355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Степан Петров » Дом Черновых » Текст книги (страница 10)
Дом Черновых
  • Текст добавлен: 27 июля 2017, 22:00

Текст книги "Дом Черновых"


Автор книги: Степан Петров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 32 страниц)

Валерьян прежде и лучше всех заметил это усилившееся не только внешнее, но и психологическое сходство и с тревогой следил за Наташей, таявшей от молчаливого, покорного страдания.

Смерть дочери Валерьян приписывал невнимательности Варвары, но иногда ему приходили в голову чудовищные мысли: не была ли эта преступная небрежность умышленной? Вспоминалась странная сцена с Варварой на берегу моря и загадочная смерть ее прежнего возлюбленного, для которого она прогнала мужа.

В своей жене Валерьян многого не понимал. Все ее странности, вроде боязни людей, не проходили, а заметно увеличивались. Казалось, была она создана лишь для того, чтобы жить под стеклянным колпаком уединенной семейной жизни. Много читала, а без посторонних замечательно хорошо играла на рояле; любила детей, и в их обществе сама становилась ребенком. После смерти дочери ни на минуту не расставалась с маленьким своим сыном, но и этого ей было мало: она еще любила детей Варвары. Видя, как мало занимается своими детьми Варвара, занятая новой любовью и политикой, как дети иногда плачут в ее отсутствии, Наташа вспоминала свое странно-сиротское детство, лишенное материнской любви. Теперь перед ее глазами Варвара так же забросила своих детей от нелюбимого мужа. Так когда-то росли заброшенными и дети Силы Гордеича.

Насколько Наташа мучилась переразвитием совести, чувством самопожертвования и собственной виновности перед людьми, настолько же Варвара одержима была беспричинной скрытой злобой к людям. Ее тайная ненависть к Валерьяну, которую она до сих пор наружно сдерживала, после того как она нашла себе выгодного жениха с перспективой известности и богатства в будущем, не только не умалилась, но как бы возросла и обнаружилась в полном объеме. Заранее торжествуя от предстоящей карьеры будущего супруга, Варвара более не сдерживалась и не пропускала ни одного случая, чтобы показать свое превосходство, пренебрежение и тайное злорадство.

К Наташе она теперь относилась покровительственно, а в качестве будущей подруги политического деятеля давала чувствовать, что сестра и муж сестры не могут быть посвящены в тайны руководящих политических кругов, куда, как казалось, попала она. Судя по простодушному и дружелюбному виду ее будущего супруга, действительно занявшего выдающееся положение в Государственной думе, Валерьян догадывался, что никаких особенных секретов не было, а просто Варвара возомнила о себе.

В таких тяжелых, гнетущих настроениях прожила эта семья всю зиму в Петербурге. Здоровье Наташи таяло; Валерьян почти не разговаривал с Варварой и тешей, находившимися как бы в заговоре против него. Костя хандрил, писал домой длинные письма, играл в тотализатор, целые дни пропадал на бегах.

Варвара редко бывала дома, отправляясь по вечерам куда-то с депутатом и возвращаясь лишь под утро.

Всеобщий надрыв и надлом, давно начавшийся, казалось, приближался к естественному концу; было ясно, что Варвара, выйдя замуж, порвет всякие отношения с родственниками. Костя уедет домой, а Валерьян и Наташа начнут наконец самостоятельную жизнь. Все неестественное сожительство этих людей, не выносивших друг друга, временно было устроено лишь только для того, чтобы выгодно выдать замуж Варвару: в этом и заключалась миссия матери, выбравшейся из имения на всю зиму в Петербург в первый и, вероятно, в последний раз в жизни. Старуха тоже томилась в четырех стенах столичной квартиры, вспоминая деревенское приволье, уставала от шума гостей и деловых посетителей, но по своему обычаю думала, что исполняет тяжелый долг, пристраивая незадачливую дочь, После пасхи собралась домой вместе с сыном, которого тоже надо было «устраивать».

Однажды в квартиру явилась незнакомая барышня в сопровождении одного из друзей Варвары. Валерьян, случайно вышедший в столовую, был представлен ей как родственник, а Варвара заявила, что барышне нужно дать приют на эту ночь. Из условного разговора он понял, что барышня совершила какой-то опасный поступок и теперь ее прячут от полиции. Девица была молоденькая, почти ребенок, похожая на курсистку или гимназистку, но держалась с таким видом, как будто ожидала похвал за что-то. Варвара поспешила подчеркнуть, что подвиг барышни держится в секрете именно от Валерьяна и его жены. Официальным хозяином квартиры считался Валерьян, в случае ареста неизвестной беглянки ответственность за ее сокрытие падала на него, а между тем ему дали понять, что не считают его заслуживающим доверия. Барышня благополучно ночевала и на другой день исчезла, но с этого дня Валерьян решил раз и навсегда порвать всякие отношения с Варварой. Было ясно, что и без того дело идет к разрыву.

Праздник пасхи встретили мрачно, печально. Варвара и Валерьян больше не разговаривали, а Наташу это угнетало.

На первый день праздника Варвара с утра ушла куда-то с женихом, а покинутые дети ее – мальчик и девочка – плакали от одиночества.

Наташа, чтобы развлечь детей, вздумала покатать их на пароходике по Неве, бабушка заперлась в своей комнате, а Валерьян, насупившись, просидел весь день один в пустой квартире. У него с утра болела голова, колотилось сердце.

К обеду вернулась Наташа с детьми, прозябшими на реке. День был сырой, холодный, ветреный.

– Мне нездоровится, – сказала она. – Такой холод, что мы все на пароходе около трубы грелись! Что– то мне дышать трудно, и голова болит.

Валерьян встревожился. Он сам едва держался на ногах от странной слабости и жара во всем теле, но тотчас же позвонил Зорину. По случаю праздника доктора не оказалось дома.

– Сходите сами к какому-нибудь врачу, – сказала Наташа. – Мне совсем плохо!

Валерьян, пересилив болезнь, оделся и через силу поплелся к ближайшему доктору, которого тоже не оказалось дома. Но прислуга попросила с полчаса подождать.

В пустой приемной не было никакой мебели, кроме стульев. От ходьбы Валерьян так ослаб, что не мог даже сидеть. С ужасом почувствовал, что и сам серьезно болен. Он лег на пол и так ждал, почти теряя сознание.

Вдруг раздался звонок. Больной поднялся с пола, прислуга открыла дверь, и вошел доктор.

– Помогите! – прошептал Валерьян прерывающимся голосом.

– Что с вами? Войдите в кабинет!

Валерьян, шатаясь, вошел вслед за доктором.

– Садитесь!

– Извините, доктор, но болен-то ведь не я, а моя жена. Не сможете ли вы поехать сейчас со мной?

Доктор взял его за руку и. пощупав пульс, сказал:

– Нет, вы больны! У вас наверно все сорок градусов, вам сейчас нужно в постели лежать, а вы ходите!

– Но, доктор, я даже не знал, что я болен. Я прибежал за вами: жена больна серьезно!

– Вы художник Семов? – спросил доктор.

– Да.

– Я вас знаю. Долгом почту сейчас помочь вашей жене и вам.

– Моя квартира всего за квартал от вашей.

– Тем лучше. Но пешком вы в таком состоянии не дойдете, возьмем извозчика!

Доктор захватил маленький чемоданчик, сунул в боковой карман какие-то инструменты и поспешно вышел из квартиры, поддерживая пациента.

Когда они приехали, Наташа лежала в постели. Варвара уже вернулась и сидела подле нее.

– Сейчас же разденьтесь и в постель! – скомандовал доктор. – А я пока займусь вашей супругой. Зачем вы допустили больного выходить из дома? – сурово спросил он Варвару. – Неужели нельзя было послать прислугу?

Варвара смутилась.

– Никого не было дома, – пролепетал Валерьян, – я и пошел. Немножко нездоровится.

– Немножко! – ворчал доктор. – Сорок градусов, может быть – тиф, а он ходит, как ни в чем не бывало! Покажите мне больную!

Через четверть часа он вошел к Валерьяну, смирно лежавшему под одеялом.

– У вашей жены плеврит в очень острой форме. Немедленно вон из Петербурга! Самое лучшее – в Крым. Ну, а теперь я вас исследую.

После всяких выстукиваний, выслушиваний и измерений температуры доктор успокоился.

– Опасного ничего. Просто гнилая петербургская лихорадка. Все-таки вам придется полежать недельки две. Но вашу жену немедленно отправляйте в Крым!

Через два дня Наташу повезли в Крым. Сопровождала ее Варвара. Через две недели Валерьян, оправившись после болезни, уехал вслед за ними. Дома остались только бабушка, Константин и дети.

Варвара вскоре вернулась, как раз к разгону Государственной думы. В числе бежавших депутатов эмигрировал и Пирогов. Варвара уехала вместе с ним.

Костя остался ликвидировать квартиру, а Настасья Васильевна с детьми спешно возвратилась в мрачное лоно дома Черновых.

Первого мая в ясное, светлое утро вышел Сила Гордеич из дому прогуляться на «Венец». Так назывался край высокой горы, где стоял его родной город. На Венце, над зеленым обрывом были врыты в землю старые скамейки для гуляющей публики; дома стояли в одну линию и глядели с горы на Волгу. На одну из скамеек сел Сила Гордеич, опираясь на вязовую палочку, загнутую клюкой.

Крутой откос горы был весь покрыт знаменитыми садами анисовых яблок, антоновки и хорошавки, которыми на всю Россию славился город. Промеж садов вилась разбитая ездой ухабистая шоссейная дорога – пятиверстный спуск с гигантской горы к Волге. Ниже, на берегу виднелись купеческие хлебные амбары и пристань – целый ряд пароходных конторок. Стоял тут на якоре и его собственный буксирный пароход «Редедя», за долги взятый: старье, а когда-то сильнейшим буксиром на всей Волге считался.

Сила Гордеич долго смотрел с горы вниз, где изумительно сверкала разлившаяся Волга под ярким весенним солнцем у подножия зеленой горы, возглавляемой белокаменным городом и пятью золотыми куполами старинного собора. Сила Гордеич смотрел, кряхтел и думал.

Небывалый разлив! Только что прошел ноздреватый, рыхлый камский лед – и пошло прибывать: чуть не по аршину в день! Все затопило, все поймы залило. Все островки и косы песчаные, луга, поля и перелески – все под водою очутилось, и разлилась матушка-Волга около старого, тихого города чуть не на тридцать верст. Как море, плещется она мутными желтыми волнами, пенится и хлещет в крутой зеленый берег, винтом винтится быстрина, и летит громадина без удержу куда-то в даль далекую, в море великое.

Вспомнил Сила Гордеич всю свою долгую жизнь, всю тяжелую, бедную молодость в родных приволжских местах. Вся жизнь прошла около Волги, и от юности до старости яркой лентой опоясывала эту жизнь Волга. Ярче всего вспоминались Силе волжские весенние разливы: перво-наперво пассажирские пароходы пойдут, этакие белые, как лебеди, двухтрубные великаны, густыми протяжными голосами сразу в две ноты поют, красными колесами желтые пенные бугры подымают, к каждому городу, к каждому богатому селу, где только пристань стоит, с праздничным видом заворачивают, чалки на конторки закидывают – и тут что только поднимается на берегу! Суетня, беготня, толкотня, суматоха! Торговки со всякой волжской снедью сидят, приготовились, зазывают краснощекие толстухи звонкими, певучими голосами: говор у волжского народа протяжный, круглый, песенный говор.

Крючники – оседланные люди – как муравьи, тащат рысью по мосткам тюки в три раза больше себя – и не видать за кладью людей. Пахнет новой рогожей, лыком, свежим тесом, дегтем да хлебом, – не разберешь! Всякую всячину в пароходное брюхо кидают. И нефть по деревянному желобу льется «ему» куда-то в ноздрю: ноздрей пьет! Крючники, известно, всегда с песней работают: без песни им невозможно, для работы она и поется. Одна песня у них, как у волка, – старая, вековечная бурлацкая:

 
Эх ты, матушка да Волга!
Ты широкая и долга!..
 

С реки доносились голоса невидимого хора.

Ладно эта песня у них выходила. С виду будто бы утешаются ребята, играют десятипудовыми тюками, со стороны-то незаметно, как у них спины трещат, руки и ноги дрожат от напряжения: трудная, чертова работа, знает ее Сила Гордеич!

Вдалеке, где синяя равнина широкой реки сливалась с горизонтом, показался дымок: сверху шел большой пассажирский пароход, быстро увеличиваясь в объеме. Через несколько минут к городу подплывала двухэтажная белая громада, сделала по реке полукруг, завернула и, подходя к пристани, затрубила двухголосым гулким ревом – «Меркурий» пришел.

На берегу, как мошкара, замельтешила чуть видная сверху толпа.

Сейчас на конторку слепой гармонист придет с певцом-мальчишкой. Давно их знает Сила Гордеич. У слепого лицо бритое, без бороды и усов, без возраста, безглазое да бесстрастное, застывшее лицо, как лицо судьбы, а мальчишка, веснушчатый, беловолосый крепыш, водит слепого за руку. На ремне у гармониста весит гармония, особенная какая-то – «саратовская», с серебряными ладами, с колокольчиками и полутонами. Нащупает скамью слепой и, как только пристанет пароход, так грянет, растянувши мехи, что сразу весь пароходный шум покроет, а мальчишка трубным, густым альтом затянет: «Роковой час настает». Всегда они каждый пароход этой песней встречают. И откуда такой голосина у мальчишки веснушчатого?.. Чистая пароходная публика столпится на верхней палубе, кидает слепому пятаки, а то и гривенники, а мальчишка знай заливается…

Так и пойдет пароход, зашумят колеса, а ей, публике-то, долго еще будет слышен гармонный гром да мальчишкин трубный голос. К следующему пароходу выйдут опять.

На пароходе, когда идет он серединой неоглядной реки, тоже, конечно, музыка есть: это что, если в первом классе барыни на рояле молотят, а ихние кавалеры жидкими голосами подпевают! Пустяковина это. Нет, в четвертом классе, где тюки горами лежат, и грязно, и тесно, и неуютно кругом, и Волга – вот она! – рядом плещется, там на бочке дегтярной гусляр сидит и на гуслях играет: попадаются еще изредка гусляры на Волге! Денег за игру не собирает: для себя играет и для всего простого народу, которым битком набит четвертый класс; слушай, кто хочет, хоть из первого класса чистый господин приди, – не остановится и внимания не обратит. Мужик он самый обыкновенный, лядащий, в лаптях, в старой кумачовой рубашке, в казинетовом пиджаке, и бороденка мочалкой у него; забирает корявыми, грязными, заскорузлыми ручищами, водит крючковатыми пальцами по жильным струнам, а ни разу не ошибется – чисто играет, да так забористо, что два мужика непременно выйдут на середину, плечами передергивают и пляской один другого перешибить норовят.

А то на корме вдруг простонародный хор запоет. Это – если жнецы, жнеи да косцы артелью на заработки едут, курские больше или тамбовские. Так поют, что вся чистая публика с верхнего этажа на них глядит…

Слушает волжские звуки Сила Гордеич, и вспоминается ему все, что слышал и видел он на Волге каждую весну за всю жизнь: бегут, поют пароходы бело-розовые с красными каймами на черных трубах, гусли звенят, гармонные лады ревом ревут, бурлацкая, крючническая песня плывет-разливается, волны вешние шумят, и вся приволжская жизнь певучими звуками полна. Сколько их! Перепутались, слились, друг друга покрывают, никто никого не слушает: а если со стороны посмотреть да послушать – хорошо выходит: засмотреться и заслушаться можно.

Расстилавшаяся внизу могучая река, великолепная в своем весеннем разливе, с плывущими там и сям барками, с целой гаммой красочных звуков, смягченно доносившихся издалека, навеяла Силе Гордеичу какое-то никогда прежде не свойственное ему нежно-грустное настроение: жаль кончающейся жизни, в которой было все, кроме личного счастья. С необычайной яркостью вспоминалась теперь вся его кипучая, полная энергии, разнообразная жизнь, посвященная одной непреклонной идее: созданию капитала. И с каким-то небывалым прежде, мягким и грустным сожалением вспоминал он ее.

Да, был он и крючником, был водоливом на барже, был пастухом овец. Но никогда не оставляла его мысль – из пастуха сделаться миллионером.

Ну, и что же? Ну и сделался. Откуда же это сожаление, как будто вся жизнь была ошибкой?

Волга плыла перед ним во всем своем весеннем, юном блеске, ликующая в сознании своей силы и очарования своего. Силе Гордеичу казалось, что никогда еще не видал он такой красоты, как будто в первый раз увидел родную реку. И внезапные, неожиданные, непонятные слезы выступили на его стариковских тусклых, печальных глазах.

Волжские разливы приносили ему золото, богатство. Но как знать – не придет ли такой разлив, который смоет все построенное им здание, унесет, размечет волнами? Вот пророчили революцию – и действительно, был девятьсот пятый год. Здание трещало, колебалось, но устояло. Пылали дворянские имения, а Волчье Логово уцелело: не потому, что мужики уважали Чернова, – в такое время уважение не поможет, – а просто он подогадливее других оказался: в ту зиму дал денег полицеймейстеру, купил триста пар валеных сапог – и триста солдат на его счет отправлены были охранять имение Силы Гордеича. Все и обошлось благополучно. Да что! Разве на этом окончится русский разлив? Вряд ли. Вода-то не убывает, а прибывает, и доберется же она когда-нибудь до устоев, на которых тысячу лет Россия стояла. Уже оползни поползли, не на чем стало укрепиться. Несется куда-то быстрина. Лиха беда от берега оторваться. Унесет всех нынешних хозяев жизни в такую прорву, что назад и не выберешься. Уж и так многое и многих унесло.

Дочь Варвара вышла было замуж за депутата, а теперь он не депутат, а эмигрант.

Жалко, опять промахнулась она с замужеством. Словно сама судьба издевается над ней, посылает вместо славы и богатства одни унижения да бедность. Но не покинула она своего депутата, разделяет с ним горькую судьбу. Пишет всегда сухо и сдержанно, без лишних жалоб, как и всегда писала; ну, да между строк видно, до какого бешенства ей деньги нужны. Все еще и за границей хочет роль играть. К братьям и сестре зависть ее разбирает; во всем, должно быть, отца винит. Чем же отец виноват? Не лезла бы в революцию!

Знает Сила Гордеич, зачем ей революция нужна: нс для идеи, конечно, – поди-ка, наплевать ей на мужиков, она их и не видала никогда, никакого интереса к ним не имела. Так, честолюбие одно: министрихой думала быть. Золотые горы снились, а дело-то повернулось иначе. Теперь только тем и живут, что им Сила высылает. Да то ли еще будет? Не к лучшему, а к худшему дело идет. Кому в конце концов попадут в руки капиталы Силы Гордеича? Не разлетелось бы все прахом? Чем тогда будет оправдано их многолетнее собирание?

Костя женился, своим хозяйством живет. Сам толстовец, а жену заядлую дворянку взял! В душе-то и получился сумбур, ходит хмурый да пасмурный. Эх, слабые дети у Силы Гордеича! Ни одного нет настоящего, который бы за себя постоял. Придет новая волна, и никто из детей не удержит в слабых руках наследственного капитала. Ненадежны его сыны, а о зятьях и говорить нечего: интеллигенты! Чем бы за знаменитостями гоняться, взять бы в зятья Крюкова: этот изо всякой революции сух выйдет! Так нет, в интеллигенцию полезли – и вышло дело швах!

Вот уже два года, как лечится Наташа в Крыму, а все, видно, не поправляется. Пишет, что был плеврит, а теперь катар легких оказался. А что такое катар, как не чахотка? Доктора-то никогда правды не скажут.

Глубокую задумчивость старика внезапно прервал знакомый, веселый голос: как из земли вырос перед ним Крюков, легок на помине.

– Сила Гордеич! А ведь я вас ищу, ей-богу! Кузин новую моторную лодку купил, всю нашу компанию собрал. Лодку, значит, испытать хотим, по Волге прокатиться. Кстати, первое мая нынче. Но только без вас никак невозможно! Послали меня за вами, а вы – тут! Хорош денек нынче! Едемте, Сила Гордеич, все уже на пристани ждут!

Крюков, шумливый, как всегда, в своей поддевке и красной рубахе, не говорил, а кричал, размахивал руками и по обычаю своему котлом кипел. Никогда не молчит этот шумный человек, не устает и не спит, должно быть, никогда! А уж как пристанет, ни за что не отвяжется, до смерти заговорит!

Сила Гордеич мрачно посмотрел на него поверх очков, махнул рукой и улыбнулся: любил за что-то Крюкова.

– Так я с вами, с пьяницами, и поехал! – шутливо зарычал он. – Нашли дурака! Знаю я вас: наберете всяких бутылок, напьетесь, а потом – тонуть. Слуга покорный!

Сила Гордеич встал со скамейки и поклонился. Потом сделал вид, что хочет уходить.

– Сила Гордеич! – взмолился Крюков, идя рядом с ним: – вот те крест, вот те истинный – ни капли не возьмем! С какой стати? Ни боже мой! Все как стеклышко будем. Прокатимся тихо, смирно, по-хорошему Боже избави, чтобы что, а – либо еще что, а не то что!

Сила Гордеич засмеялся болтовне Крюкова, но продолжал шагать к своим хоромам.

Это ободрило озорника. В знак своей честности он даже перекрестился.

– Вот те крест, ничего спиртного! Да неужто же будем пить? Как стеклышко!

– Знаю я ваше стеклышко! А жаль! Кабы не пьянство ваше, поехал бы. День-то нынче! Я все любовался.

– Господи! – закрестился опять Крюков.

– Ну, ладно, вот придем, велю дрожки заложить. Только ты смотри у меня, цыган! Чтобы ни-ни!

Когда пришли в дом и к подъезду поданы были дрожки, Сила Гордеич сказал, надевая пальто:

– Не верю я тебе. Не надо бы мне, старику, связываться с вами, да у меня сегодня настроение какое-то особенное.

Он пошел вперед, а Крюков, следя за ним глазами, выхватил из буфета бутылку с коньяком, с быстротой молнии спрятал ее в карман поддевки и, садясь в пролетку, продолжал свои бесконечные уверения. Сила Гордеич недоверчиво качал головой.

Вверх по Волге, против течения, разрезала и пенила встречные волны острогрудая моторная лодка; она прочно и глубоко сидела в воде: не ее поднимали волны, а она резала их пополам и, как хищная большая рыба, смело мчалась вперед, одолевая быстрое течение, разбивая желтогривые певучие волны. Мчалась она, словно затерявшись среди водного раздолья: чуть виден был на высокой зеленой горе златоглавый старый город, а другой, луговой берег чуть-чуть маячил на горизонте.

В лодке сидели не кто-нибудь, а именитое купечество города, человек восемь, – все имена, все фирмы, сильные волжские воротилы, и уже не старое поколение, а молодое: сошли со сцены старики – кто в могилу, кто на одр болезни. Только один Сила Гордеич не отстал от молодежи – да еще какую марку держал! Уже никак десятую рюмку пил. Разошелся так, как давно не расходился. Уже не сердился, что его обманули: откровенно на самой середине лодки стол поставили, белой скатертью накрытый, а из погребца и водку, и коньяк, и пиво, и всякую закусь вынули; столько там всего этого оказалось, словно собирались они плыть до Астрахани. Сам Белоусов, хозяин лучшего колониального магазина, за столом бутылки и закуски умеючи расставлял, в стаканы и рюмки всякое винное зелье с прибаутками и присказками разливал, зубы Силе Гордеичу заговаривал. На заглавном месте, у руля – Кузин, опасный на воде человек: только одного Крюкова переесть да перепить не может, а больше к нему никто не суйся – бочка бездонная и озорник. Еще на суше – так-сяк, а как на воду попал – пиши пропало: никто ему не указ! С виду таково сладко да вкрадчиво тенорком говорит, а на самом деле – как есть Чуркин-атаман! И отец его, что помер недавно от запоя, такой же был, царство ему небесное, заводила-мученик. Бывало, как закрутит, так уж недели на две без просыпу. Тот был церковный староста в соборе, и этот за свечным ящиком таково смиренно стоит.

Тот никогда своих обещаний не выполнял, и этому верить нельзя, а особенно среди Волги: тут он царь и бог. коли за галстук попадет.

Наблюдательно посматривает на него зоркий Сила Гордеич: как будто пока ничего, не дошел еще до точки; да и у самого от коньяка старая кровь по жилам заиграла, так вот и хочется сделать что-то и сказать что-нибудь всем на удивление, чтобы возрадовалась душа: «Эх ты, дескать, Волга-матушка! Уж никто, как ты, всех нас богачами поделала. Одарила ты нас, родимая, спасибо тебе и поклон земной, добрая, щедрая река!»

Скучной показалась Силе Гордеичу вся его мудрая, осторожная, беспокойная жизнь, захотелось чего-то яркого, красивого, но ничего по этой части, кроме разгула и пьянства, ему не было известно.

– Эх, наливай, что ли! – сказал он Крюкову и махнул рукой. – Да хоть бы песню спели.

Выпили уже, пожалуй, по пятнадцатой рюмке, а за песней дело не стало. Кузин, певун, завел сладким тенором:

 
Среди лесов дремучих
Разбойнички идут
И на руках могучих
Товарища несут…
 

А уж тут все хором подхватили.

Сила Гордеич, конечно, не пел: куда уж петь под семьдесят лет? Только слушал, улыбался и качал головой: ведь вот и разбойничья песня, а хорошая!

– Пароход навстречу! – закричал Кузин. – Ни за что не сворочу! Шире дорогу!

Дошел, стало быть, до точки.

Действительно, прямо на них валило двухэтажное чудище полугрузовой системы, с одним громадным колесом позади кормы; такие пароходы очень большую волну подымают.

Сметил, видно, капитан, или знакомый был, но пароход своротил направо, дал дорогу маленькой моторной лодке: догадались там, что едут на ней не простые люди, а волжские купцы загулявшие.

Ух, какие горы воды поднял за собой пароход! По сажени каждая волна, вся в золотисто-серебряной пене.

– Ходу! – крикнул разошедшийся Кузин и повернул лодку прямо на саженные волны.

В лодке все зароптали.

– Ну, зачем? Зачем?

– Утонуть-то не утонем, – ободрял всех Крюков, – да ведь вымочимся понапрасну.

– Уж и так намокли!

Сила Гордеич молча уцепился за края скамьи. «Ох, уж этот Кузин! Еще хуже Крюкова. И зачем только поехал? Ведь знает он их обычай: на тройке поедут пьяные – лошади разобьют, на лодке – обязательно тонуть начнут».

Лодка врезалась в водяной кипящий холм и, конечно, не поднялась на него, а разрезала его пополам. В лодку через головы всех со звоном бухнула сразу целая масса воды. Еще момент – и лодка врезалась во второй бугор: опять в нее хлопнулась с грохотом тяжелая, холодная волна.

Никто не двинулся, не крикнул: все словно замерли, облитые водопадом. Еще одна такая волна – и лодка, захлебнувшись, пошла бы на дно, но Кузин, отрезвев, успел свернуть в сторону от водяных холмов, оставленных могучим колесом парохода.

Поругали Кузина, но не очень: все были пьяны и не поняли миновавшей опасности. Не обратили внимания и на то, что, как заявил машинист, руль сломался. Черт с ним! Чини, коли сломался, а тут согреться да обсушиться надо: выпить-то есть!

И продолжали пить.

Незаметно наступила ночь, черная, весенняя, беззвездная. Волга стала тихой и недвижной, как зеркало. Берега, река и небо – все слилось в одну бархатную, теплую тьму. Мотор бездействовал. Казалось, что лодка остановилась и стоит посредине реки. Все чувствовали себя хорошо, коньяку и водки было еще много. Они галдели и, как все пьяные, говорили разом; каждому хотелось многое рассказать, а другие, не слушая, перебивали.

Сила Гордеич тоже был пьян и думал, что он повеселился, отдохнул душой от всех неприятностей, тяжелых мыслей и тревог своей жизни.

На самом же деле лодка не стояла на одном месте: быстрым весенним течением ее мчало бог весть куда.

Верхнее шоссе шло вдоль берега моря. Море как бы сопутствовало Силе Гордеичу, развернувшись бесконечной синей пеленой на несколько верст ниже дороги. Сила Гордеич с любопытством посматривал на эту густо-синюю яркую полосу. Она чуть-чуть шевелилась глубоко внизу, ниже скал, деревень, красивых дач и зеленых виноградников.

Татарин-извозчик изредка оборачивался и показывал кнутом на примечательные места и дачи.

Сила Гордеич сидел в пролетке согнувшись, маленький, в плоском картузике, опираясь на вязовую палочку, хмуро посматривая через дымчатые очки, иногда дремал, думал о больной дочери и зяте-художнике.

Где они поселились и какой дом выстроили – Сила толком не знал. Писали, что далеко от моря, в глуши, в долине какой-то. Вот и едет Сила Гордеич навестить родных.

Перевалили горный хребет и, проехав какое-то татарское село с мечетью, базаром и глинобитными кофейнями, свернули вправо, за околицу. Здесь пошла мягкая проселочная дорога. Перед глазами Силы Гордеича неожиданно предстала широкая, овального вида зеленая долина в несколько верст длиною, окаймленная голубыми горами, густо заросшими кудрявым лесом. Кругом была необыкновенная тишина. По краям долины, на склонах гор там и сям белели татарские деревушки, а по сторонам дороги зеленели всходы ржи и пшеницы. Кое-где попадались одинокие приземистые, ветвистые дубы. Похоже было немножко на приволжские поля, на отроги жигулевские. Сила Гордеич улыбнулся.

Стало легче на душе после крутых и скалистых гор, после громады пустынного моря, которое скрылось теперь позади, за перевалом; широкий простор долины ближе, приятнее его степному сердцу, да и жизнь здесь – настоящая деревенская, трудовая. Навстречу попадались татары с косами и граблями; татарчонок, ехавший шагом в телеге – «мажаре», запряженной парой белых волов с цветами на рогах, играл протяжный, жалобный мотив на самодельной дудке-жалейке.

Поперек долины, наискось, вилась малюсенькая извилистая речонка, вытекавшая от подножия гор в глубине равнины и уходившая в ущелье между зеленых, лесистых холмов. На выгоне паслось стадо коров, по оголенным склонам гор ползали овцы.

«Совсем как у нас!» – подумал Сила Гордеич, вспоминая свою пастушескую жизнь.

Дорога привела прямо к речке, которая, растекаясь в этом месте, струилась по камням прозрачным, мелким ручейком. Переправились вброд: по колено не было лошадям. Влево виднелось селеньице в одну улицу, с околицей, с деревянной церковкой, с приземистой каменной мечетью.

Здесь кончалась долина, упираясь в высокую, горбатую гору, покрытую лиственным лесом. У подножия горы был огорожен участок десятины в три, а у самого леса стоял двухэтажный дом из серого дикого камня. Окна были квадратные, саженного размера, наверху – крытый балкон с колоннами: этакая вилла! Удивился и неприятно поражен был Сила Гордеич: «Дворец выстроили! А зачем? Денег, чай, сколько ухлопано! Надо бы с маленького начинать, скромненько!»

От дома, стоявшего на пригорке около леса, выбежала навстречу большая рыжая собака, сенбернар, и густым, зычным лаем встретила коляску, шагом подъезжавшую к дому. С нижнего балкона, обвитого плющом, вышла Наташа с открытой головой, в белом платье, а за нею Валерьян с красной феской на голове, в каких-то широких штанах с кушаком: на татарина похож.

Коляска остановилась у террасы, и Сила Гордеич, улыбаясь своей лисьей улыбкой, с кряхтеньем вылез из экипажа. Собака громогласно гавкала на лошадей.

– Фальстаф, на место! – кричал на нее Валерьян.

Сила Гордеич пожал руку дочери и зятю, но не стал целоваться (целовался он только в пьяном виде, в трезвом же был всегда сдержан).

– Эх вы, колонизаторы! – сказал он, качая головой. – Ну что, в какую глушь забрались?

– Да ведь здесь хорошо, папа, – возразила дочь, волнуясь.

– Не бранитесь, дедушка, – говорил Валерьян, беря его под руку. – Пойдемте-ка в дом! Как раз к обеду приехали!

– Дом, дом! – рычал Сила, шагая между ними и поднимаясь на крыльцо террасы. – Экий домина сгрохали! Моты! Бить-то вас некому!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю