355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сусанна Георгиевская » Колокола (сборник) » Текст книги (страница 36)
Колокола (сборник)
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 01:41

Текст книги "Колокола (сборник)"


Автор книги: Сусанна Георгиевская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 36 (всего у книги 36 страниц)

«Я – дом. Я – жилье человека, не зверя. Я не восстану. Рухну. Вместо меня, если вам угодно, пусть вырастет новый дом...»

Из-за обвалившихся стен виднелись кровати, куски уцелевших кухонь, провисшие в проеме рухнувших лестниц. Вот буфет, стол, диван; вот как будто летящий стул – все то, что зовется мебелью; все то, что прежде жило внутри человеческого обиталища.

А на земле угли полыхают синим и голубым.

Но вот позади огонь. И снова удобная, вовсе не тронутая войной дорога, и тень от крон высоких деревьев, сросшихся наверху ветвями. Они срослись, чтоб родить густую, широкую, полную теневую реку.

А издалека, в конце древесного коридора, вспыхивало дребезжащее солнце.

Едем. Движется цуг машин, люди тихо переговариваются.

Вечереет. Небо не то что темнеет, нет: оно становится нежно-розовым и словно бы по примеру земли охвачено дальним пламенем. Сразу, пожалуй, даже и не решишь, это небо или пожарище.

Небо! Вот вдалеке большое круглое солнце. Время от времени мы останавливаемся, ищем какой-нибудь уцелевший город, деревню, берег реки с сохранившимися строениями. Тут и там речушки и реки. На берегах – кустарник. Но водоемы тоже брошены человеком. Посреди речушки раскачивается баржа. На палубе – одинокий сапог, словно в вечном беге или заколдованном страшном сне. Баржа, глиссерок, лодка... Нигде не видно следов человека. Кажется, что лодчонка там, изнутри, где дно, поросла камышом. Не камыш – водоросли, упруго и странно поднявшиеся с деревянного дна.

Иногда на нашем пути попадались деревни. Пламя не тронуло их.

Деревни! Не наши. Непривычные для русского глаза. Все они, как одна, вытянулись по краям шоссе: остроголовое здание – кирка, центральная площадь, как бы рассекающая село, на площади – дом с часами. Часы – будто заколдованный, остановившийся дремлющий глаз.

Все реже и реже дома. И вот самый, самый последний дом.

Нет села. Есть поле, вернее, степь.

Въезжаем в небо. Солнце прячется. Вокруг тишина. И начинает казаться, что от земли идет тонкий, едва уловимый звон – крик, моление.

Дача Геббельса. Она не разрушена. Сколько наших военных уже побывало здесь?!

Мне больше всего запомнилась комната для пластинок: музыкальная библиотека, что ли? Пластинки стоят рядком на аккуратных полках, но самое странное, страшное и удивительное, что здесь музыка всех народов.

Чем сложнее человек, тем больше и сильнее он ненавидит фашизм во всех его проявлениях – открытых, скрытых и полускрытых. Трепещет до сих пор страшный занавес – скрытый фашизм, подымающий осторожно голову. Он хочет укрыть от мира добро, справедливость, красоту и любовь.

Уж больно, конечно, сложная тема. Не мне ее подымать.

...Не бывает, по нашим понятиям, на свете народов малых. Мне думается, например, что народ – он всегда велик. О народе мы должны судить по лучшим его сынам. Они как бы гребень волны, венчающей море народное.

А о художниках нам следует судить по их лучшим творениям, ибо в душе у человека, достигшего этих вершин, остаются вехи, ибо вершины, до которых он еще не успел дорасти, – они жили в нем как наиболее точное выражение художника, его скрытого ощущения мира.

Неестественно забывать, как от фашизма страдали и сами немцы. Он им принес позор, сиротство, вдовство и обездоленность. А опустошение душ, скованных страхом?!

Раны войны, развязанной фашизмом, не изгладились и не скоро изгладятся. Есть зло, за которое «отомстить» невозможно. Как отомстить?.. Чем?..

Сокрушение душ и ломка мышлений. Земля – как перчатка, вывернутая наружу, жаркие, огненные темные глубины ее стали земной корой, а земная кора – с ее морями, лесами, травами, цветами – ушла в глубину земли.

Так захотел фашизм.

Мы не нашли себе новой удобной базы.

Ночь. Домой. В Фюрстенберг.

26

Автобус с туристами едет, едет и едет.

Впереди и позади земля с ее травами, влажноватыми запахами, с дубами, что выросли от желудей других долголетних дубов.

Но вот в степи появляется дом. Еще и еще один... Перед нами центральная улица городка. Все ближе друг к друг теснятся домишки. На стенах домов шелестят старинные ржавые вывески. Безлюдные улицы, на окнах вздуваются занавески.

Все... Городок растворяется в просторе степи.

Как далеко Фюрстенберг, берега Одера, грустный и тихий звук того, что уже прошло.

«Все проходит».

А так ли? Может, наше прошлое – это мы? В Фюрстенберге был когда-то мой дом с ярко-желтым крашеным полом, мое окно со вздымавшейся занавеской, стены, на которых плело свой тонкий узор мое молодое воображение.

А теперь автобус с туристами катит по тому же гладкому уже знакомому мне шоссе, о котором я, признаться, успела и захотела забыть. В окошко дует легчайший ветер, он шевелит волосы. Ветер разобрал на лбу мою челку.

За окошками – яркая синева, видно, как над лиловеющими весенними пашнями бегут испарения. Кажется почему-то, что где-то далеко белеет полынь. Небо кроткое, ясное, на репейнике сидят щеглы. Небось так и будут сидеть весь день, взлетая изредка и умиротворенно перенося по воздуху свою бездумную жизнь.

Кроны деревьев, сходящиеся над нами, – знакомый мне коридор из веток. Сквозь узорчатую листву – яркий, теплый весенний свет. Деревья старые, из тех, что называются вековыми. Небось забыли про сорок пятый! Война не разрушила их, их было незачем «восстанавливать».

А разве кто-нибудь когда-нибудь восстанавливает деревья?

Не знаю. Может, дерево тоже можно восстановить?..

Однообразно дыхание автобуса, его покачивание, вибрация.

Молчим.

Устали.

Кого опьяняет езда? Неужели меня одну?

Эта часть страны чем-то похожа на среднюю полосу России – леса как у нас в ближних пригородах Москвы.

Деревья редкие, но дальше, вглубь, густеют, густеют... Зеленая паутина. Сквозь нее проглядывает весна.

Может, не так уж далеко от Фюрстенберга отъехал автобус?

Валяй-ка, валяй-ка дальше! «Познавать, путешествовать». Я закрываю глаза. Устала.

27

В молодости, я уже говорила об этом, я не боялась одиночества, не металась в поисках собеседника, когда оставалась сама с собой. Я была своим собственным собеседником, и не было у меня потребности делиться своими тревогами... Далеко не всегда я нуждалась в чужом присутствии; умела, допустим, лежать больная в кровати и не испытывать ни малейшей тоски. Это потому, что мир вокруг был одушевлен для меня: говорил, думал. Плелась во мне невидимая паутина; принималось дышать вокруг все, в чем не было собственных душ. Вещи жили в своей отчетливой странности; трава, земля, потолок.

28

...Назад. Назад.

Подождите-ка... Я забыла...

Он потерял сандалики.

Это случилось в эвакуации.

...Но, может, не с этого? А сначала?

Но где начало?

Тогда, когда тронулся поезд с эвакуированными детьми?

...Почему северяне так не выносят южного выражения страстей?

Он никогда не ходил у нас в детский сад. И вдруг – пришлось отправлять его. А куда? Зачем?

В окне уходящего поезда мелькнуло его лицо. Он еще ничего не понял. Он и потом ничего не понял.

...Ну, а может, все-таки понимал?! Душа человека умнее, чем его возраст. Может, понял потом, не сразу?!

Ну а я как мама – тут же, сразу, все без остатка... Все! Больше того, что следовало бы понять.

Как безумная я бежала за поездом. К стеклу лепилось его лицо. Прелестное лицо моего дорогого мальчика. Чуть растерянное, с застывшей полуулыбкой... Мелькнуло. Пропало.

Как будто дернулось и опустилось веко.

Передо мною были пустые синие рельсы. За мной – перрон. И несколько провожающих. Пап.

Я откинула назад голову и завыла...

Я шла с вокзала покачиваясь, как пьяная.

И вот я вернулась домой без мальчика: вбежала в ванную комнату, открыла кран, чтоб не было слышно, как я рыдаю.

Нечаянно я заглянула в зеркало (зеркало висело над самым краном).

Но не было у меня лица!.. Была маска, искаженная, перевернутая. Не маска: уродство. Не лицо, а – багровые складки. До чего отчаяние близко к комическому, смешному.

Через несколько месяцев я нагнала его. Он стоял у изгороди детского сада. Босой. Никто не достал из чемодана его сандалики... Ну, а если б зима?!

Ничего. Зимою я буду рядом.

Тогда, в самый первый раз, лицо у него отчего-то было веселое, оживленное. Я чуть что не запрыгала от благодарности к каждой женщине, которую отправляли вместе с ними.

И вдруг он заметил меня. Личико исказилось, дрогнуло. Медленно подошел ко мне и вцепился в юбку.

С тех пор он словно сошел с ума. Все боялся меня потерять. В глазах был ужас, потрясенность, которую он никогда не осознавал.

...Я стала работать в совхозе. После работы бежала к нему, в детский сад.

Он меня ждал, тревожился...

Я сняла себе у крестьянки комнатенку. Иногда мне удавалось прихватить его на ночь с собой.

Мы шли по длинной дороге. Пропыленной. Шли между хлебов. В огородах – чучела... Мне помнится мельница. Она тоже будто неподалеку была – небо вроде бы рассекалось подвижными крыльями.

Нас – двое в огромном мире полей, дорог, крыльев старенькой деревянной мельницы.

Вокруг летали стрекозы. Среди хлебов виднелись ромашки и васильки.

Мы приходили ко мне в ту комнату, которую я сняла. Хозяйкина дочка мне кричала:

– А дедушка спер ваш одеколон и надушил бороду!

Стояла, ждала, а не затею ли я скандала. Скандала не было.

Она:

– Он крепенько надушился, дедушка.

Молчание.

...Дверей у комнаты отчего-то не было. Двери считались роскошью.

Пройдя к себе, я кормила мальчика. Сознавая, что пища нынче, во время войны, бесценна, он ел охотно. Пил молоко. Из Ленинграда я привезла ему шоколадок (блокады еще и в помине не было).

Он играл в саду и все на меня поглядывал: тут ли я, в окне?

То и дело выглядывала наружу – в садик, где он играл. А в комнате я стирала детские майки, трусы. Как мало я захватила ему носков!

...Воздух пропитан зноем жаркого лета. Вечереет, а все же тепло на улице.

Загоралось небо. И гасло.

Мы, обнявшись, ложились спать.

Кровати не было, спали мы на полу... Я к нему жалась, не могла уснуть, бормотала что-то похожее на молитву.

И вот разомкнулись объятия. Наступил холод.

Когда? Зачем?

Никогда ничто не согреет меня. Никакие солнца.

...Стрекозы. Крылья на солнце вспыхивают. Дорога. Пыль.

Золотые колосья.

Тишь.

Вот это и было счастьем!

Назад, назад.

29

Все дальше шел наш автобус, все серьезней, официальнее, «познавательней» становились лица моих попутчиков, теплее – ветер; энергичнее проклевывались на ветках листки; из земли энергичнее перла травка. Острые, тонкие ее головы похожи на зеленые язычки.

Проезжаем степь. Навстречу – маленькие городишки, названия которых наш гид за ненадобностью не называет.

Безлюдные улицы, старые тумбы у старых ворот.

И снова степь.

Я единственная пассажирка, которая здесь когда-то уже была.

Опознавание, о котором я вовсе не думаю, чем-то похоже на сон, так жгуче оно и странно...

А я-то была уверена, что забыла! Ничего на свете не забывается, все остается в нас.

Не бывает прошлого, не бывает прошлого, не бывает прошлого. Прошлое – это ты.

Шоссе все то же. Но ведь я знаю его давно.

...Они шли и шли по шоссе – растрепанные, постаревшие. Поднимались от ветра давно не мытые волосы.

Поляки. К их скарбу прикреплены бело-красные польские флаги.

Утро. День. Вечер.

Идут, идут...

У дороги, в поле, я помню пять свежих могил. Советские офицеры. Над каждым развевался недавно повешенный польский флаг. Имена на фанерных дощечках. Я их запомнила:

«Георгиевский Петр»,

«Финкельштейн Аркадий»,

«Абасов Фазиль»,

«Антонюк Александр»,

«Малый Матвей».

А впереди – поляки... В рваной обуви, в серой одежде. Над головами – небо, по бокам – трава.

Шли и шли, еще не набравшись сил для того, чтобы снова научиться соображать, что такое жизнь. Скрипели колеса их странного транспорта. А по обе стороны асфальтированного шоссе стояли те же деревья, что и сейчас. Распускались листья, как и сейчас, – осторожно, робко, первые листья лета. Над шоссе – шорох, визг колес, звук шаркающих шагов.

В Польшу. Домой. Туда, где жил доктор Корчак, к улицам, по которым прошел доктор Корчак с ребятами, шагнул с ними в жерла печей...

Вспыхивало, развевалось знамя их школы.

Да. да... По этим дорогам, помнится, шли поляки.

В Польшу. Домой.

Мы идем. Мы идем Мы идем.

И взлетали польские флаги. Их развевал ветер.

...Много лет назад, в сорок втором году, в той давней вечности, по дорогам Киева шли на расстрел матросы.

Они пели:

 
...Раскинулось море широко...
 

И вдруг им в ответ запели мостовая и верхние этажи.

Они шли. Они шли.

Перед расстрелом выкурили папиросу. Одну на всех. По затяжке на брата. И тот из них затянулся, кто никогда не курил.

Так было.

Катим вперед. А я... я иду по дорогам прошлого. Страшный мемориал Равенсбрюка – бывший женский концентрационный лагерь.

Равенсбрюк первый включил как естественные составные части памятника подлинные исторические сооружения: коридор расстрелов, здание крематория с печью, каменный каток, в который впрягали узниц.

В едином ансамблевом решении – произведение не только искусства, это создание истории.

«Материнская группа». Из бронзы. Установлена за несколько сотен километров от территории концентрационного лагеря, у развилки ведущих к нему дорог.

Прекрасные молодые женщины, превратившиеся в окаменевших старух. Энергичный внешне рисунок – грозный жест матери, фигура со склонившейся головой, сжатые в кулаки руки. Носилки. На носилках ребенок. Ноги умершего ребенка, руки девочки, вцепившейся в юбку матери.

И еще один монумент: узница, вопреки строгому запрещению поднявшая на руки подругу, лишившуюся сознания.

Скульптуры как бы стремятся выразить в пластике характер женщин: страдание, стойкость.

Вперед, автобус. Вперед!

Я просовываю в окно голову, навстречу ветру и темноте.

Небо чистое. Скоро свет звезд будет заслонен светом окон. Мы подъезжаем к большому городу – Магдебургу.

Мы видели много. А может быть, мало.

Видели:

Франкфурт, Айзенхютенштадт, Магдебург, Харц, Лейпциг, Эрфурт, Мейсен, Дрезден (несчастный Дрезден!), Саксонскую Швейцарию, Потсдам (здесь был заключен мир), Веймар...

Но я не видела ничего.

В одном из городов я, правда, заметила крохотный колокольчик. Он продавался в магазине для золотых рыбок. Колокольчик так хорошо звенел. Я купила его для моего московского друга. Сохранит ли он колокольчик?

А еще я помню: один из соборов тонул во мгле. В сознании у меня осталась старинная дверь...

И еще.

Кусок ранней ночи. Набережная реки. Пустынно. В тиши отдаются шаги, подхваченные ночным городским эхом. Иногда тут и там мелькают мальчики с длинными волосами, девочки в брюках и мини-юбках.

Когда-то и это было место боев. Когда-то, чтоб здесь побывать, мне не надо было менять свой паспорт. Моим паспортом был военный билет.

Когда-то здесь царствовал  п л а м е н ь!

Пора забыть.

Но я – типичнейший капитан Копейкин! Не забываю. «Э-эй! Шашку из ножен!» На-а-а-зад! В то дальнее, что уже прошло.

30

..БЕ-Е-ЕРЛИН!

31

«...Задачи кораблям: спешно следовать к столице врага для содействия войскам Первого Белорусского фронта, которые к этому времени очистили от противника районы, примыкавшие к каналу Одер – Шпрее».

«...Кораблям Третьей бригады войти в канал Одер – Шпрее. К Берлину».

32

«...Река Шпрее с ее одетыми в бетон берегами – водная преграда шириной до 200 метров. Она явилась серьезным препятствием на пути армии к столице, где находились правительственные учреждения».

«...К рейхстагу!.. Но на пути – Шпрее!»

...По возвращении из Берлина флот встречали торжественно. Моряки стояли во фронт по берегам и на катерах. Им кричали:

«Ура!..»

Кричали громко. И очень страстно.

33

Одну минуту...

Я должна на минуту остановиться.

Как случилось, собственно, что я осталась жива?.. Ведь я должна была стать... ничем – там, далеко, в тундре. Холмиком или тем же холмом – в Германии. Именно здесь меня свободно мог подстрелить молодой немец. Из-за угла. Я всегда забывала об этой опасности и ходила без провожатых.

Чудо. Я – заколдованная!

Деревянный грибок! (Я помню, разумеется, помню его!)

Я верила и продолжаю верить в колдовство, в чудеса. Ведь вот! Вернулась живая, сижу за столом и...

Чудеса-а-а! Не разбился грибок. Я возвратилась с войны. Сижу у письменного стола. Сомневаюсь в себе. (И не зря!) Не люблю себя... И все же изредка – радуюсь.

Минуту... Еще минуту. Мне надо понять.

Я... я... Кто же это – «я»?..

Был апрель. Мне стукнуло десять. В те очень близкие от сегодняшних времена я вытягивала из волос прядку и сооружала себе на лбу загогулинку. Для вящей красоты. А глаза и рот я готова была раззявить по каждому поводу.

Возвращаясь тогда из школы, я размахивала портфелем. И все думали: «Вот идет девочка. Хорошая девочка».

«Возьми-ка цветик, милая девочка» – так сказала цветочница. Слова умиления, слова любви из глубины старости. Нежность, обращенная к святости детства, к толстым ножкам в полосатых чулках.

Так это Я была?!

Словно две жизни, прожитые одним и тем же человеком.

Черноглазая девочка, и вдруг – вот те здрасте! – какое-то колесо истории. Ни назад, ни вперед. Только на той планете, в том времени, где ты, девочка, родилась!

...А вы знаете, что это значит – совсем не бояться смерти на войне? А спать на противогазе? На противогазе вместо подушки?

А знаете, что это значит – голод и чтобы во сне тебе снился хлеб? А знаете, что это значит для городского человека – по два месяца не снимать с себя ватной одежды? А кровоточащие десны? И ты выплевываешь кровь. Плюешь, плюешь кровь.

Двери пламени, двери морозов, двери страданий и свинца, приоткройтесь, приотворитесь. Я гляжу в щелку. А в щель я увижу девочку. Руки – короткопалые. Зубы – белые и кривые. Живое – среди живых.

Седина остается на гребешке. Потому что быть такого не может, чтоб это была моя седина!

И было чувство. А вослед ему пришла мысль.

И вот чувство и мысль родили слово.

Он стоял в огне. «Он» – это был Берлин. Горящий город весь окружен сиренью. Я отломила ветку. И вдруг мне стало жалко куста, красоту которого я нарушила.

Множество рук в бушлатах – рук моих однополчан – потянулись к сирени вслед за моей рукой. Они ломали кусты, отдавая мне чуть вздрагивающие ветки.

Нас заметила армия. Солдаты сказали:

– Ребята! Да это ж флот!

И меня ни с того ни с сего подхватили на руки, окрестили «сестренкой» и понесли. Я сидела на плечах у солдат, поддерживая рукой свой спадающий флотский берет, я свесила ноги и как дура крепко-крепко держала ветки сирени.

Не меня несла на руках армия; она несла наш «москитный» флот.

БЕ-Е-ЕРЛИН...

Туристы устали.

Автобус бодрым ходом вкатывает в Берлин.

ПОСЛЕСЛОВИЕ

Лишь чувство, его слабые отблески – не факты, о них я говорить не умею (и не пытаюсь), – я силилась выстонать для тебя, читатель.

Там, где кончается коридор черноты, мне по-прежнему мнится свет. Пламя вздрагивает. Оно то красное, то желтоватое. Может, свеча?

Ради ваших жизней, молодость, мы были готовы отдать свои. Мы готовы были закрыть глаза окостеневшими, восковыми веками, чтобы больше не видеть дерева, фосфоресцирующего моря (мы знаем, что это всего лишь планктон. И что же?!). Мы готовы были забыть мерцание светлячков в волосах у девушек, отречься от ночного тихого стрекотания в тот час, когда звезды круглеют и делаются большими.

– А нас и на свете не было! Чего же вы от нас хотите? Мы и не думали вас ни о чем просить!

Может, так вы скажете нам?

Я отвечу: да. Но мы от вас ничего не просим, не ждем, не требуем, кроме того, чтобы вы по мере сил своих были счастливы. Пусть максимумом ваших страданий будет отсутствие взаимности.

Вот и все.

...Впереди свет. Этот свет зовется любовью. Она исполнена сострадания, потому что я-то хорошо понимаю, что не так-то легко быть ни юным, ни молодым. Даже о вас специально не думая, я вас всегда люблю.

Молодость! Ты эстафета пламени, наше бессмертие!

Мы для тебя старались. По правде сказать, мы «лезли из кожи вон»!

Да чего уж там?! Сознаем, что, быть может, должны перед вами шапки снимать. Ведь каждое последующее поколение старше и умней предыдущего.

Виноваты? Однако же в чем? Притворяться нечего. Мы не знаем.

Поэтому примите просто нашу любовь.

Простите нас, если в силах и можете. Хоть за то, что у каждого одна жизнь и больше этого мы отдать не могли. Но если бы, к примеру, у меня было десять жизней, я отдала бы все десять жизней за вас. Все свои ошибки. Удачи. Промахи. Бестактности. Бескорыстие...

Все! Даже взлеты.

Хоть за то простите, что с возрастом стали у меня часто набегать на глаза слезы... Жить было, не солгу, порядком тяжеловато. Расшатаны нервы. Обернулась слезами, которые катятся ни к селу ни к городу.

Но зато

        мне подарен

                  п р о ж е к т о р.

Он высвечивает лучшее в человеке. Даже то, чего он о себе не знает.

Но я-то знаю. Я знаю!

Мой прожектор высвечивает величие, доброту, ум, стремление к знанию, к самостоятельности мышления, талант...

Гори! Сияй, желтоватый пламень в конце коридора. Гори-гори ясно.

Валяй!

Я – зрячая!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю