355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Степан Петров » Дом Черновых » Текст книги (страница 16)
Дом Черновых
  • Текст добавлен: 27 июля 2017, 22:00

Текст книги "Дом Черновых"


Автор книги: Степан Петров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 32 страниц)

Знаешь ли ты, что он почти все свои деньги роздал в рост, под заклад ему дворянских имений? О, как рада и буду, если грянет революция (ведь грянет же она когда-нибудь!) и у него отнимут все эти имения, дома и единственного его бога – деньги! Пусть ни мне, ни всем нам ничего не достанется – что мы теряем? Все равно я всю жизнь прожила в нужде и бедности, ты тоже ни гроша в приданое не получила. Как голодные собаки, униженно получаем грошовые подачки, лишь бы с голоду не умереть. А ведь все нас считают богатыми!

О, если бы революция сделала его нищим, собирающим милостыню, какое было бы в этом справедливое отмщение судьбы за нас и за всех, кого он разорил и обидел! Прости меня, но такого отца я бы, кажется, собственными руками задушила. Никогда еще не ненавидела его так, как после этой поездки. Он всласть наиздевался над нами… Если бы дело было только во мне одной – наплевать, не привыкать стать… Но он унизил человека, которого я люблю и уважаю, которого знает весь мир. Этого я никогда не забуду и не прощу… Ведь ему ничего не стоило вышвырнуть какую-нибудь тысячу, но он отказал грубо, как пощечину дал. О, я отомщу ему за это, за всю мою изломанную жизнь, лишь бы представился случай! Не удастся отомстить мне – отомстит сама судьба за его служение дьяволу денег, отомстит, к сожалению, быть может, нашей гибелью и гибелью наших детей до десятого колена… Тьфу, как мерзко на душе…

Я больна: развивается ревматизм от прекрасного климата „старой, доброй“ Англии…»

Последние строки этого яростного рычания были размазаны кляксами.

Жаль было озлобленную Варвару, но ведь и Наташино положение не лучше: Валерьян совсем выбился из– сил, не может работать, денежные дела расстроены, зовут в Россию… Ах, если бы и ей поехать вместе с ним! Но без разрешения докторов ее туда не пустят ни муж, ни родные… Как только уехала из Давоса – опять похудела. Поведут к докторам – и так без конца. А в семье давнишний разлад, все больны, братья тоже сюда едут, всем нужно денег…

Наташа не могла разобраться в нудной канители отцовской семьи, знала только одно, – что, выходя замуж, надеялась обойтись без помощи отца, но ее болезнь как-то вышибла Валерьяна из колеи, и он не зарабатывает теперь прежних больших гонораров. Жил здесь для нее до тех пор, пока были деньги. Теперь денег нет… Братья поженились и как-то отдалились от нее. Жен их она совсем не знает. От Мити была недавно открытка: едут с женой в Ниццу…

Наташа склонила голову на руки. Глаза ее затуманились слезами, словно дождь шел над морем.

Кто-то подъехал к «Золотому дому» на извозчике. Наташа подняла голову и ахнула: из экипажа вылезал длинный Митя, Анна выскочила раньше и кивала ей головой, улыбаясь…

Наташа пошла им навстречу. По обычаям черновской семьи родственная встреча произошла безо всякой чувствительности.

– Хотим немножко пожить с вами, а потом куда– нибудь в санаторий, – говорила Анна. – Ждите еще другую пару: недели через две Костя приедет с Зинаидой.

Дмитрий был по-прежнему худ, молчалив и с виду мрачен. Наташа любила брата, была искренне рада его приезду. Анну она едва знала, плохо помнила… Приходилось знакомиться ближе… Повела их наверх, где только одна комната оставалась свободной.

– А где же твое семейство? – озираясь, спросил Дмитрий.

Наташа показала в окно: из лодки вылезали на берег Валерьян, Евсей и Ленька.

Дмитрий из окна помахал им шляпой.

Через десять минут все они сидели внизу, в столовой, за завтраком.

Больше всех говорил Евсей.

– Я, собственно, живу в «Эдене», – объяснил он приезжим, – но там кормят так, что в рот ничего не возьмешь: поковыряешь вилкой и уходишь голодный…

– Как же вы живете в таком отеле? – поддерживала разговор Анна.

– А ничего, обтерпелся. Ко всему ведь животное, человеком именуемое, привыкает. Зимой и весной здесь еще с полгоря: иностранец, какой ни на есть, водится, отельщики торгуют и пансион держат. А вот летом – прямо жутко: тишина мертвая, эскадры нет, батальон уходит в горы, кабатчицы плачут и стонут: отели закрываются, остается местная публика и ждет нового прилета. Это нечто вроде зоологической спячки, только не на зиму, а на лето. Одним словом, жизнь наступает треугольная. Прошлым летом я так-то и остался один во всей Виллафранке. «Эден» закрылся, я переселился в лабораторию. Пока были кой-какие франки, питался яйцами и молоком. Потом франки прекратились. Дошло дело до того, что хоть в петлю: ниоткуда ни сантима, да и задолжал кругом. И стало мне весьма огорчительно. С голодухи, что ли, открылось кровохарканье, температура 39, гайка ослабла, кишка не действует. Свалился, лежу один в пустой лаборатории, напиться подать некому, губы запеклись, нет ни души кругом: околевай, как собака.

Евсей рассказывал все это совершенно спокойно, обращаясь главным образом к Анне и запивая завтрак дешевым, дрянным вином, какое пили они обыкновенно с Валерьяном.

Дмитрий спросил себе бургундского и, плохо слушая рассказы Евсея, пил один, никому не предлагая из своей бутылки: ему не приходило в голову, что ученый и художник пьют дешевое вино из-за безденежья.

Сидя за одним столом с приезжими и дружелюбно с ними разговаривая, они чувствовали себя пролетариями в обществе беспечных буржуа.

Евсей все чаше и выразительнее поглядывал на осанистую бутылку Дмитрия, переводя недоумевающий взгляд на Валерьяна.

В самом деле, Евсей и Валерьян служат науке и искусству, их имена известны в мире наук и искусств, между тем они пьют дрянное вино, а за одним столом с ними, как в насмешку, сидит безвестный скромный буржуа и тянет бургундское… у него амврозия, а у них – уксус. Где же справедливость в этом мире? Почему Дмитрию не приходит в голову хотя бы раз подсластить их кислую чашу?

Удовольствие на лице Мити, покрякивание и простодушные похвалы бургундскому – все это падало горечью в чашу испытаний ученого и художника, сидевших в Виллафранке без денег.

– Ах, как это несправедливо! – с равнодушным участием отозвалась Анна на рассказ Евсея.

– Да, мадам, на свете нет справедливости. Я зоолог и в мире людей вижу такую же зоологическую борьбу, как и в мире зверей.

– Ну и что же, вы все-таки поправились? Кто-нибудь помог вам?

– Конечно! – вдохновенно воскликнул Евсей. – Отвалялся! Зажило, як на собаци. Встал на ноги и задумал одно дело: стал торговать наукой. Чего не выдумает наш брат, мастеровой? Стал я заготовлять у моря всякие препараты, материалы и продавать их сухопутным ученым: из водяных-то ведь только один я тут остался. Как раз приехал старый приятель, московский профессор. «Ты, говорит, водяной, что ли, теперь?» – Водяной, мол. Ну, и выручил меня: сделал заказ, аванс дал.

«Водяной» набил трубку табаком, аппетитно ее раскурил и переменил тему разговора.

– Сегодня с двух часов на полуострове около маяка будет авиация, – обратился он к Анне и Дмитрию. – Вам, как приезжим, да и тебе, Валерьян, и вам, Наталья Силовна, – всем советую посмотреть. Давно здесь авиации не было. Из Ниццы прилетят аэропланы, обогнут маяк и полетят обратно. К маяку соберется толпа; будут петь уличные певцы, играть музыканты… Не упускайте случая! Давайте разделимся на две группы: мы с Валерьяном перемахнем через залив на лодке, а так как лодка мала и Наталья Силовна боится за Леньку, то все остальные жарьте трамваем. Сбор назначим в ресторане у маяка.

План Евсея был единогласно принят, и по окончании завтрака Валерьян с зоологом сели в «бото».

На середине залива их неожиданно задержало приключение: лодка зацепилась рулем за рыбацкие сети, и они долго кружились на месте, пока не выпростали руль. Поэтому, когда поднялись к маяку, там уже оказалась густая толпа зевак, а на условленном месте компании они не застали. Толпа сновала взад и вперед по лужайке, усыпала изгороди, тропинки, уступы скал. Ходили продавцы прохладительных напитков, торговцы раковинами, открытками, безделушками, было много мальчишек; в разных местах слышались музыка и пение.

Под тягучий аккомпанемент фисгармонии звучал прелестный женский голос: певица пела арию Джильды из «Риголетто». Пела она с большим искусством, чувствовалась школа, голос лился просто, свободно и плавно. Фисгармония с той же простотой и вкусом давала всю сложную музыку оркестра. Замечательно пели эти неведомые, скрытые за густой толпой уличные артисты.

Евсей послушал и сказал:

– Мне кажется, я где-то уже слышал эту певицу.

Они протолкались сквозь густую, плотную, пеструю толпу, залитую щедрым, ликующим солнцем, поближе к пению.

За клавишами старой, маленькой фисгармонии, приспособленной к тому, чтобы ее носить за спиной, на складной скамейке сидел и играл слепой старик, бедно, грязно одетый. Рядом с ним, лицом к толпе, стояла и пела худая старуха в черном, бедном, запыленном платье, в дешевой соломенной шляпке, с истомленным, бледным лицом. На этом усталом лице слишком ясно запечатлелись черты давнишней бедности, горя, нужды. Она была стара, но к ее голосу, казалось, еще не посмело прикоснуться время.

– Так и есть, это они! – воскликнул Евсей. – Я их знаю, этих стариков; мне рассказывали их биографию. Это, видишь ли, бывшие знаменитости: она была когда– то примадонной королевского театра, а он – дирижером. Потом пришла старость, дирижер ослеп, у нее спал голос; оба сошли со сцены и вот – конец их. Целая драма перед тобой – жизнь треугольная.

Слепой чуть касался худыми пальцами знакомых клавишей, подчеркивая и оттеняя каждый звук ее голоса, каждое проникновенное слово, – все, чему была отдана его жизнь. Вероятно, ему казалось, что он сидит в оркестре королевского театра, сопровождая дивное пение, а она поет перед залитым огнями театром.

Конечно, в молодости ее голос был еще лучше, но кто знает, пела ли она тогда с таким глубоким драматизмом, как теперь? Может быть, в ее памяти вставало все ее блестящее прошлое, огромная слава, шумная жизнь, оценку которым она могла сделать только теперь.

Когда певица умолкла и стала обходить слушателей с тарелкой для добровольных даяний, в другом конце толпы раздались звуки арфы, запел другой женский голос: молодая девушка, в ярком, кричащем наряде и сама ярко-красивая, смуглая, с черными, огневыми глазами, пела сильно и страстно. Голос ее – густое контральто – на низких нотах переходил как бы в баритон. В ней было мало женственности, но много южной страсти. Позади ее спокойно стоял небритый мужчина и аккомпанировал на плохой уличной арфе.

– Это – испанка! – сказал Евсей. – Я ее тоже знаю.

Едва умолкла испанка, как где-то в другом месте снова зазвучали струны: в толпе виднелся высокий, молодой красавец– смуглый юноша с черными усиками, весело улыбающийся, в картузе с прямым козырьком, ухарски сдвинутым на затылок, и, аккомпанируя себе на звучной, гулкой гитаре, артистически, неподражаемо свистел соловьем. Его белые ровные зубы сверкали, на здоровом, пышащем румянцем, смуглом лице было написано беззаботное веселье, и соловьиными руладами неслась его развеселая песня. На самых высоких нотах он вдруг заливался канарейкой, на средних – подражал соловью, а на нижних – крякал селезнем.

Все это под гулкие аккорды металлических струн выходило у него великолепно, а беззаботная улыбка вызывала такие же улыбки у толпы.

Это был, несомненно, итальянец. Подражание птицам оказалось только прелюдией к настоящему пению: обратив на себя внимание слушателей, он вдруг запел звучным баритональным тенором.

От Ниццы по морю приближалось несколько миноносцев, следовавших гуськом один за другим, а над ними высоко в небе чуть виднелось прозрачное насекомое.

Все певцы и музыканты умолкли. Взоры толпы обратились туда. Евсей, посмотрев из-под ладони в даль блестящего моря, воскликнул:

– Стрекоза! Французский аэроплан впереди всех, возьмет первый приз.

Стрекоза быстро увеличивалась в объеме, и уже слышно стало в воздухе ее ровное жужжание. Вслед за ней показалось еще несколько летящих насекомых иной формы, а под ними, внизу, по лазурному шелку моря ползли друг за другом пять или шесть черных миноносцев. Жужжание насекомых превратилось наконец в мощный гул, и к маяку с неожиданной быстротой подлетел дракон на распростертых крыльях. Около зеленой головы его, напоминавшей голову кузнечика, сидел неподвижно человек в жокейском картузике.

Дракон снизился, круто завернул к маяку, так, что одно крыло опустилось ниже другого, и, как птица, обогнул его над головами толпы.

Лица всех были подняты к небу. Мелькали шапки и поднятые руки, которыми махала ревущая толпа.

– Браво! – с восторгом выла она.

Француз был неподвижен, сидел в напряженной, согнутой позе. Толпе были видны только его голова и плечи. Почти никто не рассмотрел лица.

Авиатор умчался, как демон, опускаясь к морю, а внизу, на море, миноносцы заворачивали обратно, чтобы поспеть за ним.

Высоко под облаками появилась крохотная четырехугольная клетка и, все увеличиваясь, стала опускаться над маяком. Послышалось жужжание мотора.

– Это наш, – объяснил Валерьяну зоолог: – русский аэроплан. Летит известный пилот. Знаю я его – простой рабочий, из машинистов, но отчаянная башка. Всегда на высоту берет: во время ветра никто из авиаторов не решается брать на высоту, только один он поднимается в облака. Из бахвальства поднимается, чтобы удаль свою показать. Когда-нибудь сломит шею.

Русский, следом за французом, круто и низко обогнул маяк, пролетая почти над самыми головами толпы, так, что все увидели его скуластое лицо и большие, сильные руки. На оглушительные крики толпы нашел время сделать «ручкой».

– Знай наших! – гордо сказал вслед ему Евсей. – Возьмет второй приз, а может быть, еще и стрекозу обгонит, разбойник.

Пилот по своему обычаю опять взмыл на необычайную высоту, его клеткообразный аэроплан сказочно превратился в комарика, едва заметного в облаках.

Началось волнующее состязание между комаром и стрекозой, летевшей низко над морем, как чайка, распластав неподвижно крылья. Казалось, что вот-вот она заденет крылом за серебряный гребень волны.

Вдруг что-то случилось. Высокий белый столб воды взметнулся над стрекозой. Миноносцы, следовавшие за ней, в беспорядке обгоняя друг друга, оставляя за собой хвосты черного дыма, бросились вперед и сбились в кучу, как мухи. Стрекоза тонула. Четырехугольная клетка, похожая на прозрачное насекомое, высоко в небе хищно промчалась над ней и скрылась из виду.

В публике началось волнение. Замелькали бинокли.

Но вот через две минуты над миноносцами в воздухе опять взмыла стрекоза и помчалась вслед за комаром, уже спускавшимся к Ницце. Между тем к маяку приближался новый аэроплан, за ним на некотором расстоянии плыли в небе и другие.

Полет продолжался.

– А ведь наш возьмет первый приз! – торжествовал Евсей. – Не догнать его теперь французу. Наши, брат, везде теперь европейцам нос утирают.

– Как быстро развивается авиация! – заметил Валерьян.

– Да, и все для войны: к войне готовятся. Будет каша когда-нибудь… Неспроста упражняются.

– Пойдем, поищем наших! – прервал его Валерьян.

– А и впрямь поищем, – лукаво прищуриваясь и нащупывая сантимы в жилетном кармане, ответил Евсей. – Пойдем в садик ресторана: чует мое сердце, что твой свояк опять бургундское пьет.

Евсей наконец получил старый фрак из России, и весьма кстати: как раз на этот день был назначен парадный обед у князя монакского.

В «Золотом доме» зоолог появился вечером, когда уже совсем стемнело и компания сидела в столовой за ужином. На нем был потертый, измятый фрак, a сам Евсей походил в этом костюме на утомленного трактирного официанта; вид у него был жалкий, измученный. Сразу было видно, что карьера придворного зоолога прошла мимо Евсея.

– Сорвалось? – кратко спросил художник.

– Полное фиаско, – прошептал Евсей, почти без чувств опускаясь на стул. – Куда ни кинь – все клин…

Валерьян молча налил ему полный стакан вина, – не бургундского: бургундское пил Митя. Освежившись вином, Евсей немного приободрился, но ненадолго: слишком уж мрачен и жалок был его вид. Он расправил растрепанные белокурые усы и глубоко перевел дух.

– Сначала все шло хорошо, – тихим, слабым голосом начал он. – Хлопотали за меня влиятельные лица. Но как только обнаружилось, что я беглый, – крышка! И так везде – и давно уж. Эх, жизнь треугольная!

Все молчали. Наташа с тревогой и болью на лице смотрела на несчастного зоолога. Дмитрий и Анна недоумевали.

Все поведение и вид Евсея выражали тихое, сдержанное отчаяние, которое, казалось, вот-вот вырвется наружу. Он мрачно посмотрел на Митино бургундское и вдруг ни с того, ни с сего разразился неудержимой тирадой:

– Жрать нечего! – мрачно воскликнул Евсей при общем молчании. – Да. Я, не стыдясь, откровенно говорю: мне нечего жрать. Ведь вот все видят, что я прилично одет – и воротничок на мне, и галстук, и даже – ха-ха! – фр-рак, черт его побери-то! Я – приват– доцент зоологии, занимаюсь наукой, студенты относятся ко мне с почтением, профессора со мной в дружбе; но никто не знает, что мне нечего жрать. Нечего! И нет никаких надежд ни на что. Семь лет мотаюсь за границей. Сначала помогали из России, теперь – бросили. Был избран профессором в Харьковский университет – и пропадаю здесь, как собака. Черт бы побрал совсем эту культурную Европу! Хоть бы выбраться как-нибудь в Россию! Легче опять в ссылку пойти, чем голодать в этой шикарной Ривьере, провалиться бы ей, ни дна ей, ни покрышки! Хоть бы поколеть, да в России, а не на чужбине, где ничье сердце не тронется, хоть ты сдохни совсем. Здесь живут только богатые, от-ды-ха-ющие от ничегонеделания, презирающие эмигрантов, как нищих, как отбросы нашей страны, как отработанный пар. Мещане, буржуа, которым наплевать, что мы гибнем.

Евсей говорил звенящим голосом, ни на кого не глядя. Губы и лицо его дергались. Всем тяжело было смотреть на него, но никто не перебивал его речь.

– А наши-то, – желчно продолжал он, машинально глотнув вина. – Там, в России! Кто поможет, кто захочет спасти тех, которые когда-то боролись и жертвовали собой? Кто услышит нас? Иные притаились, струсили, да и забыли нас, а кто помнит – сам страдает. Не буржуи же помогут! Они торжествуют, они злорадствуют… Но погодите! Мы еще придем, мы вернемся. Не все, но кто выдержит эту муку, тот вернется… Я верю, верю, убежден… Будет великое отмщение, и тогда пусть не жалуются на нашу жестокость. Всем, кто теперь там обжирается, торжествует, властвует, нет прощения и не будет…

Тут лицо Евсея исказилось: он делал отчаянные усилия, чтобы не разрыдаться, и не мог, схватил со стола салфетку, закрыл ею лицо и заплакал навзрыд: этот большой могучий человек, не раз в своей жизни смотревший смерти в глаза, сердился за свои неуместные слезы, но не имел сил сдержать их: нервы его натянулись до предела еще, должно быть, на злополучном обеде у монакского князя, а теперь сразу ослабли…

Все растерялись.

Потом, пересилив себя, Евсей решительно поднялся, чтобы идти домой. Валерьян пошел проводить его.

Над заливом ярко светила луна. Море уснуло и сквозь сон бормотало что-то прибрежным камням, словно ожившим от лунного света и грезившим о чем-то своем, безмолвном и таинственном.

Виллафранка, погруженная в собственные тени, казалась волшебным видением. Чутко спали черные арки и старые, причудливые здания, амфитеатром нагроможденные одно на другое. Где-то в кабаке светился огонек, и оттуда ясно доносились дрожащие, нежно-певучие, хватающие за сердце грустные трели мандолины.

Евсей остановился.

– Зайдем? – вопросительно сказал он Валерьяну.

Они вошли под темную арку и по каменной лестнице поднялись в верхнюю улицу, узкую, как туннель. Тусклый фонарь горел над входом грязного кабачка. Он был полон солдат местного гарнизона. Все они сидели за маленькими столиками по двое, по трое, пили пиво и буднично коротали вечер: играли в домино, в карты, некоторые писали письма. Разговаривали вполголоса.

Пиво разносили две молодые, красивые девушки– итальянки. В глубине комнаты – стойка с буфетом, на стойке мандолина. В соседнюю комнату, в которой тоже виднелись солдаты, вела лестница в несколько ступеней.

Русские сели в уголок, за свободный стол. К ним тотчас же подошла одна из девушек – высокая, тонкая, с римским профилем. Евсей поздоровался с ней за руку, заговорил по-французски и представил художника. Она, улыбаясь, протянула руку Валерьяну. Рука была большая, сильная, шероховатая от кухонной работы.

– Грог америкен! – сказал Евсей кельнерше.

– Ого! – удивился художник.

– Ничего, давай, брат, выпьем сегодня горячительного. чтобы в голову ударило, а иначе я не засну: совсем нервы не слушаются. Тяжелый у меня сегодня день: подкузьмил монакский князь, а главное – от жены из России плохое письмо получил.

– Что с ней?

Евсей махнул рукой.

– Э! Лучше не спрашивай.

Он закрыл глаза ладонью и тихо уронил, вздыхая:

– Помирает. Чахотка у нее.

Итальянка принесла два бокала, кипяток в кувшинчике и большой штоф американской марки с густой темно-вишневой жидкостью. Треть бокалов она наполнила из штофа, а остальное долила кипятком.

Они стали пить этот горячий и крепкий напиток маленькими глотками, и тотчас же по жилам заструилась огненная теплота. Лица их зарумянились, повеселели.

– Скоро в России настанут лучшие времена, – мечтательно говорил Евсей: – реакция должна дойти до своего предела, начнется революция. Вот тогда-то, коли доживем, встретимся мы с тобой. Ты когда уезжаешь?

– Как только деньги получу.

– С женой?

– Неизвестно. Если отпустят доктора. Не отпустят – один поеду: денежные дела плохи.

– Знаю Но ведь у тебя тесть – купец богатый, у него бы занял?

Валерьян усмехнулся.

– Он дает ей, сколько нужно на лечение, а я с ним денежных дел не имею… Не хочу одолжаться.

– Это, положим, хорошо. Да ведь ты, если вернешься, сразу кучу денег заработаешь…

Евсей допил, грог, спросил еще и, вздохнув, сказал:

– А старик-то у вас оригинальный, не купеческого типа, на Победоносцева похож… Государственный ум. Хе-хе!

– Да, с ним поговорить интересно, если только денег не просить.

– Хе-хе! А все-таки – буржуйная родня у тебя. Дмитрий в свое время почище тятеньки будет. Вот жена у тебя – действительно, не от мира сего. И в кого только уродилась такая!

– В купеческих семьях это бывает, – отмщение родителям: Алеша Карамазов в юбке.

– Верно! Странная русская жизнь, странные русские люди. Поглядишь – купец какой-нибудь всю жизнь деньги копит, а под конец в монастырь уйдет и все деньги попам завещает… Ваш, впрочем, не таков, но что– нибудь да отмочит. Капитал и земля должны принадлежать государству, а капиталистов в будущем совсем не надо, – неожиданно подытожил Евсей.

– Ничего не имею против, – иронически согласился художник. – Неприятный народ в личной жизни: ни себе, ни людям. Ты не представляешь себе, какая у них всегда драма в семье.

– Желал бы я им мою драму испытать, – желчно воскликнул Евсей. – Ну, по третьей, что ли? Больше трех порций грогу не дадут: подумают, что мы самоубийцы… А я бы и по четвертой выпил.

Итальянка получила новый заказ, а Евсей впал в задушевность.

– Поедешь в Россию – в Харьков на денек заверни, зайди к матери моей, – я тебе адрес дам. Милейшая старушенция. Простая крестьянка, но сочувствует нашим идеям, понимает. Какой тебе будет почет, когда ты произнесешь ей мое имя! Да она не будет знать, где тебя посадить, чем тебя ублаготворить. Только ты ей ничего не говори о моей треугольной жизни – ни-ни! Ты ври ей. Ведь ты художник, фантазии не занимать стать. Великолепно можешь наврать ей что-нибудь хорошее про меня. Будешь врать?

– Буду! – покорно сказал Валерьян.

– На днях в лаборатории эмигрантский вечер будет. Придешь?

– Приду, конечно.

Головы их слегка затуманились, на душе стало тепло и бодро. Валерьян уже чувствовал себя одной ногой в милой России и плохо слушал Евсея. Как сквозь туман доносился до сознания длинный рассказ друга о жизни а ссылке, о девятьсот пятом годе, о бегстве через границу, когда в него стреляли солдаты…

А солдаты в кабаке продолжали игру в кости и карты. Итальянка бренчала на мандолине. Один из молодых солдат встал в позу и запел веселую песенку. Голос у него был небольшой, и пел он, как поют на открытой сцепе: жестикулируя, обращаясь к слушателям и поворачиваясь то в одну, то в другую сторону. Песенка была грациозна и, по-видимому, легкомысленна. Кончив, он поклонился, и весь кабак ему аплодировал.

Тотчас же встал другой. Этот был постарше, с воинственным лицом и закрученными кверху широкими усами. Он пел военную песню, похожую на сигналы солдатского рожка, играющего утреннюю или вечернюю зорю. Ему тоже аплодировали.

Кабак оживился. Один за другим выступали новые певцы. Все они умели недурно петь, и каждый во время пения становился в позу. У всех были бравурные, красивые жесты, в которых чувствовалось что-то национально-французское, сказывалась привычка жить в толпе и с толпой, обращаясь к ней с картинным жестом певца или оратора – все равно.

– Вот, – сказал зоолог, – тема тебе для картины: французские солдаты. С каким достоинством держатся! И оказывается, все умеют петь, а между тем ведь это – только простые рядовые!

В кабак вошел и весело остановился на пороге красивый, небольшой солдатик бравого вида, с живым, выразительным лицом, с фуражкой на затылке.

Он изобразил на лице комический вопросительный знак и на момент застыл в разудалой позе. При его появлении раздались дружные аплодисменты: очевидно, это был общий любимец, «душа общества». Он тут же, около двери, запел хорошим тенором, с теми же плавными, красивыми жестами, как и все они, что-то любимое, заветное. У всех засверкали глаза, а лица обратились к певцу. А он уже стоял в глубине комнаты на возвышении, обратил его в эстраду и пел оттуда бравурную, воодушевляющую песню. Солдаты не выдержали и дружно подхватили припев.

Певец закончил эффектной нотой и красивым жестом руки, которая кстати обвилась вокруг талии проходившей мимо итальяночки. Она рассмеялась – общий любимец нравился и ей. Но в следующий момент он уже забыл о ней, проходя в другую комнату, где тоже был встречен аплодисментами.

– Как все это непохоже на неуклюжую и мрачную русскую жизнь! Все у нас там – свара, злоба, ненависть всеобщая. Нигде в мире, ни в одной стране нет такой классовой борьбы и ненависти, как у нас, в России. Ведь мужики и дворяне – это классы, до ожесточения взаимно ненавидящие один другой. Уж какая там свобода, какой свет, какой воздух? Ночь! Одна сплошная ночь незакатная.

– Все эти славные парни и наши мужики в солдатских шинелях будут когда-нибудь пушечным мясом для разрешения международных вопросов.

Евсей встал во фраке и белом галстуке и обратился к солдатам с речью. Говорил долго, с пафосом, непонятным для Валерьяна, не знавшего французского языка.

Валерьян поехал в лабораторию не к началу эмигрантского вечера, а гораздо позднее.

Подойдя к воротам угрюмого здания, он был приятно удивлен: небольшой садик бывшей тюрьмы освещался разноцветными бумажными фонарями, во всех окнах горели огни, и слышен был гул многолюдного собрания.

В дверях его уже поджидал Евсей в своем неизменном сером костюме и о махровым цветком распорядителя в петлице. Вид у него был трогательно-самодовольный.

– Каково? – спросил он, подхватывая художника под руку. – Иллюминацию видел? Это я изобрел. Сам со студентами фонари клеил и сам развешивал в саду. Все моих рук дело. А стены – посмотри на стены!

Стены аквариума убраны были гирляндами морских водорослей. Необычайно длинный, как манеж, каменный сарай с черным сводчатым потолком и истертым каменным полом, переполненный публикой, освещался большими стенными лампами. Толпа почти вплотную наполняла сарай. Кроме приехавших из России, для занятий в лаборатории студентов и студенток, главную массу составляли политические эмигранты – беглецы из России и Сибири, деятели первой революции, претерпевшие ссылку, тайгу, русские тюрьмы, сибирскую каторгу. Странным казалось, что вечер бывших обитателей тюрьмы происходил тоже в бывшей тюрьме.

С подмостков, размахивая руками, что-то выкрикивал какой-то человек. Стоявшие близко к нему отвечали иногда густым гулом одобрения, но задние, которым плохо было слышно, шумели, двигались, разговаривали, входя в смежные комнаты и возвращаясь оттуда.

– А что, Владимир, будет сегодня? – спросил Евсея кто-то из проходивших в толпе.

– Обязательно! Специально приехал с вечерним поездом.

– Хорошо. Послушаем.

– Вот это – оратор! – обернулся к Валерьяну зоолог. – Слышал я его еще в пятом году в Петербурге, в Харькове и в Крыму. Везде фурор производил. Только выйдет, поднимет руку, скажет: «Граждане!» – и готово дело. И ведь странность какая: ничего нового-то как будто и не говорит, то же самое скажет, что все партийцы говорят, а совсем другой коленкор выходит.

– Голос у него такой, – заметил человек, стоявший рядом.

– Не голос, а сила в нем особая и логика, – возразил другой.

– Говорил он раз в Ялте, на митинге в парке, – продолжал Евсей, – а внизу, под горой, почти за полверсты, мы стояли на крыше и слушали: слышно было каждое слово. А ведь и голос-то у него только во время речи является. Так, на улице, его, бывало, встретишь – маленький, худенький, плечи подняты, руки в карманах, а выйдет говорить – высокий сделается, голос гремит.

– Как есть Мефистофель! – с улыбкой засмеялся сосед.

– Было тогда у нас в Харькове шествие по улице с флагами. И мы несли его впереди на стуле, надо всей толпой. А он, миляга, без шапки, в блузе, распоясанный, сидит и высоко держит наше знамя. А народ поет. Так, веришь, если бы он тогда сказал: «Идите и умирайте!» – пошли бы и умерли. Вот какая душа в человеке!

– Не в душе дело. Волевой человек!

– Неистовый.

– Его не собьешь: твердокаменный.

На эстраде показалась новая фигура, одним своим появлением вызвавшая добродушные улыбки.

– Это кузнец Федор, – заговорили в толпе. – Федора выпустили.

Федор был неуклюж, коренаст, в рабочей блузе, загорелый, с длинными, свешенными вниз «хохлацкими» усами.

– Да здравствует революция! – сказал он густо, но спокойно, как привычную поговорку. – Не ждите, братцы, – начал он с южнорусским акцентом, сильным и резким басом, – че ждите, чтобы я сказал вам что-нибудь красноречиво, как предыдущий оратор: нет, я – рабочий, кузнец и красно балакать не умею. Только скажу: я из тех сознательных рабочих, которых в России начальство нагайками да пулями угощает. Мы сознательные, а нас, сознательных, девятого января у царского дворца картечью встречали… Мы сознательные, а нас на Ленских приисках…

– Остроумный кузнец, – улыбаясь, сказал Евсею художник. – У него бессознательный юмор.

– Вот и говорят, братцы, не только у нас, на родине, а даже и здешние, европейские люди, будто никак нельзя без того, чтобы нас не давить, потому – так уже на свете все зроблено, як лестница або пирамида: наверху– министры, буржуи, дворяне и всякое начальство, а в самом-то низу, значит, – мы. Оттого нас все и давют. Нам, рабочим, одно только остается: колы у нас на плечах та бисова пирамида, то мы визьмемо да из-под низу-то зараз посунемся – воны уси и посыплются.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю