355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сусанна Георгиевская » Колокола (сборник) » Текст книги (страница 25)
Колокола (сборник)
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 01:41

Текст книги "Колокола (сборник)"


Автор книги: Сусанна Георгиевская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 36 страниц)

ВЕЧЕР ВТОРОЙ

– Удивительный она человек, пристала: как бы эдак хоть на минутку, хоть мимоходом увидеть твоих детей... Раз спросила и два...

Я, будь дурак, сгреб ребят в охапку и в цирк... В воскресенье. Днем.

Между прочим, не помню, ты не видала моих удальцов? Да, да, про Эдика я тебе говорил... Ну да. И тебя, и кого только мог, и себя изводил изрядно... Помнишь, я себе отчего-то втемяшил в голову, что одно у меня желание, чтоб утром проснуться, лежать в кровати, а он потихоньку, совершенно самостоятельно! – толк двери, – и ко мне, и сказал бы: «Папа!» Можно подумать, я первый в мире совершил это величайшее изобретение: стал отцом.

Когда он еще был малыш – с одним-единственным зубом, я не в состоянии был от него оторваться.

Поверишь, терял элементарное чувство юмора, превращался в клоуна, завывал от умиления и любви.

И девочку я, понимаешь, тоже люблю совершенно особенно. Бедняжечка, она на меня похожа. Не повезло... Люблю, но прошла та первая свежесть отцовских чувств, то ли я молод был, то ли привык к этому иррациональному, из ряда вон выходящему обстоятельству... Безумие. Вдохновенная физиология!.. «Отец», понимаешь...

В общем, сгреб я ребят и – в цирк. Она сидела в кресле наискосок. Передать не могу, какое было у этой девчонки странное выражение, когда она разглядывала мою пухлую, розовую Наташу. Такое лицо, как будто ей в первый раз открылись, ну, скажем, Средиземное море, Кипр, Крит... Она их разглядывала очень внимательно, пытливо. Дрожали ноздри (нос у нее сильно вздернутый), ноздри будто бы говорящие: чуть что – раздуваться. Не нос – а выразитель душевного состояния. Для нее ребятки мои – были мной.

И что вы за люди такие, женщины! Черт вас знает!

Я накупил им яблок и эскимо, несмотря на запрет мамаши. Наташке – четыре воздушных шара... Не утренний поход со своим дорогим «папулей», а – оргия утоления желаний. Бесчинство! – по три порции эскимо!

Кувыркался клоун. Увидел меня, узнал, кивнул, задудел на трубе отрывок из моей оперетты. Я, понимаешь, не мог понять, как мне следует реагировать – поклонишься, чего доброго, а он – раз! – и запустит в тебя своей кепочкой... И вот он на меня, понимаешь, глядит своими грустными, серьезными глазами, обведенными розовыми треугольниками – а я – на него, из своего ряда. Эдакий поединок «взоров». Кончилось тем, что я нелепо расхохотался.

Забыл, между прочим, тебе сказать, что она, – надо же, право, такое стечение обстоятельств! – как моя дочка, тоже была Наташкой.

Так вот мои обе Наташки увлеклись представлением: Наташка маленькая – акробатами и канатоходцем, а Наташка большая – Наташкой маленькой. Так и светились глаза. Две кошки. Младшая – толстая, а старшая – так себе.

Но вот, к моему удовольствию, разряжается напряженная обстановка, настает перерыв, и я волоку свою ребятню на конюшню, подальше от Наты-старшей.

Как тебе передать, что такое антракт (цирковой антракт) в воскресенье днем? Абсолютное, бездумное счастье, пронизанное громким чавканьем, хрупаньем (это лошади, они закусывают морковкой) и воплями: «Ой, мама! Ой, папа, нет, ты смотри, смотри!..» И я, понимаешь, смотрю и вижу – рядом Наташка-старшая. Вышла-таки, чертовка, за нами следом. Стоит и держит в руках морковку.

– Папа!.. Папа! Эта тетя меня толкает. Ой, папа! Она меня, чесны-слово, погладила... Па-папка, скажи ей, пап-ка-а.

– Хорошо, скажу... Прошу вас, ведите себя прилично, гражданка! Не гладьте мою Наташу.

Даже она растерялась: замерла. Опустила глаза, чертовка.

И, дойдя до этого места, он захохотал. Так искренне и раскатисто, как хохочут только жители нашего дорогого, ни с чем не сравнимого города. Похохотал, обтер оба глаза клетчатым носовым платком и осел в своем кресле, о чем-то задумавшись.

Потом без всякого перехода подошел к моему пианино и принялся потихоньку что-то наигрывать одним пальцем.

– Расстроено! Как ты можешь играть на таком инструменте? Вызвала бы настройщика.

Лицо разгладилось, стало грустным. Глаза закрылись. Между бровей появилась складка. Сумерки поглотили пиджак, как будто лопающийся по швам, в сумерки ушли его большие, толстые руки, только лицо светлело – слепое лицо с закрытыми, дрожащими веками. Маска из темной глины – она выражала скорбь, напряжение.

Удивительный человек!

ВЕЧЕР ТРЕТИЙ

– Не имею понятия – красивая она или нет. Ты же знаешь, я в этом не разбираюсь. Двадцать четыре года, лицо совершенно обыкновенное, вот разве что нос: говорящий нос с раздувающимися ноздрями. Сперва я думал, что у нее хоть фигура хорошая! Но как-то глянул пристально, – она как раз шагала навстречу мне, – маленького росточка, ни толстая, ни худая. Поразительная походка: она резко и живо отбрасывает ступни. Что-то в ней было клоунское.

И чудаковато, признаться, все у нас началось.

Собрались мы как-то вечером в ВТО – наша пожилая компания... Скучно – все те же привычные разговоры, переливание из пустого в порожнее.

Кстати, помнишь Дулицкого?.. Знаешь, знаешь... Не можешь его не знать... В этот вечер я как раз показывал за столом фокусы. И вдруг он прищурился: «Ловкость – единственное, чему я завидую в вас!.. Ваша ловкость воистину поразительна!»

Ладно. Допустим. Я не считаю себя бессмертным. Я – трезв, трезв! Но у меня дети! Это ли не богатство? Он, право, мог хоть этому позавидовать... Да и кто он сам, по правде-то говоря?

Я был задет. Но не выдал этого. Стало как-то еще скучней и безрадостней. Коньячок и расхолаживающие, опустошительные, никчемные разговоры... Ощущение, понимаешь, как в доме отдыха: вечер долой – вот те, знаешь, и слава богу!

И тут как раз мы видим Тарлецкого – известного трепача и бабника, направляющегося к нашему столику в сопровождении двух девчонок (поклонниц, – так следовало понимать). В этот вечер он проигрывал наверху свои песни. Видно, девчонки отпочковались от публики, из числа слушателей.

На вид – студентки. Общий облик – живой и цветущей молодости. Одеты скромно, как и подобает студенткам... Это почему-то выглядело непривычно, молодо и свежо... Удивительное несходство с обычными нашими дамами. Большинство из них, понимаешь, актрисы. Там все наперед известно! (Сама понимаешь, в театре все-таки кое-что от меня зависело.)

В глазах у девчонок выражение любопытства и поклонения. Когда я назвал себя, обе тотчас вспомнили мои песни. Для них я был мэтр, шаман, бог... Все мы – пожилые (а многие чуть плешивые), скучающие, утомленные и чуток пьяные – были в их глазах колдунами: людьми, творившими музыку, стихи, спектакли... Из мира сказочного, блистательного...

Черт возьми!

Как только девушки подсели к столу, все оживились разом, принялись острить, соперничать в остроумии. Фейерверк, фейерверк острот!

Обе смеялись, были оживлены, впечатления «забитости» – никакого. Напротив, я сказал бы, самоуверенности. Девчонки, видно, привыкли к уважению своих студентов.

Обе оказались филологами – будущими учителями. Одна из них (Наташа) сидела подле меня. Уж так получилось само собой, – я этого не «подстраивал».

Глаза у нее светились прелестным, юношеским выражением счастья. А нос – с раздувающимися ноздрями!.. Презабавный, право же – презабавный нос.

– Разрешите вам предложить карту?

– А нельзя ли без карты! Мне бы – пирожное!..

– А сколько примерно штук? – спросил я очень серьезно, желая смутить ее.

– Штук шесть! – сказала она с надменнейшим выражением. (Умна, чертовка!)

Принесли пирожное.

Она занялась пирожным и не принимала больше участия в разговоре. Как она ела! Облизывалась, вздыхала от наслаждения. (Ясное дело – на стипендию не разъешься.)

Одно, два, три... Я был заинтересован, чем это кончится! Не выдержал – и принялся хохотать!.. Она подхватила. (Умна, чертовка!)

Кончилось тем, что девчонка съела все шесть пирожных.

Я не выдержал. Я сказал, сохраняя серьезнейшее выражение:

– Наташа, развейте мою творческую печаль! Разрешите вам предложить еще десять пирожных!

– Спасибо. Лучше кофе-глясе.

Я снова весело рассмеялся. Вторя мне, она тянула кофе-глясе. Подняла глаза и глянула на меня насмешливо. (Ей заказал, а себе не заказывал. Она сочла меня чудаком.)

– А не прихватить ли, делом, с собой полдюжинки пирожных с заварным кремом?

– Пожалуй. Для ваших детей и жены. Каждый ценит внимание. Верно?

(Умна, чертовка!)

Мы вышли на улицу. Глаза ее выражали дерзость и радость.

«Что она знает такое, чего не знаю я?» Скука – мой постоянный вечерний спутник.

– Наташа, – спросил я шепотом, – признавайтесь! Вы знаете петушиное слово?!

– Знаю, – шепотом сказала она.

– Подарите мне это слово!

Она глянула мне в глаза, молча, пристально и внимательно.

– Уйдемте, – сказал я ей, повинуясь сам не знаю чему. – Уйдемте!

И мы ушли. Ушли, разумеется, не попрощавшись, незаметно свернули за угол.

– ...Чем же мне вас занять?

– Не знаю.

– Наташа! Давайте сыграем в одну удивительную игру: притворимся, что я ваш давний возлюбленный, что все между нами сказано. И... и знаете ли, перейдем на «ты».

– Идет! – сказала она, рассмеявшись, не удивившись.

(Видимо, из молодых, да ранних.)

Я живо остановил такси, сел, однако не подле нее, а с шофером.

– Не гоните, пожалуйста...

– Ладно. Авось не переверну.

Одиннадцатый час. Вся Москва – в огнях. Вечер еще не полный, небо, знаешь ли, совершенно светлое. Фу-ты ну-ты – огни, огни! Я – молчал. И вдруг заметил, что начал  в и д е т ь... Я видел, понимаешь, все, решительно все, что делается вокруг. Молчал, как зарезанный. Боялся утратить это чувство прозрения. Да, да, вот именно!. И всему-то я радовался: сумеркам, лучикам коротким и длинным, бегущим от задних фар легковых машин... Повернулся ключ от шкатулки, где осталась моя сумасшедшая молодость – со всем тем особенным, выборочным, забытым, чего забывать нельзя.

Проклятье! Собачья старость!

Где оно – то бессмысленное, глупейшее ликование?! Огни на пристани... Нет, ты помнишь, как слегка покачивается пароходик или баржа и огонь ложится в черную воду, дробясь, дробясь?!..

Я забыл в этот час, что редко людям дано увидеть, ну, скажем, березу. Сотни, сотни берез. И вдруг, понимаешь, вот она! Вот! Со своей корой белесой, покрытой проплешинами, со своей смолянистой каплей... А закаты? Сколько раз в жизни каждый из нас увидел закат? Нет, скажи!.. Сотни, сотни закатов! И вдруг – на тебе! Закатище. С багрянцем, с заколдованной тишиной неба. А?..

Я – прозрел. Я стал молод. Как это случилось – не разберу!

Мы вылезли из машины. И она, – очевидно, не в силах так долго сидеть спокойно, – понеслась вперед в своих маленьких, бескаблучных туфлях... Ноги – детские. Полные. Совершенно детские!..

Мы стояли у Воробьевых гор. Внизу – Москва. Огни... Ну и что?! А ничего! Событие!.. Огни, огни... Понимаешь; я чувствовал, что сияю, как хорошо начищенный самовар. Она заразилась моим волнением, была весела, проста.

– Неужели все творческие люди так эмоциональны? – приставала она ко мне.

Ее лицо с падавшими на щеки темными, прямыми, коротко остриженными каштановыми волосами едва освещал фонарь. Но я видел блеск ее оживленных глаз, улыбку. Улыбка взрослая, лукавая, я бы сказал, совершенно женская.

Мы бродили почти всю ночь. И откуда только достало у меня сил?

Устал, однако. Но все вокруг продолжал  в и д е т ь. Все. Даже ранний рассвет. В Москве я видел его впервые. Как хочешь, – хоть верь, хоть не верь, пожалуйста!

...Что ж я утратил такое, а? Что обронил бесценное? И когда?

Проводил ее, понимаешь, и, как мальчишка, поцеловал в парадном.

Шел домой и плакал, плакал от счастья, старый дурак.

Я думаю, что любовь – досуг. Она требует времени, простора, отсутствия забот... В тех, разумеется, случаях, когда она сама не является первоочередной заботой: например, заботой нормальной девушки выйти замуж.

Любовь – достояние молодости. Лишь юность наделена великими силами жизни. Редко в юности заботы бывают сверхмерными; горести – сокрушительными; безденежье – унижающим. Поэтому молодости естественно отдаваться чувству любви. Для любви есть силы и есть простор.

В пожилом возрасте, – если ты заморочен тревогами, если ты отец или мать и болеют дети; если ты должен думать о том, чтоб обеспечить семью; или если ты человек гармонический и, любя работу, полностью отдаешься ей, – вряд ли твои голова и сердце будут заняты мыслью суетной, о влюбленности. Как вообразить себе, скажем, крестьянина, работающего в поле по многу часов, многодетного и семейного, у которого голова забита любовью?

Как вообразить пожилого рабочего, согласного подработать, у которого голова забита влюбленностями?

Любовь – досуг.

Если книгу, над которой ты работал не один год, зажимают в издательстве и у тебя нет денег, чтобы заплатить за квартиру, чтоб справить шубу, а главное – душа твоя в великой тревоге – тревоге за дело жизни, – на кой тебе любовь? Не до любви.

Только в состоянии беззаботности, уверенности, что сыты дети, что жена на месте, как стол или стул, а работа оставляет много досуга, – душа твоя мечется: подавай ей, видите ли, любовь!

Как ум созревает лишь в состоянии покоя, дающего простор мысли, так в состоянии довольства в пожилом возрасте создается та почва, из которой может произрасти «любовь».

Недаром нынче не век любви. Эпоха войн и революций. Эпоха больших тревог, время – совести, время горечи и... забот. Наше время – время героев, оно не время любовников. Недаром так ропщут женщины: не всякая связь – любовь; душа остается неутоленной.

Поэтому, когда он сидел, насупившись в кресле, как всегда, глубоко засунув руки в карманы, и говорил, говорил, говорил... о любви, – толстый, большой, со вздыбившимися, небрежно зачесанными волосами, с полными губами, выдающими чувственность, и маленькими глазами, пристальными и умными, – я над ним смеялась.

Он рассказывал «своему ближайшему другу» – о фанаберии, о своей любви к молодой женщине. Но эту придурь я-то считала причудой барской.

И откуда берут странное право – с женщиной, которую любили прежде, – разговаривать о новой любви?

Как люди умеют списывать свое прошлое; как могут не уважать его – словно дворник с метлой в руках, выметающий двор от старых бумажек.

Что за странное свойство душевной памяти, в которой нет уважения к пережитому.

И кто дал право кому бы то ни было считать ту женщину, которую прежде любил, своим нынешним другом? Словно большое можно заменить меньшим, оставшись при этом другом?

Только тот, пожалуй, сумеет это, у которого есть в запасе известная доля холода и цинизма.

– ...Понимаешь?.. Я шел домой сквозь ночь и плакал, плакал, старый дурак.

ВЕЧЕР ЧЕТВЕРТЫЙ

– Как рыба, первый клюю на хорошего червяка и воображаю, что я в этом мире единственный. Ни разу я не влюбился в женщину, обойденную домогательствами других. И все же каждый раз я думаю, что открываю Америку. А она была до меня открыта.

Молодость. Звонки по телефону, хохот, придурь и беготня в кино. Подруг – табуны; мальчишек – толпы! Все невинно вполне, но разве я к изменам ее ревновал?!

Больше всего я ревновал к юности – к тем интересам, которые были как бы отроческими.

По воскресеньям она с ребятами ездила к своей бывшей школьной учительнице. «Тимуровцы!» – смехота... Они мыли полы, весной копали грядки... И все это, понимаешь, весело, оживленно, радостно. Однажды я ей сказал: «Не кажется ли тебе, что ты выросла из одежки Тимура? Ты – женщина!»

– Тимур жил в твои времена! Он устарел – Тимур. – И вдруг с той великой запальчивостью, к которой я еще не успел привыкнуть: – А совесть?! Если твой Тимур – это совесть, так знай: я никогда-никогда не вырасту из одежки совести.

Вспыльчива она была необыкновенно... И были у нее своеобразные щупальца такта, на то направленные, чтоб не поставить себя в положение ложное, не дать коснуться столь умело оберегаемого ею чувства собственного достоинства. В этом смысле она была поразительна, гениальна. Хохочешь? Что ж!.. Уверяю тебя, она существо с секретом – в ней сплетение силы и мягкости, она несколько высокомерна, но с этим как-то удивительно сочетаются чувства долга, товарищества. Типичнейшая студентка: вожак. Одно только непостижимо: каким образом эта девчонка досталась мне?

– Понять не могу, как случилось, что ты полюбила меня. М е н я! Опомнишься – поздно будет! А? Как по-твоему?

– Не опомнюсь. А если опомнюсь – поздно не будет. Я... я, понимаешь? – любуюсь тобой. Не смейся!.. Люблю за то, что ты так здорово над собой смеешься... За ум. За мягкое обаяние!.. За мудрость, богатство души... За талант. Молчи! – а я слышу, слышу... С тобой мне весело, я наполнена. Никто бы не мог мне тебя заменить. А кроме того – ведь случается, что человеку посреди улицы на голову упадет балка? Разве логика и любовь – синонимы?

(В высшей степени лестное определение для возлюбленного! Что мне было на это сказать?!)

– Я мучаюсь! Ты терзаешь меня, – не выдерживая иногда, говорил я ей.

– Мучайся, мучайся, мой родной! – отвечала она сияя.

Дар какой-то был у этой девочки человеческий. Талант обуздывать... Ей ничего не стоило, например, вдруг заплакать от растроганности и любви. Лицо – неподвижно (даже ее говорящий нос). А из рыжих глаз, больших и добрых, безостановочно бегут слезы. Да так, понимаешь, ловко, что не краснеет нос. Как было ее не любить, как было не испытывать перед ней угрызений совести?

Но я ревновал! Ревновал к их книжкам, к их необеспеченности, к их рваным ботинкам... К тому, что они табунами шлялись по вечерам где-нибудь около Воробьевых гор. Я ревновал к речному трамваю; к гаму и шуму, который они порождали в доме Наташи.

Ее родители жили под Магаданом, присылали ей, сколько могли... Девчонка вот уж шесть лет как снимала комнату, – была вольна и свободна – свободней любой студентки.

К Ленинской библиотеке я ее, видишь ли, ревновал тоже! И там они окопались. В перерывах между занятиями, собравшись группками в коридорах, лягали друг друга, видимо для разрядочки! Все вокруг шикали, а им – наплевать. Похохочут – и снова к столам.

Я шастал, старый дурак, по «Ленинке», разыскивая ее. Представить трудно, как надо мной глумились, должно быть, ее ребята: толстый, старый. По-оклонник! Дед!

Я искал ее в этих залах и, случалось, чувствовал себя таким злосчастным, таким потерянным. Мне было ясно, что все это стыдно, стыдно... Но я метался опять, опять и клялся себе больше не делать этого никогда.

Кончилось тем, что меня, уже знала вся книжная выдача в библиотеке. И я, чтобы чем-нибудь внутренне оправдать себя, занялся потихоньку историей музыки.

А как бессовестно, сукины дети, они меня выставляли!

– Папочка! Накорми нас, пожалуйста. Мы – голодные.

И я вел их вниз и заказывал харч, а они не стеснялись, нет! Они хапали апельсины, по три порции сосисок, по три порции расстегаев. Это бы длилось до бесконечности, если бы не встревала она: «Знаете ли, довольно, ребята! Вы не верблюды, чтоб три дня потом переваривать!»

Я помню вечернее освещение в «Ленинке» до того, как зажгутся лампы. Широкий, дневной полусвет: московский. Он смешивался для меня с удивительным чувством потерянности, с тем, что медленно, устрашающе медленно, билось сердце, когда я ее находил не сразу.

Ряды голов. Стопки книг. Раз! – и лампы зажглись на столах. Обхожу ряды по второму разу. Вот она! Вот ее склоненная голова и прямые волосы. Сосредоточенно грызет самописку, пальцы в чернилах. Она! Ликование подступало к горлу... «Ты, ты!»

Я подходил осторожно, бережно. Теперь мне некуда торопиться. Нашел. Разыскал. Как я мог ее не заметить сразу?!

Протяну руку, осторожно положу на учебник. Она обернется живо!.. Глаза сияют. Лицо освещено радостью. А я ревновал ее – старый, старый дурак! Лицо, глаза ее выражали такую искренность чувства, такую степень влюбленности и особенной какой-то человеческой, н а ш е й  близости, что я зажмуривался. Моя рука на ее раскрытых страницах. Наклонится и быстро, прикрыв лицо волосами, целует руку. Мою! Неслыханно... Дорогая, родная, счастье! Изюминка в каравае!

И я ее ревновал к экзаменам, к зачетам, к ее волнениям, встречал ее не раз у входа в университет. Кто-нибудь думал небось: «Сумасшедший отец. Поджидает дочь».

Да, да... Я ждал ее – свою дочь. И понимал сразу, по выражению глаз, как моя дочка сдала экзамен.

Но мысль о том, что эти экзамены принимали профессора, – мысль недопустимая, неприличная, неуместная, – заставляла меня страдать. Я ревновал ее не к факту возможной влюбленности в старшего, а к восхищению, которое она, быть может, испытывала перед талантом лектора-педагога. Я ревновал ее к ее живости, смеху, снам, лыжам. Ведь не мне за ними увязываться!.. А? Как по-твоему?! Я – южанин, ты знаешь, что все мы – лыжники отнюдь не первостатейные... Ну, а ковылять рядом с ними – эдакому толстому, пожилому, – скажи-ка, это ли не безумие! Смеху, смеху не обобраться! Я и не ездил, хоть она меня и звала.

И вдруг я, понимаешь ли, вспомнил, что я тоже спортсмен. Ну да! А как же? Пловец. Ведь наше детское, чуть ли не врожденное умение хорошо плавать имеет свой современный клич: зовется как? Спорт!

Прелестно.

Я стал водить ее на Кропоткинскую в бассейне

Выйду, бывало, из раздевалки, поднырну под перегородку... Вокруг – хохот, визг, улюлюканье (и тут, разумеется, молодежь!).

Музычка смешивается со светом прожекторов, на мосту, над нами, троллейбусы – такие крошечные... Вокруг – город... Над бассейном – белесый пар.

Уходила в темную воду тяжесть моего «бренного» тела, я становился легким. Пушинка! (Вспомни-ка закон Фарадея, вот-вот!)

Где она? Вот она... Не она. Где же она среди множества этих юных голов, среди одинаковых купальных шапчонок? Где она? Вот она. Не она...

Где она?

Она!! И я обнимал ее мокрой рукой, как принято там у нас. И отфыркивался наподобие тюленя, и учил ее плавать! Эврика! Она плавала много хуже меня.

Плывем. Она неумело дрыгает в воде ногами. «Энергичнее! Веселей!» А над головами нашими белый пар, и никому нет до нас решительно никакого дела... Мягка хлорированная вода, прожектор – красный, синий, зеленый – старается во всю мочь.

– Ты счастлива? Я хорошо придумал?

– Ты все всегда хорошо придумываешь!

– Знаешь что? Выходи. Довольно. Ты посинела!

– Вот еще! Сам давай выходи!

А еще, понимаешь ли, я попытался ей подарить музыку. Уж это вышло, поверь мне, как-то само собой. При моем эгоизме я, право, понятия не имел, что это за своеобразное счастье что-нибудь отдавать другому... Может, такое приходит с возрастом? Кто его знает? Я, разумеется, меньше всех.

...Видишь ли... Одним словом, ее, так сказать, музыкальный уровень... неприличие. Анекдот.

Сперва, любя ее, я хотел поделиться с ней содержанием своей жизни, отдать ей то, в чем я был силен. Как ни говори, но я все же профессиональный музыкант с детства.

В общем, я начал водить ее на хоры в Консерваторию (опасался показываться внизу. Простейшая деликатность: увидят – скажут жене. Зачем причинять ей ненужную боль?.. Я все же хоть изредка, а щадил ее).

Сидели рядом... Я словно бы забыл о ней... Руки не протягивал, чтобы дотронуться до нее. И вот случилось, что музыка стала ей медленно открываться. Да с какой, понимаешь, силой... Оглянулся однажды: она вся замерла, на глазах слезы!.. А через несколько дней говорит: «Помнишь, как мы были с тобою счастливы, когда играли Бетховена?»

Удивительный она человек! Нет, ты пойми... Большинство женщин щедры и великодушны. Мы этого не заслуживаем... А в эстраде и оперетте... Одним словом, опять-таки кое-что от меня зависело. Среди молодых актрис многие были очень изящны и привлекательны. И дело, если хочешь, вовсе не в молодости ее! Случалось, я проклинал эту молодость. Мирился с ней, как с изъяном, с ее пороком. Прощал, так сказать, в смирении любви. Нет! В ней жила, понимаешь ли, какая-то удивительная сверхсила. Сила «переключалки». Что бы она ни делала, чем бы ни занималась, она отдавалась этому вся, целиком. Веселится с ребятами – так уж веселее всех; слушает чье-нибудь признание, так уж всеми своими глубинами, с такой силой отдачи, что на глазах слезы... Если занималась – то вся уходила в книгу; копала грядки у старой учительницы – становилась школьницей; слушала музыку – так вся растворялась в ней, перерожденная, замершая.

Нет-нет!.. Удивительный, богатейший, сильный она человек. Поверь!

Я ее со временем как бы вовсе перестал видеть, только то и знал, что это  о н а. Ей не приходилось держать экзамена передо мной. Напротив, это она меня держала на поводу, совершенно к этому не стремясь. Легко, беспечно, походя... Я ведь, ты знаешь, я ли устойчив в чувствах?! Я холоден, – это для нас с тобой не секрет. Большую силу нужно, чтобы так глубоко уязвить душу... А ведь я действительно потерял счет времени.

В общем, я ввел ее в подтекстовый, что ли, звук своего тайного существования. Ты знаешь, я не люблю о музыке говорить... Считаю это кощунством. Да и о чем говорить? Так просто: музыка – это музыка.

– На! Вот ключик.

– Какой? Откуда?

И вдруг поняла, догадалась, что это ключ от моей страны. Молча спрятала заколдованный ключ за пазуху.

Слушаю, сижу рядом с нею и чувствую ее подле... Вот она! В простом платьишке, которое сшила сама; в лакированных бескаблучных туфельках, которые я ей купил, когда мы однажды шли по улице Горького и я каким-то наитием затащил ее в магазин.

Получив коробку с туфлями, она как будто сомлела от радости, посерьезнела, прижала ее к себе. И вдруг привстала на цыпочки и поцеловала меня – совершенно так, как это бы сделала моя дочь.

– Это ты-то старый?! Я много старше тебя, ничего ты не понимаешь! Толстый? Будь, пожалуйста, еще толще, а то мне страшно... Эта... Она красивая? Ну та, что премьерша... В твоей оперетте? Знаешь!

Я хохотал, польщенный, обласканный.

«Ревнуй! Очень правильно. Там только о том и думают, как бы свернуть мне шею!»

Как я томился, когда приходилось по вечерам оставаться дома! Не то чтобы я непрерывно по ней скучал. Попросту душа была лишена покоя: «Где она?! Что она?!»

Замечала ли моя дорогая жена, что делается со мной? Она умна, молчалива, ничего никогда не выдаст.

– Что ты куксишься?! Походи, прошвырнись немного. Тебе это, право, будет к лицу.

– Папочка, я с тобой, – говорила моя Наташка и тут же за мной увязывалась.

Она всегда была очень ласковой, кроткой и тихой девочкой. И сильно меня любила... Пройдет, бывало, по коридору – полненькая (если не сказать, чтобы толстая), маленького росточка... И плюх! – с разбегу прижмется лицом к моему животу. Сверху я вижу ее пробор, дорогие коски с темными лентами. Девка моя дорогая.

Положу ей руку на голову, чтобы услышать ее ласковое тепло.

«Люблю тебя, моя толстая, мой дорогой пухляк, колобок!» А у ладони, что на голове моего ребенка, своя жгучая память о прикосновении другом, о тепле знакомом, о коротко стриженных, зачесанных за уши волосах. Я закрывал глаза и вздыхал: «Наташка! Шибзик. Моя погибель!»

– А чем я твоя погибель?! Чем? Чем?..

– Ты не дочка, а лепетуха, – хохоча, отвечал я ей. – И вовсе ты папу не любишь. Нет!

– А вот и люблю, люблю!

– Прекратите эту любовную серенаду. Дай ей готовить уроки. Она – лентяйка, – спокойно, бывало, скажет жена. – Наташа!.. Меньше слов – больше дела: у тебя сочинение, а время – девятый час.

Дети ложились спать, и мы оставались с женой одни. Молчали. К счастью, то и дело звонил телефон, я подолгу трепался, о том о сем.

Иногда, понимаешь, я вглядывался в лицо жены.

Не знаю – красивая она или нет? Вкус у меня сумасшедший, я в этом особенно не разбираюсь.

– Она красивая! – живо вмешалась я. – Красивая удивительно. Красивая и достойная.

– Да. Я знаю. Ее трудно не уважать. И, видимо, хороша собой... Когда я увидел ее в первый раз, там еще, в нашем городе, – я как-то вдруг потишел, остолбенел, что ли.

Было лето. Она сидела на подоконнике, спиной к улице, и читала книгу. Мы вошли (я и ребята, которые меня привели с собой). Она отложила книгу и медленно, медленно улыбнулась навстречу мне. Не знаю, по какой сумасшедшей ассоциации, я тут же поклялся себе: «Эта девушка будет моей женой». И лучшей жены нельзя заказать, сочинить, придумать. Друг, безупречная мать, товарищ... И верила она в меня слепо – неведомо почему. В мой талант, в мои нереализованные возможности. Говорила настойчиво, что я себя не полностью выражаю, что не следует постоянно думать о деньгах, о машинах, дачах. О деле! А не о деньгах.

Вот так... Не помню, чтоб в доме у нас когда-нибудь повышали голос. Дети – чудесные, оба рисуют. Способные – замечательно. А сын вдобавок красив: в жену.

Музыкой я не пожелал, чтоб они занимались. Я этому воспротивился. Должно быть, наперекор своим юношеским и детским воспоминаниям. Не люблю свою юность! А ты?..

Подожди, подожди-ка, сейчас наберу воздуху. Шло время. Прошло два года. А я – дурак! – все еще был влюблен. И неизвестно было, и страшно подумать, чем это кончится!

Иногда я опоминался, и мне становилось страшно. Ведь это человеческая судьба, а я – женат, у меня – дети. Я, разумеется, никогда ей не обещал оставить своих детей. Да и она бы этого не приняла. Хорошая она девка.

Как же быть? Как быть?.. Я старался представить себе свою маленькую Наташу, выросшую и вдруг, ни с того ни с сего, нырнувшую в тот же омут. Во мне поднималась волна безотчетной ненависти к тому, кто б осмелился тронуть мою девчонку – толстую, кроткую, беззащитную! Это был, по моим понятиям, растлитель! Я бы убил его и плакал от жалости к дочери. Я бы небось принимал валидол, жена, страдая, меня бы еще по ночам успокаивала.

Допустить, что это могло бы вдруг оказаться любовью со стороны моей выросшей дочери, – я не мог. Никакая грязь не ассоциировалась с чистотой и невинной кротостью моего ребенка.

Грязь?! Какая?

Безумие!.. Разве моя любовь не сама чистота, вдохновение, святость? Разве ее любовь не безмерно искренна?

Зачем я нужен ей?! Для того, чтоб ее терзать? Разве могли обмануть меня ее взгляд, ее робость, нежность, улыбка?..

Когда я желал ее и тянулся к ней, лицо ее выражало такую смиренную, робкую радость! Как передать это сосредоточенное и вместе детское выражение ее глаз, глядящих из-под бровей?! Полуулыбку, движение ее рук – навстречу мне?! Великая святость желания, принесенная к ногам того, кого любишь. Смесь желания и сострадания... Покорность старого сенбернара и набегавшие на глаза слезы.

Вот и все!! Впереди – обрыв. И полет. И дыхание, которое обрывается.

Да что это я говорю такое?! Ты уж меня прости. Подожди минуточку: я отойду к окну. Сейчас, я сейчас... Видишь, как я развинчен, в каком я чертовом состоянии?

Ну вот. Прошло.

Я, как всегда, понимаешь, ничего не пытался решить. Ты-то знаешь меня, собаку... Жил. Просто жил, боялся ревности и хотел ревновать и жаждал душевной боли, чтобы не уходила острота чувств. Потому что все я мог представить себе – любую меру своих мучений, только не то, чтоб я разлюбил ее!.. Как мне это тебе объяснить?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю