Текст книги "Дом Черновых"
Автор книги: Степан Петров
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 32 страниц)
V
Михаил Блинов жил отдельно от родителей, во дворе роскошного отцовского дома, в хибарке, предназначенной для кучера и работников, с маленькими окнами, низким потолком, оклеенным газетной бумагой. В ней было мрачно, грязно, неприбрано. Вся обстановка странным образом навевала мысли о преступлении и самоубийстве. Солнце редко заглядывало в никогда не мытые окна, как бы стыдясь мерзости и запустения, царивших в этом логовище. Старая железная кровать, занимавшая большую часть комнаты, оставалась всегда неубранной, у окна печально стояли некрашенный стол и два хромых, продавленных стула; по углам висела паутина, на полу были грязь, плевки и окурки, но главное, что прежде всего бросалось в глаза, – это обилие пустых бутылок; они были различной величины – большие, маленькие, из-под пива и водки, нестройной толпой стояли на подоконниках, как любопытные зрители унылой жизни наследника миллионного состояния. Бутылки попадались на столе, на стульях, в углах, нескромно выглядывали из-под кровати.
На ней лежал Михаил. Молодой человек был очень красив, с густыми, спутанными, вьющимися волосами медного цвета, но с бледным, изможденным лицом.
Проснулся он в мрачном настроении, в голове сидело что-то тяжелое, огромное и давящее. Михаил называл это состояние «медведем».
Тяжесть «медведя» причиняла страдания не только голове, но и душе Михаила. Он чувствовал равнодушие ко всему на свете и положительное отвращение к жизни. Тяготило беспричинное ощущение страха, почти ужаса не известно перед чем. Казалось, что вот-вот должно совершиться с ним что-то страшное. Чувствовал, что уже совершил какое-то преступление, и вместе с тем сознавал, что ничего подобного не было. Михаил по опыту знал, что беспричинное ощущение страха, равнодушие и отвращение ко всему проистекали от многодневного мрачного и грязного пьянства. Его мучил тонкий, но неумолкающий голос, раздававшийся в душе, укоряющий, требующий, яростный, настойчивый и властный. Он, этот голос, укорял Михаила за всю его жизнь, за все, что он сделал и чего не сделал, за всю бесполезность и бесплодность его существования, за мрачное одиночество сердца, за ненормальную жизнь. Он давно махнул рукой на эту жизнь, но тем не менее какое-то глухое сожаление, раскаяние и мрачное сознание непоправимости сочились в нем тонким ядом, медленной отравой.
Михаил долго лежал на грязной, измятой постели, в которой заснул вчера, не раздеваясь и только сбросив поддевку: она лежала теперь на полу. Тупо смотрел перед собой тусклыми, бессмысленными глазами и по временам, тяжело вздыхая, стонал.
Наконец он встал, одернул косоворотку и нетвердой походкой прошелся по комнате. В то время как в голове ощущалась тяжесть, в теле была слабость, легкость, как будто оно не имело никакого веса.
Воздух в лачуге приобрел специфический спиртной запах. Грязь и неприглядность полутемной конуры казались ему теперь особенно отвратительными, как и сам он себе, как и все на свете.
Чувство страха, боязни самого себя и своего одиночества возбудило у него настоятельное желание выйти на улицу, видеть по крайней мере прохожих, слышать уличный шум.
Он пошарил в карманах, надел поддевку и картуз, увидел на столе недопитую бутылку водки, с отвращением выпил глоток без закуски. Потом, как вор, крадучись, вышел из хибарки и шмыгнул в калитку.
Улица несколько оживила его. Солнце не то всходило, не то закатывалось: Михаил не мог сразу определить, но потом догадался, что проспал целый день. Наступал вечер.
Сквозь шум экипажей откуда-то доносились веселые и грустные звуки хриплой шарманки.
«Медведь», смягчаясь, медленно выходил из его головы. Знакомые улицы предстали в новом свете, словно он давно нс был в этом городе или смотрел на него с каланчи. Звуки города доносились как бы издалека и баюкали его. Отрывки неясных мыслей медленно ползли в голове, и он сам не знал, о чем думал.
Назойливо лезла в голову строчка из песни или стихотворения: «И прошедшего не жаль». Михаил силился вспомнить – откуда это, но так и не вспомнил.
В таком настроении он бродил по улицам, безучастно глядя на встречных людей, на проезжавшие экипажи, бессознательно ища, с кем бы встретиться. Чувство страха и ужаса перед чем-то, что должно было совершиться, не оставляло его, тяжкое предчувствие тяготило душу.
Зачем он пьет? Ведь нет в этом никакого удовольствия. Так. У отца два миллиона, а он остался полуграмотным парнем и почти до тридцати лет живет, ничего не делая. Зачем что-то делать, когда – два миллиона? Отец презирает его, считая выродком. Михаил ненавидит отца до омерзения, видеть его равнодушно не может: так и хочется схватить за бороду и ударить об пол, а потом топтать каблуками. Из-за отца, из-за скупости и черствости его озлобился Михаил, пьет горькую. Нарочно поселился в дворницкой и водит компанию с самыми последними людьми, чтобы досадить отцу. Хуже пса дворового живет Михаил. Дошел до него слух, что отец в завещании лишил его наследства, а за пьянство собирается в сумасшедший дом запереть. Что ж, заплатит деньги – и запрут на всю жизнь. А там и на самом деде с ума сойдешь.
Волосы зашевелились на голове, дрожь пробежала по телу.
– Куда деваться? – прошептал он, сжимая кулаки, и замер у двери подвального притона «Италия».
Слышались пьяные голоса, рев гармоники и пляска. Михаил, толкнув дверь, спустился по каменной лестнице.
В густом тумане от табачного дыма и винных испарений двигались и галдели какие-то фигуры. Рыжий парень с серьгой в ухе оглушительно играл на большой гармони. На спинке промятого дивана перед группой гостей сидела смуглая девка, крепкая, коренастая, похожая на цыганку, с растрепанной черной косой, перекинутой на высокую грудь, и, раскрывая объятия, очень хорошо пела под гармонь густым, низким голосом:
Не вздыхай-ка, душа Маша,
Не вздыхай-кась тижало.
Если друга тебе жалко, —
Забывать надо его.
Свирельный голос ее выделялся из общего гама, заунывно-надрывно звенел и вдруг опускался на низкие, баритональные ноты.
Гармонист, наклонив ухо к гармони, пустил зазвонистый перебор. Серебряные лады словно говорили вслед за певицей:
Я тогда его забуду,
Когда скроются глаза,
Уста кровью запекутся,
Мил не станет целовать…
Высокая, худая женщина, с бельмом на глазу, яростно ругала плюгавенького пьяного человека в потертом фраке, с алкоголическим лицом.
– Ты рази муж мне? Какой ты муж? Что ты мне приносишь из клуба? Только слава, что лакей, а ты просто опоец, пьяница! Только морду мочишь. А кто детей кормит и тебя вместе с ними? Я, воровка, кормлю вас всех. Негодяй ты!
– Ты мне душу-то… – бормотал клубный лакей, бия себя в крахмальную грязную сорочку обоими кулаками, – душу ты мне… всю…
– Наплевать мне на твою душу! – с необычайной энергией вскричала женщина, сверкая бельмом. Это бельмо придавало ее правильному, когда-то красивому лицу зловещий вид.
– Ты мне всю душу…
Белы руки разоймутся,
Перестанут обнимать… —
рыдало густое контральто.
При входе Михаила певица соскочила с дивана и подбежала к нему.
– Миша! зачем пришел? Не твоя компания… Тут всякое ворье собралось. Ха-ха! – Она потащила его за руку к столу. – Садись, гость будешь!
– Мы не воры, – смеясь, говорили пьющие за столом, – мы по Волге-матушке рыболовы.
– По ярманкам ездим, красным товаром торгуем.
– Он сам купец, – возразила девица. – Это Блинов, свой магазин в пассаже. У отца-то – миллиёны. Вот это кто!
– У отца! – хмуро сказал Михаил. Не у меня.
– Мещане мы. Выпей, купец, с нами, с мещанами.
Девица налила чайный стакан водки и поднесла Михаилу:
– Пей!
Михаил отодвинул стакан с отвращением.
– Водки не могу. Пива бы мне… Душа пересохла– Тоска.
– У вас тоска? – вежливо вмешался человек, похожий на монгола, с узкими щелками глаз и черной жесткой шерстью длинных волос, – купеческая? Знаю. Купцы часто пьют от тоски… У вас она своя, особенная, – от совести. P-рекомендуюсь: по призванию я есть писатель-самоучка, а по профессии – музыкант, в публичных домах на цимбале играю. Выпьем!..
– Сочинитель! – с хохотом закричала девка. – А я вот судомойкой была, теперь кшица уличная, в платочке хожу… Есть из нашей сестры шикарные, в шляпках ходят, а я – платочница. Что с того? Всякой шикарной нос утру!.. Вот они – руки – смотрите: швы да шрамы! Любовник из ревности зарезать хотел, а я не далась… отбилась.
– Зарезать? – серьезно спросил Михаил.
– Ножом. Из голенища вынул. Забыть его не могу: любил меня, даром что я – кшица. Ненавижу шикарных!.. Вот она, поглядите!
На диване, в компании «рыболовов» сидела девушка в гладком сером платье с матово-бледным, красивым, почти интеллигентным лицом, до такой степени пьяная, что поминутно икала. Голова не держалась прямо, язык заплетался, большие серые глаза «с поволокой» посоловели. Вряд ли она сознавала и видела что-либо.
– Оставьте!.. Ик! Выпила я.
Кшица жестоко и зло измывалась над подругой:
– Шикарная! В шляпке ходишь, содержателя имеешь… а нализалась – как свинья. Ни папы, ни мамы не выговариваешь. Сусло у тебя в жилах, – не кровь. А я вот, простая кшица, пью и не пьянею, петь и плясать могу. Эй, гармонист, валяй русскую!..
Гармонист грянул плясовую.
Кшица схватила со стола раскрытый складной нож и, перебрасывая его из руки в руку, по-мужски пустилась в присядку, вскидывая из-под короткой юбки сильные, мускулистые ноги в черных чулках.
Гармонь захлебывалась.
Девка плясала с чрезвычайной энергией, как бы бросая вызов «шикарной». Пьяные галдели за столом. Цимбалист подсел поближе к Михаилу.
– Вы замечаете, что даже здесь, в подонках жизни, нет равенства: существуют высшие и низшие, шикарные и кшицы… Как она жалка, эта шикарная! Все условно в мире. – Он строго поднял палец кверху и, сдвинув брови, повторил: – Все условно. Вы согласны со мной? Низшие часто бывают сильнее и ярче высших. В них больше жизни.
Он отпил несколько глотков пива, крепко поставил стакан.
– Вот и вы, например: богатый человек, во дворце живете, казалось бы – счастливая жизнь… Ах, как мы все завидуем вам!.. Но зачем же вы здесь, среди нас?
Объелись счастьем, на черный хлеб, на капусту потянуло?
– Скучно!.. – хмуро сказал Михаил.
Собеседник засмеялся.
– Скучно?! Развлечений ищете? Но почему же вас, шикарных, тянет именно сюда, как убийцу на место преступления?.. Извините, это я так, для сравнения… Сестрица ваша с супругом в Италию поехали, а вы – сюда… Кстати, учреждение сие тоже называется «Италия». Хе-хе-хе!
Гармонь рявкнула и умолкла.
Кшица, вся красная, упала на стул, тяжело дыша от пляски. «Писатель» с поклоном поднес ей стакан пива. Она выпила с жадностью. «Шикарная» заснула, свесив голову на локотник дивана, как изломанная кукла.
Финский нож, брошенный на стол, упал на тарелку перед Михаилом. Он взял его, вдвинул лезвие в рукоятку и бессознательно опустил в карман.
– Вы где получили образование? – продолжал цимбалист.
– Нигде, – мрачно пробурчал Михаил. – Тоже самоучка.
– Неужели? При таких капиталах? Очень даже странно. А меня выгнали из школы именно за то, что хорошо учился. Это не удивительно со стороны начальства, но интеллигенция наша скверно относится к самоучкам из народа. Отец мой спился, мать умерла с голоду, сестра – проститутка. А я лез к обожаемой интеллигенции, настроен был героически, за честь бы почел, если бы мне тогда дали возможность умереть – за народ. Накипело у меня вот здесь! Понимаете? Начали тогда меня развивать. Слышу – народ, мол, готов к революции и ждет только мановения. Давно это было. А я – только что из деревни. Говорю им: неверно это, никакой готовности не заметно. Началась рознь: они меня – учить, а я им – возражать! Если бы не возражал, то и место бы хорошее по протекции получил и с образованными барышнями под ручку бы гулял, но возражениями свою карьеру погубил. Я сам из народа и знаю: самые для него непонятные и чужие люди – это интеллигенция: слова хорошие, а дела те же, что у господ. Они – гения отвергли, гения – то есть меня. В журналы посылал стихи – не приняли.
Михаил сначала с интересом слушал, потом писатель надоел ему. В комнате стоял гам от общего говора. «Откуда такой привязался?» – с неприязнью думал Михаил.
Отца я зарезал,
Мать свою убил… —
во все горло пела кшица, хохоча и кривляясь.
Малую сестренку
В море утопил.
Писатель, возвысив голос, стал говорить нараспев.
– Хотелось придти в ваше высшее общество и сказать: «Вот пришел я из мрака жизни в светлый ваш мир, дайте и мне место за вашим столом». И ответят они: «Здесь место для добрых и чистых, а в глазах твоих злоба, платье в грязи, темное лицо у тебя. Ступай туда, где мучаются грешники, подобные тебе!» И скажу я им: «Вижу, что вы – действительно добрые, потому что не вы обижены, и вы действительно чистые, ибо грязь не касалась вас; лица ваши светлые, глаза не знали слез. А я пришел оттуда, где не всходит заря и не светит солнце. Сердце мое озлоблено от обид, и лицо потемнело от мрака. В цепях была душа моя, выпили цепи кровь из меня, и не было цветов на пути моем. Как же теперь могу я быть добрым с вами? Примите же меня не выдуманным и не сочиненным, таким, каким вы сами сделали меня. Настало время выслушать вам горькие песни мои, принять на светлые лица ваши удары мои. Забыли вы о страданиях людских, но я озлоблю вас, добрые, чистые, бесстыдные, безжалостные себялюбцы!»
– Из книжки жарит. Ловко как! – похвалила кшица.
– Светлый мир? – криво усмехнулся Михаил. – Это ты про нас?
Писатель кивнул головой.
– Про всех счастливых.
– Счастливых? – переспросил Михаил. – Это мыто счастливые?
Кшица обняла Михаила.
– Чем же ты несчастлив, Миша?
Он медленно снял ее руку с плеча и, помолчав, ответил, тяжело дыша и ни на кого не глядя:
– Отца родного ненавижу.
– За что?
– В сумасшедший дом собирается меня посадить.
– А ты пришей его! Чего старому в зубы глядеть? – шутливо сказал кто-то.
Все засмеялись.
– Где ему? Купеческий сынок! Антиллигент!
Кшица села к Михаилу на колени, крепко обвилась руками вокруг его шеи и, целуя, вдруг больно укусила его в губы. Михаил схватил ее за горло, но не мог оторвать от себя. В это время чьи-то руки обшаривали его карманы. Кшица с хохотом выбежала на улицу. Михаил бросился за ней. Вдогонку ему кричали: «Держи его!» Слышался топот бегущих людей…
Сердце Михаила колотилось. Он вскрикнул и проснулся.
Яркая луна светила в тусклые окна. Михаил по– прежнему лежал в своей хибарке, на кровати, в сапогах и поддевке. Под щекой у него был нож, коловший его, когда он спал. Сон оказался действительностью: Михаил вспомнил, что нечто подобное было несколько дней назад, во время его пьянства, а теперь приснилось во сне.
Луна так ярко светила, что в комнате было светло, как днем.
В дверь тихо постучали. Михаил вздрогнул и, подойдя к двери, прислушался. Чувство страха снова охватило его. Стук повторился.
– Кто там?
– Отопри! – послышался сердитый голос старика Блинова. – Что заперся? Ужинать пора!
Михаил отпер. В комнату вошел отец в широком суконном пиджаке, опираясь на толстую палку. За ним вошло несколько незнакомых людей. Михаил побледнел.
– Что?.. Зачем?.. – прошептал он.
Отец что-то ответил, но так тихо, что Михаил не понял.
– Белая горячка! – как будто издали дошел голос отца, – С ножом бегал. В больницу тебя.
– В сумасшедший дом? – спросил Михаил. – Знаю. A это кто?
– За тобой! – опять чуть слышно сказал старик.
Люди, пришедшие с отцом, были похожи на дворников, а позади всех стоял человек в белом балахоне.
Михаил, вытянув руки вперед, молча пятился от них в угол, с вытаращенными белыми глазами и сам белый. Люди переминались, тихо переговаривались. Михаил дрожал всем телом. Ему казалось, что продолжается страшный сон.
Чьи-то сильные руки схватили его сзади. Он закричал дико, хрипло, на губах появилась пена. С необычайной силой Михаил стряхнул с плеч навалившихся на него людей, так что они посыпались на пол, опрокидывая стол и стулья.
Михаил присел на корточки и вдруг кошкой прыгнул к отцу, схватил его левой рукой за бороду, а кулаком правой изо всей силы ударил в грудь. Старик грохнулся и захрипел. Руки и ноги его странно задергались. От силы собственного удара Михаил потерял равновесие; казалось, что пол качается. Упал навзничь, ударившись затылком о кровать. Люди снова, пыхтя и топая ногами, навалились на него. Тут Михаил вспомнил о ноже: когда ударил отца, нож был зажат у него в кулаке, а теперь ножа не было.
Михаила вязали веревками на полу. Он с удивлением смотрел на неподвижное тело отца и мучительно желал проснуться от страшных сновидений, давно уже преследовавших его.
VI
Лазурная морская даль горит под солнцем, а по ней, то появляясь, то исчезая, мелькают белые гривы волн, напоминающие как бы живые существа, которые то выскакивают на поверхность моря, то снова погружаются в бездну. Море звучит величаво: кажется, что откуда-то издалека разносятся по его безграничной пустыне аккорды исполинской арфы. В далекой глубине этой призрачной музыки чудится безотрадно-печальное пение, сладостно-волшебный рыдающий голос, поющий о великой тоске.
Бескрайное море прозрачно, залито весенним солнцем и чуть-чуть колышется. Залив образуется между маленьким зеленым полуостровом Сен-Жен, с белым маяком на конце, выдающимся в море, с другой стороны – мысом, где на берегу стоит бывшая итальянская тюрьма – мрачное средневековое здание. К заливу по склону горы, до самых волн, спускается крохотный городок Виллафранка.
Это рыбацкий поселок, с целым рядом кабачков специально для солдат и матросов, которыми по временам наводняется Виллафранка, когда на рейде стоит корабль или с гор спускается батальон.
Вдали, в нескольких верстах, белеет Ницца, а за полуостровом начинаются виллы и санатории, виден высокий берег княжества Монако.
Там идет иная жизнь: жизнь блестящей французской Ривьеры. Жизнь богатых, нарядных, «отдыхающих», играющих в рулетку. Отголоски этой неестественной жизни доносятся сюда: ежеминутно мчатся поезда, вагоны трамвая, автомобили. Эта жизнь проносится мимо Виллафранки, как нечто чуждое ее тишине и бедности.
С моря Виллафранка очень красива: она словно высечена уступами и террасами в крутой горе. Старые, грязные, прокоптелые здания тесно громоздятся одно над другим: плоские кровли нижних домов служат улицами для верхних.
Улицы узкие, как щели, неправильные, кривые, темные, иногда имеющие вид туннелей, так как над ними устроены своды, а на сводах опять дома.
Есть в этом гнезде своеобразная живописность: от него веет романтизмом старой Италии. Говорят, что начало ему положили пираты. Это они построили мрачное здание с темными кривыми переходами и маленькими, словно потайными, дверями.
На набережной, выложенной большими каменными плитами, изъеденными временем и волнами, ширина которой пять шагов, в ряду кабачков и кофеен стоит маленький, в два этажа, отельчик «Золотой дом» с двумя столиками на набережной.
В каменные плиты, поросшие влажным зеленым мхом, плещут ярко-лазурные волны. В бухте качаются рыбацкие лодки, а на рейде стоит французский броненосец, черный, стройный, словно вылитый из цельной стали.
Валерьян проснулся в маленькой комнате, наверху «Золотого дома», и некоторое время лежал без движения.
Сквозь притворенные решетчатые зеленые ставни пробивается золотое солнце, слышится плеск моря о каменные плиты, голоса проходящих мимо людей и веселый лай хозяйкиной болонки.
Он встает и открывает окно: в комнату врывается волна золотого света, море плещется в нескольких шагах от крыльца, и тут же разостланы для просушки тонкие и частые рыбацкие сети. У берега на своем месте стоит «бото» – утлый челн, взятый им на прокат у старого рыбака.
Хлынули нежные краски моря, хрустальный воздух неба и трепетные звуки мандолины: это играет по нотам одинокая хозяйка соседнего кабачка в тщетном ожидании клиентов.
Вдали белеет дворец бельгийского короля, обнесенный зубчатой стеной. Король выбрал самое красивое место на полуострове: видно, не лишен был вкуса этот буржуа с длинной бородой, который хорошо играл на бирже, плохо заботился о подданных и был не в ладах со своими дочерьми.
Художник оделся в легкий летний костюм, взял шляпу и спустился по лестнице, рассеянно напевая.
Сел у дверей за одним из столов, закурил дешевую сигару. Потом взглянул вверх, на окно Наташи: ставень закрыт, значит – еще не проснулась. Антонио, единственный лакей отеля, принес утренний кофе. Это старый итальянец, еле передвигающий ноги, но во фраке и с нафабренными черной краской усами. Объясняется с Валерьяном, как с глухонемым, – мелкими выразительными жестами. По набережной бегает Ленька, гоняя палочкой обруч, и звонко хохочет; вместе с ним с лаем бегает лохматая болонка.
Валерьян следит за ними глазами, курит и думает. Кончена давосская жизнь. Наташе разрешили спуститься с гор и провести весну на Ривьере. Но она, конечно, думает, мечтает совсем увильнуть от возвращения в Давос. Журнал в Давосе влачит жалкое существование и вряд ли дотянет до осени; дивиденды грошовые. Из России обещали выслать пятьсот рублей – в последний раз: требуют прибытия лично для распутывания запутанных денежных дел. Придется поехать, как только вышлют деньги.
Ленька бросил обруч и залез к нему на колени. Он раскраснелся, глаза блестят и смеются. Наклоняется к уху:
– Поедем на лодке, покуда мамка спит.
– Пожалуй. Только куда бы нам съездить – на отлогий бережок или к дяде Евсею?
Решили ехать к Евсею, в лабораторию, которая существует теперь в здании прежней тюрьмы. Там занимается наукой их общий друг Евсей.
Сели в «бото», отчалили, опасливо поглядывая на закрытое окно: Наташа боится отпускать Леньку в море.
Мальчик схватился за весла, гребет стоя, опираясь ногой о скамейку. Отцу предоставил руль, а сам улыбается от счастья. Они отъехали далеко, когда открылось окно, а в нем появилась Ленькина мама, всплеснувшая руками.
Валерьян правил против ветра; лодка то высоко взбиралась на гребень волны, то быстро скользила вниз.
Через полчаса они осторожно причалили к маленькому молу угрюмого здания с двумя рядами продолговатых окон, привязали «бото» и через калитку железных ворот вошли во двор, поросший травой. За стеной двора виднелся маленький садик. Спустились в нижний этаж, в пустой продолговатый сарай с истертым каменным полом. Когда-то здесь томились закованные в цепи узники, а теперь здание уступлено вод русскую морскую лабораторию.
В полуподвальной комнате, находящейся ниже уровня моря, устроен аквариум: в одной стене ее в особых помещениях за толстыми стеклами плавают жители моря. Именно по этой причине Ленька любит ездить «к дяде Евсею».
– Пойдем смотреть осьминогов! – говорит он отцу.
Их живет двое в одном помещении, каждый в своем углу, в темной норе. Там они лежат, неподвижные и серые, подобные серым камням. Свет к ним попадает откуда-то сверху. Один спрут свернулся комком в своей темной, унылой пещере и смотрит двумя неподвижными, злыми глазами. Пещера устроена внизу большого, ноздреватого камня, верх которого возвышается над водой. Вдруг оттуда спускается в воду маленький, совсем еще глупый крабик. Осьминог увидел его, зашевелился, выполз и стал расправлять свои змеевидные щупальцы. Краб спрятался за уступ камня, чудовище начинает шарить по камню своими гибкими лапами, не находит здесь краба и от злости принимает фиолетовый цвет. Краб выбежал на верх камня, в безопасное место, и там, встретившись с другим таким же маленьким крабом, долго стоит, шевеля клешнями и усиками, словно рассказывает о том, что он испытал. Вероятно, они толковали о чудовище, пожирающем крабов, может быть, даже совещались о низвержении строя, существующего в их владениях.
Ленька захлопал в ладоши.
– Браво! Чуть-чуть не сожрал его проклятый осьминог.
– Все равно съест, – возражает отец.
– Для чего же тут живут крабы?
– Для осьминогов: их кормят крабами. Сколько ни бегает краб, а в конце концов осьминог его съест.
– Я бы прогнал осьминога палкой… растоптал бы ногой.
– Зачем?.. Ведь и люди так же, как эти крабы, бегают от судьбы… Впрочем, это, брат, – философия.
Дверь из соседней комнаты отворяется, и в ней показывается огромная, худая фигура Евсея в вечном сером костюме.
– А, гости! – улыбаясь в белокурые усы, хрипло говорит он. Широким жестом длинной руки манит их к себе.
Гости поднялись по каменным ступеням в светлую комнату, расположенную над морем; в высокие окна видно, как в них заглядывают гребни пенистых волн.
В комнате длинный стол с непонятными приборами, стеклянный шкаф и продавленный диван. В смежной комнате, за дверью слышатся голоса: там занимаются студенты, приехавшие из России на практические занятия в лаборатории.
– Время к завтраку! – говорит Валерьян, вынимая часы. – Поедем к нам на лодке.
– Подождите немножко. – Евсей убирает что-то со стола в шкаф. – Сейчас у нас кончится.
Гости сели на диван. Евсей у стола набивает табаком свою коротенькую трубку.
– Эх, ты, жизнь треугольная! – говорит он тоном вступления.
– А что?
– Да фрака нет, Жду свой старый фрак из России – и все нет.
– А на кой черт тебе фрак?
– А разве я не говорил, что я тоже, как все здешние профессора, приглашен на ежегодный обед к монакскому князю?
– Нет, не говорил.
– Ну вот, приглашен. Если получу фрак – поеду. Там, брат, все во фраках будут. Да дело, видишь ли. в том, что за меня хлопочут у этого неограниченного монарха: можно заделаться придворным зоологом.
– Не верится мне что-то.
– Да я и сам мало верю в успех; уж сколько раз так срывалось! Как узнают, что русский эмигрант, так и – атанде. Но чем черт не шутит и чего не выдумает наш брат, мастеровой? Ведь я здесь занимаюсь, так сказать, из любви к науке: разве что настрочу научную статейку – вот и весь заработок на табак.
Леньке неинтересно слушать. Он залез к Евсею на колени, уселся поудобнее и погладил пальцами его усатое лицо.
– Ску-чно! – капризно затянул он. – Расскажи что-нибудь.
– Гм! что же я тебе расскажу?
– Ну, сказку.
– Гм! сказку? Легко сказать!
Евсей, подобно всем бродячим, бессемейным людям, не помнит ни одной детской сказки, но не хочет ударить лицом в грязь.
Он покрутил ус, помолчал.
– Ба! расскажу тебе про Ледовитый океан. Хочешь?
– Хочу.
– Гм!
Раскурил трубку и начал, выпуская дым в сторону:
– Вот, знаешь ли, отправились мы на север, в научную экспедицию. Запрягли в сани много собак, взяли провизии, оделись в оленьи шубы мехом вверх – знаешь, как у шоферов, – надели шапки с наушниками, меховые сапоги: там холодно, брат, везде снег, и даже море около берега на много верст замерзло, а по морю агромаднейшие льдины плавают – с гору каждая льдина. Поехали по льду. Ехали-ехали, вдруг – глядим – лед оторвало от берега и понесло в открытое море. Испугались мы, а ничего не попишешь: унесло! Плывем по Ледовитому океану на льдине. Кругом волны – как холмы, океан мечется, будто седой, взбешенный старик.
Евсей развел руки, сделал страшное лицо, изображая взбешенный океан.
– Кидается этакими водяными громадами, только гуд идет. Моржи играют и на нас поглядывают: лысые такие, усы у них вниз, с головы-то на людей похожи.
– На тебя? – дружески вставляет Ленька.
– Отчасти… Морж – он вот такой, большой! У него– клыки есть, случается – схватит клыками за лодку с охотниками и лодку перевернет.
Евсей отклоняется от рассказа, сам увлекаясь описанием моржа. Ленька смотрит ему в лицо и внимательно слушает.
– Ну-с, носило нас таким манером целый день и ночь, и еще много дней и ночей. Прошло три недели, а нас все носит по океану… А океан очень большой, много больше вот этого моря, и холодный при этом, потому что там лета не бывает, а всегда зима: одним словом – очень ледовитый океан. Съели мы всю провизию, съели всех собак…
– Собак не едят! – возражает Ленька.
– Едят, брат, в некоторых случаях… Ну вот, съели собак. Осталось немного мяса. А нас было восемнадцать человек. Голодные все и страсть как озябли. Видим, скоро всем нам с голоду помирать придется. А был у нас старший, набольший, вроде начальника. Вот он и говорит: «Метнемте жребий – кому помереть, кому жить оставаться. Нужно, – говорит, – только шестерых оставить, а остальные пускай сами себя из ружья убьют».
– Зачем?
– Чудак! Да ведь шестерым-то надольше провизии хватит. Ну вот, тут я и сказал: «Братцы! коли помирать, так уж лучше всем вместе, а не этак. Нехорошо этак. Может быть, еще не все пропало, как-нибудь выкрутимся из беды». Меня все послушали. Действительно, в этот же день переменился ветер, и нас неожиданно к берегу прибило, да прямо к человечьему жилью. Все мы спаслись и остались живы, только многие простудились и захворали. Я тоже грудь тогда застудил и сейчас все еще немножко кашляю, но в общем зажило, як на собаци. Теперь у теплого моря из кулька в рогожку поправляюсь…
Евсей выколотил погасшую трубку и, набивая ее вновь, закончил так:
– Жизнь, брат Ленька, играет человеком: человек норовит ускользнуть, а она его ловит; поймает – и кончена игра. Жизнь, брат, – она треугольная: куда ни кинь, все клин.
Валерьян, внимательно слушавший, при последней фразе расхохотался, но на мальчика этот кусочек жизни, рассказанный вместо сказки, произвел неожиданно сильное впечатление. Он гладил руку Евсея и внимательно рассматривал его усатое, большое, исхудалое лицо.
В соседней комнате сразу поднялся шум, говор, смех, шарканье ног и хлопанье дверей: студенты кончили занятие.
Вышли прежним путем к молу, сели в лодку и отчалили. Теперь уже Валерьян сидел на веслах. Евсей правил, а мальчик чинно сидел на лавочке, лицом к Евсею: он все еще был под впечатлением рассказа и по-новому, с интересом и удивлением, рассматривал сидевшую против него огромную фигуру.
Наташа сидела на каменной скамье на берегу залива, против дверей «Золотого дома».
С тревогой посматривала вдаль на морские волны и перечитывала только что полученное письмо.
«Мы опять в Лондоне, – писала Варвара. – Наконец-таки возвратились в нашу „старую, добрую“ Англию. Но возвратились, как я и ожидала, – ни с чем.
С родителем расстались в Париже, откуда он отправился восвояси. Представь себе – положил в Лионский банк двести тысяч, а нам не дал ни гроша, – только на дорогу. До сих пор не могу придти в себя от омерзения к собственному родителю. Плюшкин! Иудушка! Ростовщик! Кажется, у Гоголя есть фантастический рассказ о портрете ростовщика с глазами дьявола – так это он. Посоветуй твоему мужу взять эту тему. Но, вероятно, и ему противно будет изображать отвратительную физию скряги, продавшего деньгам свою душу, если только она когда-нибудь была у него. Ну, что тут особенного – помочь хоть немного дочери-эмигрантке? Ведь мы живем, как нищие. Но если бы ты видела, как он испугался за свою мошну, как затрясся от омерзительной злости! Все пошло к черту, весь Париж со всеми его достопримечательностями, до которых ему, конечно, – как до прошлогоднего снега. И ни капли чувства к родным детям, перекалеченным им из-за гнусной скаредности, больным, беспомощным, не приспособленным к жизни благодаря его бессердечию и бездушию!








