Текст книги "Дом Черновых"
Автор книги: Степан Петров
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 32 страниц)
Скиталец
ДОМ ЧЕРНОВЫХ
Посвящается моей жене В. Ф. Петровой.
Автор
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
I
В имении купца Силы Гордеича Чернова «Волчье логово» в зимний вечер состоялся семейный ужин, за которым было изрядно выпито по весьма серьезному поводу: в этот вечер из Москвы приехал знаменитый художник Валерьян Иваныч Семов свататься за младшую дочь Силы Гордеича Наташу. Дело, по-видимому, шло на лад: художника приняли радушно, хотя еще окончательного разговора не было. За ужином говорили о посторонних предметах, больше слушали рассказы гостя, а старик зорко приглядывался к будущему зятю, наводящими вопросами экзаменуя его.
После ужина, когда члены многочисленной семьи разошлись по комнатам огромного дома в старинном дворянском стиле, с антресолями и зимним садом, Сила Гордеич пригласил Семова в кабинет. Кабинет был небольшой, но уютный, с большим кожаным диваном у стены, украшенной фотографиями беговых лошадей, с мягким ковром, застилавшим всю комнату. На письменном столе горела электрическая лампа под зеленым шелковым абажуром, а рядом был накрыт маленький круглый столик с двумя стаканами кофе и бутылкой коньяку, с ломтиками лимона на тарелке.
Они сидели вдвоем за этим столиком, продолжая начатый за ужином разговор.
Сила Гордеич был маленький, сухонький старичок в опрятной пиджачной паре и крахмальном воротничке, с седой головой, остриженной бобриком, с седыми, коротко подстриженными усами, чисто выбритый, с сухим, энергичным лицом, напоминавшим фельдмаршала Суворова.
Знаменитый художник – высокий молодой человек лет тридцати, в черной бархатной блузе, бледный, о длинными волосами, с маленькой эспаньолкой и веселыми, смеющимися глазами – в положении жениха чувствовал себя не совсем свободно.
Старик налил в обе рюмки коньяку и, чокнувшись, заговорил неожиданным для его фигуры густым басом:
– Выпьем-ка, брат, Валерьян Иваныч, да потолкуем! Вы за ужином-то много кой-чего нам рассказали, теперь мой черед, расскажу вам про себя… – Он выпил, крякнул и продолжал: – Род наш старинный, купеческий, отцы и деды наши купцами были. Разорялись мы и на нет сходили, и опять возрождались: потому – у нас в роду коммерческий талант. Не хвалясь, скажу: я, Валерьян Иваныч, большой коммерсант! Да-с! Имейте это в виду! Я завсегда могу деньги нажить – честно и чисто, как и до сих пор наживал. Вы знаете, как я начинал?
– Нет, – улыбаясь, отвечал художник, – Расскажи-те-ка! Это, наверно, интересно.
– Хе-хе-хе!.. – низким грудным смехом засмеялся старик. – Не только интересно, а пожалуй, для вас, молодых людей, и поучительно.
Он придвинул мягкое кресло поближе к собеседнику и начал:
– Вот, послушай-ка. Отец мой помер, разорившись дотла. Перед концом его жизни жили мы на мужицкий лад: сами пахали и сеяли, на базар хлеб возили. Бывало, все пойдут в харчевню, а ты купишь калач, да на возу и поешь, чтобы деньги целее были… После смерти отца стало еще хуже: оставил он мне всего-навсего полторы тысячи… долгов! Только и всего. За долги пришлось последнего лишиться, все распродать; осталась избенка да лошаденка. Забился в деревню, притаился, – ни гу-гу! В город и глаз не кажу: людей стыдно. Думаю – как жить? Ведь надо же делать что-нибудь. Работал крючником на пристани, водоливом был – не понравилось. И надумал я овцами торговать; а у самого денег ни шиша, взяться нечем. Делать нечего, отправился в город и – к дяде. Дядя был у меня купец состоятельный, но, конечно, такой, что зря деньгами не сорил. Рассказал ему, каким делом хочу заняться. Дядя для начала дал мне взаймы триста рублей. С них я и начал. Купил на все эти деньги овец и сам стал пасти их С пастуха, Валерьян Иваныч, я начал! Бывало, пасу это я в поле овец и все думаю: как бы мне деньги нажить? Хе-хе! Осенью сам повез овец в Москву, продал выгодно, очистилась мне тысяча; я на всю тысячу – опять овец, и пошел в гору. Смотрю – годика через два у меня уже с десяток тысчонок завелось. Тут мы с братом моим покойным хлебную торговлю завели на Волге; двое орудовали, вместе и жили, попросту, без затей. Шибко мы тогда погнали дело. Случалось, брали барышу тысяч по сорок и по восемьдесят!
Старик потянулся к бутылке и, наливая в рюмки, сказал нравоучительно:
– Вот как мы наживали, Валерьян Иваныч!
– Да, у вас, по-видимому, была большая энергия. Но чем вы все-таки объясняете такой быстрый успех? Откуда были такие барыши?
– Бог его знает… – Сила Гордеич вздохнул. – Время такое было. Случалось, покупаем хлеб на одной пристани по одной цене, а перевозим прямо на другую пристань, верст за пятнадцать, – и продаем на пятак за пуд дороже; на всю-то партию и выходило тысяч пятьдесят барышу! Волга-то тогда дикая была, телеграфу никакого не знали. Первые-то пароходы на моей памяти пошли. Ну, кто посмышленее да порасторопнее других, те и наживали. И греха в этом никакого не было. Так и вырастали капиталисты. А дворяне и тогда ничего не делали, только имения свои проедали. Я, Валерьян Иваныч, открытый враг дворянского сословия. Они проживали, а мы наживали! Они падали, а мы возвышались. Вот это имение и дом, где мы сейчас с вами сидим, перешли ко мне за долги от кутилы-гусара, который всю жизнь только и делал, что наследственное, не им скопленное, по ветру пускал. Дом мой в городе – тоже бывший дворянский. Деньги прожить, проесть и пропить – это преступление великое: не жалеть и не любить деньги – это значит людей не уважать! Кто рубля не бережет, тот сам гроша не стоит!
Зычный голос старика постепенно повышался.
– Деньги – это что-то такое нежное, – заговорил он вдруг полушепотом, с неожиданной теплотой и лиризмом в голосе. – С ними нужно осторожно: не дотрагиваться до них, всякую пылинку с них сдувать, чтобы росли они, а не таяли; иначе ведь они живо пылью разлетятся. Любить их, беречь и лелеять нужно, нежно с ними обращаться; ведь это же что-то живое, святое, неприкосновенное, как жизнь человеческая… Ненавижу дармоедов, расточителей, разрушителей! – загремел он вдруг разряжающимся голосом. – Уважаю только тех, кто создает, кто накопляет. Идея накопления капитала – это великая идея! Ей посвятил я жизнь мою: самоучка, учился в уездном училище, с пастуха начал. На себя трачу не больше, чем, может быть, самый последний бедняк тратит. Идее служу! Российский капитал воздвигаю, создаю силу, которая в общем своем составе, может быть, впоследствии все судьбы России к лучшему будущему повернет. Ведь вы подумайте, что это за сила! Каждая копейка – работай! Все – кипи! Все – возрастай! Пускай корни, накапливай силу. Капитал – это все! Если одни растратят, другие должны будут опять с самого начала создавать его. Без этого – гибель, без этого – смерть! Все – для создания капитала, в нем – все начала и все концы!..
Густой голос маленького старика раздавался в ушах Валерьяна непреклонно и грозно. Художник слушал, склонясь на локотник кресла, полузакрыв ладонью глаза, и казалось ему, что голос этот принадлежал не хилому, низенькому, седенькому старичку, сидевшему против него, а кому-то другому – исполину.
Голос умолк.
Художник очнулся и взглянул на старика. Седой, сухой и хилый старичок вздохнул и наполнил рюмку.
– Одно меня крушит, – более спокойно, низкой октавой продолжал он, – некому дело передать, преемников нет.
– Да ведь у вас уже взрослые дети, и все такие хорошие! – удивленно возразил Валерьян.
– Люди-то они хорошие, слов нет, а только что не коммерсанты: интеллигенты все! Эти капитала не наживут. Дай бог хоть бы то, что есть, сохранили… Жена воспитанием их всех перепортила; книжница она у меня, идеалистка старая, все по книгам, все по системе. Нагнала полон дом учителей – шваль всякую; им бы, как служащим людям, место свое указать, чтобы знали они его, а она их – в передний угол! Развалится какой-нибудь выгнанный студентишка и порет дичь со всякими красными словами, а сам – уж видно его насквозь – рассукин сын, блюдолиз!.. Жена моя ничего этого, бывало, не видит – слушает словеса, да мне же в лицо фыркает: «Ты, дескать, что понимаешь? Тебе бы жеребят, а не ребят воспитывать! Твое дело – деньги наживать, а вот это – люди!» Хе-хе! вроде как увлекалась одним эдаким. А он – не будь дурак, да старшую-то дочь со двора и смани. Ну, тогда, само собой, жена моя его возненавидела. Денег за убежавшей дочерью я, конечно, не дал никаких, и мучилась она с прощалыгой десять лет, пока от него назад ко мне не сбежала. Живет теперь здесь. Ни вдова, ни мужняя жена – изломалась вся. Старший сын – больной, к делу неспособен, а младший – вроде как толстовец, не сочувствует мне, перед новыми идеями преклоняется. А того не понимает, что эти идеи придуманы специально против нас, имущего класса, чтобы нас же с наших мест спихнуть. Вот и некому дело передать… На тебя ежели посмотреть, – парень ты славный, чистый, прозрачный какой-то, насквозь тебя сразу и видно. Нет, не деловой, не практический ты человек. Не такого бы мне зятя нужно! Ну, так что поделаешь? Любимая дочка! Последнее и единственное мое утешение. Ведь она у меня – любимая, Валерьян Иваныч, совсем как ребенок, и сердиться-то на нее ни за что нельзя. Не знает ни людей, ни жизни, принцессой какой-то воспитали ее. Что поделаешь? Живите уж! Об одном только прошу – не обижайте ее!
Художник вспыхнул и вскочил со стула: слова будущего тестя как бы ударили его по лицу.
– Что вы, Сила Гордеич! Да я жизнь мою за нее положу!
– Вижу, вижу. Теперь-то это так, а жизнь велика, всего бывает. Тогда и попомните мою просьбу: берегите ее, не обижайте!
Старик встал, растроганный и готовый обнять Валерьяна.
Художник тоже встал и обнял его. Они поцеловались. Потом опять сели, и купец заговорил совсем другим, деловым тоном.
– Денег Наташа будет получать три тысячи в год…
– Он махнул рукой и с шутливой строгостью зарычал:
– Больше не дам ни копейки!
– А вы ничего не давайте, – внезапно возразил художник: – у меня есть годового дохода тысяч десять, нам и хватит. А если придет надобность, то, надеюсь, вы тогда Наташе не откажете.
Сила Гордеич обиженно взглянул на будущего зятя.
– Как же это так – ничего? Этого нельзя! Сколько ей полагается, она будет получать. А вы, – с прежним воодушевлением заговорил он опять, – если у вас будут лишние деньги, в банк их положите. Деньги надо беречь, Валерьян Иваныч. Они вам нелегко, чай, достаются. Ведь вот теперь у вас успех, слава, зарабатываете прилично; надолго ли это? Пройдет на вас мода или – не дай бог – болезнь пристигнет, и останетесь как рак на мели! Вы, – покуда на вашей улице праздник, – деньги копите. Деньги! деньги! Зажмите их в кулак вот так, крепче, покудова они сами в руки плывут, а не сумеете – потом поздно будет: близок локоть, да не укусишь. Послушайте меня, старика, я долго жил, много на своем веку видел всего: и беден был, и сам капитал наживал; цену деньгам знаю, сколько труда-то человеческого в каждой копейке заключается! А вот вы, видно, еще не знаете, даже своего труда, заметил я, не цените.
Молодой человек смутился.
– Ваша правда, я как-то не думал о деньгах.
– Для чего же вы тогда картины ваши пишете? Конечно, деньги хотите нажить!
– Нет! – с улыбкой и удивлением возразил художник. – Нужда – скверная вещь, но если бы за мои работы ничего не платили, я все равно писал бы. Работа моя сама по себе доставляет мне наслаждение… Ну, как бы сам это сказать?.. Ведь вот вы – купец, а я – художник; трудно представить себе двух людей, более противоположных, чем мы с вами. Но у вас – вы сами говорите – есть природный коммерческий талант к наживанию денег, которых вы лично на себя не тратите. Стало быть, не деньги сами по себе нужны вам, а только процесс созидания капитала, который является в руках ваших силой, управляющей жизнью людей. Благодаря этой силе вы можете, если захотите, творить: строить города, железные дороги, превращать пустыни в цветущие страны! Одним словом, капитал вы цените как силу, дающую власть, вам дорога и приятна возможность управлять. Мне в моей работе важны не деньги, а мое творчество; мы на полотне показываем новые, лучшие, еще не воплощенные формы жизни, лучшие чувства и мысли, бросаем в жизнь идеи в образах. Если вы – строители жизни, то мы – ваши архитекторы, создающие план: постройки, чтобы наши воздушные замки вы могли превратить в реальные – из железа и камня, из мрамора и золота. Я тоже, как и вы, думаю, что моя работа в общем составе с работой других, таких же, как я, художников, ученых, писателей и артистов, может иметь влияние на судьбы не только России, но и всего человечества. Ведь от того, что создаем мы, взгляды у людей меняются. А что мне будет за мою работу – большие деньги или бедность, это уже не главное в нашем деле.
– Ловко подвел! – прогудел Сила Гордеич, с большим интересом слушавший художника. – Однако идеи идеями, а деньги деньгами. Нынче все измеряется на деньги: написал ты ценную вещь – тебе честь и слава и – деньги! Выбился исподнизу – значит ты есть победитель в жизни, сила: получай приз – жену хорошую! Хе-хе-хе!.. Впрочем, – продолжал он с причудливой строгостью, – посмотрю я, как ты пьешь: если – плохо, не отдам за тебя дочь, а ежели сможешь мою марку держать, – ну, тогда бог с тобой – бери! Ну-ка, наливай, нечего мне зубы заговаривать!
Будущий зять, улыбаясь, налил рюмки, а старик, чокаясь, чудачливо ворчал.
– Люблю я тебя за то, что не из дворян ты, своим трудом и талантом выбился в люди, так же, как и я. Нашему-то роду двести лет, постарше другого дворянского: нынче тот дворянин, у кого деньги есть!
В комнату почти неслышными шагами вошла Наташа.
Красавица лег двадцати трех, несколько выше среднего роста, в простом сером, серебристом платье, с темно-каштановой длинной косой, нежно-смуглая, с большими синими глазами, отенёнными черными ресницами, художнику она показалась похожей на царевну «серебряного царства» на картине Васнецова.
– Можно к вам? – тихо и смущенно улыбаясь, спросила она глубоким, низким голосом.
– Можно, можно! – весь сияя, весело закричал Валерьян. – Пожалуйте! – и вскочил, подвигая ей кресло.
– Ты что, коза, зачем пришла? – шутливо заворчал отец.
– Не пора ли отдохнуть вам, папа? Уж поздно.
Наташа не села на придвинутый стул.
– А вас, Валерьян Иваныч, братья мои ждут в гостиной.
– Ну и пускай ждут, – шутливо и с оттенком нежности в голосе возразил отец. – Но только вижу я, что это все твои штуки! Не беспокойся: вот он, цел и невредим, – кивнул он на Валерьяна. – Грешный человек, хотел я поглядеть на него на пьяного, да не поддается, шельмец. Вничью у нас игра вышла.
Наташа укоризненно покачала хорошенькой головкой.
– И я тоже ошибся, – весело сказал Валерьян. – Думал, много ли старцу нужно, чтобы свалиться? А теперь боюсь, как бы он меня на обе лопатки не припечатал.
– Ну, положим, что не вам, молокососам, меня напоить! – рычал Сила Гордеич, тяжело поднимаясь с места. – Однако вижу, парень ты твердый, с умом пьешь, головы не теряешь. Отдаю за то тебе в супружество любимую дочь мою Наталью… Наташа!
– Что, папа?
– Поди сюда!
Он взял за руки дочь и художника, потянул их обоих к себе.
– Пойдешь за Валерьяна?
– Как прикажете, папа! – Наташа лукаво опустила глаза.
– У-у, ты, коза хитрая! Не бойся, знаю, что приказ мой по шерсти тебе будет. Ну, благослови вас бог!
Старик внезапно всхлипнул. Обнявши, поцеловал в лоб дочь и будущего зятя, махнул рукой и нетвердыми шагами направился к двери.
– Отдохнуть пойду. До завтра!
Молодые люди стояли рядом, держась за руки и смотря ему вслед.
На пороге старик остановился и, овладев собою, шутливо погрозил им пальцем:
– Ну, смотрите у меня, живите дружно, а не то – вот я вас!.. Лекции моей не забывать: кто пьян да умен – два угодья в нем!
Наташа опустилась в кресло, а Валерьян молча опустился у ее ног на колени, взял ее бледные руки в свои и долго целовал. Она смотрела через его голову в пространство, как бы желая проникнуть в будущее.
Глаза ее были замечательны: глубокая, непонятная Валерьяну печаль таилась в них даже тогда, когда она смеялась. Это свойство ее глаз поразило его еще при первой встрече, пять лет тому назад, когда он был безвестным, начинающим художником и с первого взгляда влюбился в недосягаемую для него тогда дочь миллионера, банкира, купца-помещика.
В выражении нежно-золотистого юного личика Наташи была трогательная душевная чистота и необыкновенная содержательность.
Откуда эта печаль Наташиных глаз? Наташа родилась и выросла в богатстве и роскоши, в любящей ее семье, никогда не знала ни нужды, ни горя. Художник, всю свою молодость бившийся в тисках нужды, испытавший все унижения, злоключения и мытарства бедности и только недавно и неожиданно вошедший в славу, не знал мира богатых людей, до сих пор считал их счастливцами, жизнь которых должна быть каким-то сплошным праздником, состоящим только из радостей и удовольствий. Откуда же эта печаль у красавицы из мира тех счастливцев, где, казалось Валерьяну, люди не знают страданий?.. Именно этой необъяснимой печалью глаз Наташа и поразила его при первой встрече. Если бы она была жизнерадостной, он бы не обратил на нее внимания. Он ненавидел этот мир эгоистичных, черствых людей, замкнувшихся в своем благополучии и презиравших бедность и труд. Гладкие, выхоленные, избалованные женщины высшего круга, каких ему приходилось иногда встречать, вызывали в нем раздражение.
Но Наташа явилась загадкой на его пути. Впечатление от ее печальных глаз осталось в его душе навсегда. Ему казалось, что он встретил тогда воплощение своего идеала, – увы! – недосягаемого для бедного художника. Теперь положение изменилось: он сам внезапно сделался богатым и знаменитым. Образ девушки, поразившей воображение художника, вдохновлял его при создании новых картин. Любовь художника была фантастична и безнадежна, но успех и завоеванное положение уничтожили прежнюю преграду между ними – разницу в материальном положении. Через пять лет молчаливой, скрытой любви он явился перед ней уже в ореоле славы. Она сделалась его невестой – и все же оставалась для него прежнею загадкой.
– Наташа! – прошептал он, – я отдаю вам всю мою жизнь. Только смерть разлучит нас!
– Только смерть! – повторила она, по-прежнему смотря в пространство.
– Я не верил, что можно полюбить с первого взгляда, но вас я полюбил тотчас же, как только увидел, тогда, давно…
– Я это знала.
– Я любил вас еще до встречи, любил как свою мечту. Мне представлялась она девушкой с большими грустными глазами. Серебряная царевна на картине Васнецова напоминала мне ее. Я искал ее по всей земле и не находил нигде, думал, что ее и не может быть в жизни, что она только плод моей фантазии… Ах, Наташа, я был как угасающий метеор, мои глаза окаменели от безнадежных исканий, но, встретив вас, я опять загорелся! Вы помните, – когда мы встретились в первый раз, вы были в шляпке с серебряной отделкой, а серое платье тоже было отделано серебром…
Не вставая с ковра, он откинул голову и с восхищением любовался ею.
Глаза их встретились. Наташа с кроткой, чуть смущенной улыбкой смотрела на него. Щеки ее вспыхнули.
Большое лицо с морщинами горечи около губ выражало силу, грубоватость и природное добродушие. Наташе нравилось это простонародное лицо человека, на ее глазах достигшего известности, но если бы она не знала, что он выстрадал свой успех необычайным упорством в труде, если бы не знала, что перед ней стоит на коленях известный художник, – она, может быть, и не нашла бы в его наружности ничего особенного.
Наташа чуть слышно дотронулась нежными пальчиками до его мягких, слегка вьющихся волос.
– А у вас было тогда ужасное, изможденное лицо, лихорадочные глаза. Мне было жаль вас.
– Да, я действительно в тот день был болен, лежал с температурой, но встал с постели и отправился на концерт, где встретил вас и вашу сестру… Я ожидал, что вы на нее похожи, но оказалось другое, необыкновенное. Я был потрясен. Ведь это она, моя фантазия, мой вечный бред: громадные глаза с непонятной глубокой печалью, лицо – как поэма.
Валерьян умолк и, в каком-то затруднении от полноты нахлынувших чувств, с горечью воскликнул:
– Я не умею говорить!
– Только художник мог сказать так, так чувствовать, найти такие слова, – возразила Наташа. – А я-то? молчу всегда.
Она улыбнулась.
– За вас говорит ваше лицо. Есть люди, которые говорят не словами… С вами так легко говорить, Наташа: вы все угадываете без слов, прежде чем успеваешь сказать. Не думайте, что я преувеличиваю, заблуждаюсь, фантазирую: я тоже угадал вас, почувствовал, отыскал. Мне кажется, что я всегда знал вас и всегда любил. Наташа, таких женщин, как вы, люди знают только по картинам и поэмам гениальных художников и поэтов, но я – я нашел вас в жизни!
Наташа, улыбаясь, упивалась этой страстной речью, но ответила шуткой:
– Боже, до чего я дожила! Я – царевна!
– Принцесса! – прервал Валерьян. – Принцесса, не знающая людей и жизни. Если вас одеть в лохмотья и рубище, то и тогда будет заметно, что это – принцесса…
– Из темного царства! – тихо добавила Наташа. Голос у нее был тихий, но грудной и глубокий.
Валерьян на минуту задумался.
– Я никогда прежде не слыхала того, что говорите вы, – продолжала она, опуская глаза и не смотря на него. – Здесь говорят только о деньгах. Никто никого не любит… Мы не знали материнских ласк. Нас учили никогда не смеяться, чинно сидеть, чинно ходить. Я привыкла считать себя дурнушкой. Мать не любила отца, не любила и нас. У нас как будто и не было матери… Отец зачерствел в своих делах и мало видел детей. Только тогда и бывал похож на человека, когда выпьет… А вы говорите о красоте, о любви… Здесь не знают этих слов!
Валерьян впился глазами в ее лицо: каждая его черта дышала затаенной печалью.
– Из темного царства! – повторял он в задумчивости. – Да, я начинаю понимать печаль ваших глаз. Наташа. Неужели это царство не отошло еще в прошлое? Ведь ваш отец такой умный, такой душевный человек, все дети получили образование, ваша семья – интеллигентная семья, в ней нет ничего общего с мрачным царством времен Островского. В чем же дело?
– Наше несчастье – папины миллионы, – с грустной улыбкой сказала Наташа. – Нас воспитали как принцесс, а от этого мы стали еще беспомощнее. Вот и ждем, чтобы кто-нибудь нас вытащил отсюда. Цель жизни для папы – это деньги. Но нам дали образование, вот мы все и не знаем, что же нам-то делать?
Наташа улыбалась, а верхняя губа вздрагивала, как у зверька, напуганного опасностью, или как у ребенка, который собирается заплакать.
– Нечего нам делать, несчастным!
– Да! – задумчиво начал Валерьян. – Деньги, как цель жизни, мстят за себя: кровь и слезы людей, превращенные в золото, со временем опять обращаются в слезы и кровь, становятся проклятием для тех, у кого их слишком много. Сердца каменеют, души мертвеют… Но вы здесь, – с прежним воодушевлением заговорил художник, – как одинокая березка, выросшая на бесплодной скале, высоко над морем: камень сушит ее корни, а безжалостное небо слишком ясно, нет облачка, которое пролилось бы на нее.
– Как вы красиво говорите!
– Ах, нет, Наташа, я не умею выразить словами того, что чувствую, и в особенности того, что предчувствую… Я должен бережно пересадить эту березку на другую почву. Это будет трудно для меня и болезненно для нее.
Валерьян взял невесту за руки и продолжал с искренним чувством:
– Я уведу вас, Наташа, и мы увидим другую жизнь, где люди живут и работают для счастья всех…
Наташа склонила голову к нему на плечо.
– Я бы хотела уехать отсюда далеко-далеко… Вы – мое солнце! – прошептала Наташа, пряча лицо на груди его.
Валерьян нежно обнял ее и, гладя ее густые темно– каштановые волосы, сказал тихо и страстно:
– Любовь – вот солнце!..
Из отдаленной комнаты послышались звуки рояля, и сильный женский голос запел;
Ни слова, о друг мой, ни вздоха!
Мы будем с тобой молчаливы, —
Ведь молча над камнем, над камнем могилы
Склоняются грустные ивы…
– Варвара запела! – сказала Наташа. – Пойдемте к ним, они давно в гостиной собрались.
– Это ее любимый замогильный романс, она его и прежде пела.
– Да ведь он подходит к настроению моей сестры, – возразила Наташа. – С мужем разошлась, разбитая жизнь… Вообще – невесело у нас…
– Но ведь она учится в консерватории.
– Все равно, артисткой ей не бывать! Цели-то и нет в жизни.
Они встали и, взявшись за руки, вышли в соседнюю комнату, заставленную тропическими растениями: до самого потолка поднимались широколиственные пальмы. В темной комнате Валерьян невольно замедлил шаги.
– Держитесь за меня, – с тихим смехом сказала девушка: – я-то знаю дорогу! Здесь однажды после выпивки папа заблудился и кричать стал. Под пальмой его нашли…
Рояль и пение умолкли. Наташа отворила высокую дверь, и оба они очутились в большой гостиной с мягкой мебелью, с роялем в углу. Гостиная освещалась сверху матовой, затемненной люстрой.
За роялем сидела старшая сестра Наташи – Варвара, высокая, черноволосая женщина, наружностью ничем не напоминавшая красавицу-сестру: плоское, бледное лицо татарского типа с серыми глазами зеленоватого оттенка, тонкими, крепко сжатыми губами, мужским лбом, твердым подбородком выражало ум и волю. Глухое черное платье оттеняло бледность ее лица.
В углу дивана сидела Елена, ее двоюродная сестра, очень худощавая девушка-блондинка, а рядом с ней братья Наташи – Митя и Костя.
Митя, очень высокий и страшно худой, поразительно напоминал художнику известную фигуру «Мефистофеля» Антокольского; он и сидел в позе этой знаменитой скульптуры, положив одну худую и длинную ногу на колено другой, согнувшийся, с сухой, впалой грудью в мрачным, острым лицом с маленькой, загибавшейся вперед эспаньолкой.
Костя – пониже ростом, стройнее и красивее брата, напоминал Наташу. Лицо его с молодыми черными усиками, с оттенком общей фамильной мрачности, улыбалось иронически.
По комнате из угла в угол ходил Кронид – их дядя, человек в старомодном толстом пиджаке и ситцевой рубахе, выпущенной из-под жилета, с небольшой светлой бородкой и некрасивым, скуластым лицом.
Как всегда, он ходил с опущенной головой и с тонкой веревочкой в руках, которую то скручивал, то раскручивал костлявыми, бледными пальцами.
– Проклятый дом! – говорила Варвара, опуская лорнетку, облокотись на спинку стула. – В нем уже вымерли две дворянские фамилии, теперь вымираем мы.
– Дядя, когда подвыпьет, всегда говорит; нашему– то роду двести лет! – вставила Елена.
Все засмеялись.
– Да! Дедушка разорился и повесился, а родитель наш опять миллиончик имеет! – насмешливо продолжала Варвара. – Дом – дворец, а он занимает в нем какой-то чулан, спит на диване, укрывается старым пледом. Все бережливость! Бережливостью своей всех нас искалечил, задавил. Все деньги, деньги! Но и денег не видим: каждый грош надо выпрашивать, унижаться. Мамаша – замученный человек, занимается астрономией, вечно книги читает…
– А что прочтет, сейчас же забудет!.. Гы-гы! – вставил Кронид, засмеявшись каким-то особенным, ему одному свойственным смехом, не переставая ходить и крутить веревочку.
– А мне его жалко, – тихо сказала Наташа: ведь он и сам страдает.
– Да, тебе хорошо его жалеть, – возразила Варвара, – а у меня с ним всю жизнь борьба, всю жизнь я от него бегала!..
– И опять к нему в лапы попала!.. Гы-гы!
– Что ж, потерплю, притихну, а потом такой прыжок отсюда сделаю, что…
– Как пантера! – заикаясь, мрачно сказал Митя.
– Как щука из невода! – добавил Костя.
Все опять засмеялись.
– Пусть буду щука, а он – сом подводный, в омуте живущий, а вы все – караси да плотва…
– Ну-ну, ты не больно… того… – шутливо вступился заика.
– Не дом здесь – склеп могильный, дышать нечем! Все деньги, деньги, бережливость! И куда берегут?..Тебе хорошо, Наташка: ты – его любимая дочка, будешь замуж выходить – приданое получишь, и в завещании он тебя не обидит, – не то, что я. Ненавидит он меня.
– Ну, в завещании-то, наверно, всем оставит, – заметил Кронид.
– На наши похороны, – со смехом сказала Варвара. – Когда все состаримся, когда не надо будет ничего!
Она приставила к глазам лорнетку и повернулась к Наташе и Валерьяну.
– Ну, а ты, Наташа, долго ли еще киснуть здесь будешь? Как ваши дела-то с родителем? Объяснение было?
Наташа густо покраснела.
– Э-ге-ге! – дразняще засмеялись братья. – Значит, в шляпе дело?
– Все честь-честью? по-хорошему?
– Все по-хорошему, – ответил за Наташу Валерьян. – Сила Гордеич ничего не имеет против. Дело теперь за Анастасией Васильевной.
– Ну, мамашу-то мы настроим! – весело вскричала Варвара, вставая. – Значит, поздравить можно?
– Можно, конечно, – решил Кронид, пряча в карман веревочку. – Пойду шампанского достану.
Он скрылся за дверью. Все окружили жениха и невесту.
– Валерьян Иваныч! Наташа!
– Тихоня этакая!
– И чем ты это отца умаслила?
Валерьян счастливо смеялся. Наташа от каждого слова вспыхивала до ушей.
Кронид принес стаканы и откупоренную бутылку.
– Счастлива ты, сестра моя! – говорила Варвара, обняв Наташу за талию. – Прямо отсюда в Петербург поедете?
– Да.
– Ну и я с вами. На радостях, чай, родитель отпустит. Вот и сделаю прыжок, вырвусь.
– Я без тебя не поеду, – сказала Наташа.
– Браво!..
Кронид наполнил стаканы.
– Споемте хором, господа! – волнуясь, кричал Костя. – Варвара, садись за рояль!
– Я петь хочу! – глубоким голосом вдруг сказала Наташа.
Раздался гул удивления.
– Наташа! – смеясь, сказала Варвара, – ты еще ни разу в жизни не пела. Никто никогда не слыхал… Что это значит?
– А теперь – хочу! – упрямо повторила Наташа. – Я из гнезда родного улетаю. Крылья у меня! Один-то раз и я спою. Аккомпанируй!
Варвара села за рояль.
– Что же играть?
– «Березку»!
Варвара заиграла.
И, смотря куда-то вдаль, как бы невидящими глазами, Наташа запела грудным, красивым, дрожащим от волнения голосом:
Я видел березку: сломилась она,
Верхушкой к земле наклонилась она.
Но листья не блекли на тонких ветвях,
Пока не спряталось солнце в горах…
В комнату вошла высокая, худощавая старуха в черном платье старинного покроя, болтавшемся на ней, как на вешалке. Опираясь на бильярдный кий, служивший ей посохом, она широкими мужскими шагами прошла через комнату, поставила кий в угол, села в кресло у камина; по-мужски положила ногу на ногу, вынула серебряный портсигар и закурила папиросу.
Лицо у нее было смуглое, худое и длинное, с энергичным и вместе печальным выражением. Это была мать семейства – Настасья Васильевна Чернова.
При входе старухи все замолчали.
– Ну, что притихли? – низким голосом спросила она, улыбаясь и затягиваясь папиросой. – Такой гвалт был, что даже я, глухая, слышала!.. Пожалели бы отца-то: спит, чай.
– Ему наверху не слышно, – отозвалась Варвара. – А вы где были, мамаша, так поздно?