, высоким и белым.

Бесконечность снега. Бесконечность земли. Бесконечность времени. Бесконечность неба. Все это называется – «оборона».

Противник сидел по другую сторону сопок, по другую сторону Тунтурей. Им достался склон, сливающийся с шоссе, – не то что у нас.

С великим трудом мы переправляли раненых на Большую землю. Каждый наш шаг был виден противнику.

...Лето. Полярный день. Вечный день. Ни луны, ни мглы, ни ночей, ни мхов, чтоб заделать щели в землянках. Хрупкие их дверки подхватывал ветер. По слюдяным окошкам выбивала тихую дробь пурга. Ветры, ветры... И блеск ледяного солнца.

А печурки – чем их топить?

Кустарником.

Но где же набрать кустарника? Ведь кустарник на склонах гор обломан, оборван.

И все же в землянке упрямо горит огонь. От крошечной печки бегут красноватые сполохи. Из мглы выступают лица матросов.

Все тонуло в дыму махорки. Безостановочно булькал на огне чайник. На длинной проволоке сушились портянки.

Огонь коптилок отбрасывал неширокие, дрожащие, нетвердо очерченные круги.

Из темноты раздавались стоны. Занавешенная тремя белейшими простынями, дремала в свете коптилки операционная.

У слюдяного окошка, где, откидной стол, – вторая коптилка. Красноватый свет ее кажется дрожащим и робким. Полушубками забиты щели в углах. Кое-где намело снегу.

Время от времени откидывается входная дверь. Вместе с клубящимся паром врывается в жилье человек – матрос.

На дворе все бело. Огромное колеблющееся пространство, видное на мгновение сквозь открывающуюся дверь. Все мглисто от неба до самой земли. На сугробы наваливаются сугробы. Над утоптанным, обледенелым снегом как бы вырастает новое, пухлое поколение снегов.

Пурга.

Пурга продиралась сквозь щели, пыталась выломать слюду из окошка.

Люди, которые возвращались с вахты, шумно и вместе молча встряхивали тулупы. Снег растекался по полу, таял, бежал под нары большими лужами.

Казалось, будто пурга молит нас, людей, об отдыхе и покое, стремится задуть огонь в печи, погасить коптилки, упасть тулупом под нары и тоже спать, спать... И храпеть, отдыхая. И видеть сны.

Когда человека вдувало в землянку, ветер подбрасывал пламя коптилок, выхватывал ручку двери из замерзших пальцев.

Она бушевала, пурга! Но никто в землянке не обращал на нее никакого внимания. Все смотрели на нас. Развлечение! Прибыли «разложенцы». Вот радиоустановка. Сейчас будет музыка. И того... Одним словом: трансляция.

– Внимание, товарищи... Приступаем. Просим вас соблюдать полнейшую тишину. Учтите, шумы передаются.

Мне страшно. Тихо колдует что-то свое радист. Сейчас я заговорю в репродуктор.

– Больше энергии. Бодрей. Веселей! – говорит мне начальник. – Старшина! Прежде всего попрошу вас поставить музыку. Легкую музыку по возможности. Мы должны фиксировать внимание противника. Так. Приступили. Ну!

– Сей минут, – отвечает радист (и считает, что это он на немецкий лад). – Мы их, знаете ли, фиксируем... До того фиксируем, что они ополоумеют.

Раздается шипение. Чуть подпрыгивает иголка.

 
...И все Адамы
до наших дней
при виде дамы
стремятся к ней!..
 

Раненые с перевязанными головами и забинтованными конечностями привстают с коек. Протер наконец и стыдливо надел очки наш маленький капитан. Как спокоен радист! Как строго лицо хирурга. Шутка ли, в его землянке разлагают войска противника.

Все серьезны. Хочу смеяться, видимо, я одна.

Я и противник. Он заглушает нашу пластинку бросками мин.

– Энергичней. Грозней. Валяйте!

И я стараюсь. Я становлюсь мужественней. Все мужественней и мужественней. Я сильно стараюсь. Я горстями швыряю свое возросшее мужество в репродуктор.

Но, будучи матросом армии победителей, я добра: я предлагаю немцам, несмотря на их никудышное положение, сдаться и сохранить жизнь.

– Сдавайтесь, сдавайтесь, солдаты!!!

– Не с таким пафосом! Они решат, что кто-то нас пародирует...

...Я сплю. «Играй, играй, моя музыка. Пой, моя музыка!» Ноги болят.

«Вам... гм... очень больно?» – слышу я во сне чей-то знакомый голос.

«Нет. Не особенно больно, товарищ начальник, можно терпеть, конечно».

«Вот. Берите. Хромовые голенища».

«Голенища? От вас?.. Не может этого быть». («Играй, играй, моя музыка!..»)...

«Война!.. Чего ж вы хотели?.. Чтоб я не был вашим начальником и швырял вам под ноги розы? Вот! Это все, что я мог добыть. Хорошие. Хромовые. Серенада – не голенища...» – это слышится мне во сне.

Сны причудливы. Ни с того ни с сего какие-то голенища!

– Перебежчик! Вставайте! – кричит начальник.

И это явь.

Я просыпаюсь.

В окошко землянки заглядывают легкие, нежные отражения солнца.

Повернувшись щекой к слюдяному окошку с видом добитого обстоятельствами человека, сидит наш маленький капитан.

Против него, опустив голову и зажав ладони коленками, незнакомый мне человек. Лицо у него интеллигентное, остроносое, молодое.

– Мы вас ждем, – говорит мне начальник с яростью. – Разумеется, если сумеете уделить нам минутку внимания. Без вас мы в данном конкретном случае, увы, обойтись не можем... Увы! Мы действительно без вас обойтись не можем. – Голос его осекся от злости. – Мы в вас нуждаемся, а вы спите... Ну как? Готовы, надеюсь? Совершили свой утренний туалет?.. Битте, долмэтчер, – сказал он, указав на меня перебежчику.

– О-о-о, фрейлен!

Вопль любезности.

Это был первый немец, которого я увидела на войне. Немец! Живой. Один из тех, кто убил моего отца. Один из тех, по воле которых голодает, нынче в осажденном городе моя мать!..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю