355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Степан Петров » Дом Черновых » Текст книги (страница 11)
Дом Черновых
  • Текст добавлен: 27 июля 2017, 22:00

Текст книги "Дом Черновых"


Автор книги: Степан Петров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 32 страниц)

Зорко поглядел на дочь: ничего, с виду будто не очень похудела, а Валерьян загорел.

Через стеклянные двери вошли в столовую. Большой стол был уже накрыт для обеда. Комнату украшал громадный камин, сделанный из неотесанного камня розового цвета. Сила Гордеич высоко поднял брови.

– Это еще камин-то зачем? Каких, чай, денег стоило!

– Из местного камня, из нашей же горы ломали, совершенно бесплатно, а, между прочим, здешняя порода мягкого мрамора. Дешево и сердито!

– Ладно, заговаривай зубы! Хорошо-то оно хорошо, а тысяч пятнадцать, небось, ухлопали в дом? Будете ли тут жить – не известно, а сдавать некому. Ежели не сдавать и сами не будете жить, – значит, пропал капитал. Э-хе-хе!

Старик сел на диван, покрутил головой и опять сказал:

– Колонизаторы!

– А где внучонок-то? – вдруг спохватился Сила.

– В лесу, с нянькой гуляет, – сказала Наташа. – Сейчас позову: обедать пора.

Она вышла через стеклянную дверь на террасу. В квадратное окно столовой виднелась перед лесом небольшая поляна; лес поднимался в гору, и от этого деревья казались необычайно высокими. Между кустами вилась полузаросшая травою дорога.

– Ау! – послышался протяжный контральтовый голос Наташи, повторившийся эхом в зеленом кудрявом лесу.

– Ну, иди, Валерьян Иваныч, показывай дом-то! – примирительно сказал Сила Гордеич и добавил с усмешкой: – Строители! колонизаторы!

– А что ж, – возразил, улыбаясь, художник, – это – по моей части. Сам сочинил план дома и сам руководил постройкой. Полгода жил в шалаше около леса… Люблю строить, Сила Гордеич. Приятно жить в шалаше, когда знаешь, что строишь дворец, когда собственный рисунок превращается в реальность, когда из диких камней, глины и дерева создаешь что-то художественное. Таким реальным творчеством я в первый раз занялся и, несмотря на тысячу неприятностей и трудностей всяких, строил с наслаждением. Вот посмотрите: дикое лесное место! С сотворения мира не было здесь ноги человека, земли этой не касались плуг, топор и лопата. А теперь вырос, как по волшебству, прекрасный дом, земля обработана, посажены культурные деревья! Меня такая работа увлекает и радует.

По широкой витой дубовой лестнице, освещенной громадным окном с разноцветными стеклами, они поднялись во второй этаж. Там было две комнаты: в одной помещалась мастерская художника, в другой, поменьше, выходившей на балкон, стоял шкаф с книгами, вделанный в стену.

С балкона открывался широкий вид на всю долину с голубыми горами на горизонте. Солнце спускалось к горам. Из-за гор ветер доносил морской соленый запах, смешанный с запахом ржи и полевых цветов. В зеленом просторе долины кое-где яркими пятнами горели крупные красные маки, словно кровью обрызгивая изумруды хлебных полей.

В необыкновенной тишине ясно слышались отдаленные горловые звуки заунывной татарской песни невидимого восточного певца, скрип арбы, мелодичный звон колокольчиков пасущегося стада, чей-то далекий, но ясный разговор. Близкий лес шумел под теплым ветром.

– Здесь жили когда-то скифы, – продолжал Валерьян: – около деревни и кое-где в долине и посейчас стоят врытые в землю каменные «бабы» – скифские памятники, а от деревни через горный хребет есть доисторическая дорога, высеченная в скалах, проложенная еще во времена переселения народов. Именно здесь, через эту долину, выливались они из Азии в Европу. Татары пользуются этой дорогой для вьючного пути в Ялту: она втрое сокращает расстояние; поэтому ее чинят и поддерживают. Я часто хожу по ней на Южный берег. С вершины горы приходится спускаться по циклопической каменной лестнице; называется она по-татарски «Шайтан-мердивени» – Чертова лестница. Идешь и думаешь: вот тут много веков назад шли народы, а начиная с этой долины по крымским степям кочевали легендарные скифы.

Сила Гордеич слушал, смотрел через очки на долину и жевал сухими старческими губами.

– А какая разница? – возразил он. – Что скифы, что татары, что наша мордва и черемисы, которые и посейчас пенькам молятся и кобылятину едят, – по-моему, все одно.

Сила Гордеич помолчал.

– Мечтатель вы, фантазер. Валерьян Иваныч! А я вот практический человек: летом здесь, действительно, хорошо, красиво, привольно, ну, а зимой-то как? Ведь зимой здесь – сибирка? Как жить будете? Вы-то, чай, не скифы?

Валерьян засмеялся.

– А мне и зимой здесь нравится. Жил я тут всю зиму, когда дом строили. Выйдешь из дому – лес шумит и не чувствуешь одиночества. Лес – он живой, я лесной язык понимаю! Вечером камин, бывало, затопишь, Иван, мой слуга, придет с разговорами, в столовой лампа горит, собака у огня лежит и к ночному ветру прислушивается… Хорошо!

– Это какой Иван?

– Да из вашего села, по прозвищу Царевич.

– Знаю я этого Ивана. Молодой парень, от отца выделился, да и уехал. Из села Царевщины выходцы они.

– Ну, вот этот самый Иван Царевич с Волги и припер ко мне, да не один, а с женой вместе. Она – кухаркой у нас, а он – работником. Ничего, честные, работящие люди.

– Это хорошо, что своих взяли, из наших мест. Ужо поговорю с ними. Как же все-таки думаете жить здесь? Ведь зимой-то вам, думаю, в столице надо быть?

– Что ж, буду ездить. Вся эта затея – для Наташи: доктора из Крыма ее не отпускают, – все еще легкие не в порядке, да и не любит она городскую жизнь. Городских людей боится, а вот деревня, природа, дети да домашние животные – это ее мир!

– Что поделаешь? Выросла в степи! Все мы, видно, скифы, Валерьян Иваныч.

Старик засмеялся низким, грудным смехом.

– А летом, – продолжал художник, – я здесь работать буду. Хочу, чтобы этот дом не для одних нас существовал, хочу собирать здесь на летний отдых знакомых художников, чтобы для них летний приют здесь был. Будут писать, работать, вдохновляться. Вот и общество будет у нас. Создам здесь этакий культурный уголок.

– А из местных-то жителей никого, видно, нет знакомых?

– Есть и из местных. Вот рядом, в десяти минутах ходьбы, живет мой петербургский приятель; он мне и продал участок; отрезал от своего. У него тут хорошее хозяйство, сад и мельница. Есть еще за перевалом, верстах в десяти отсюда, на берегу моря – целая колония: артисты, писатели, художники; сообща купили землю, разбили на участки, и каждый себе домик построил. Все мои друзья и знакомцы. Вообще теперь в Крыму, действительно, идет колонизация! Этакая мелкая демократизация: всякий небогатый народ на землю потянулся. Даже актеры и художники – уж на что бездомный народ! – все стремятся свой клок земли иметь и хоть какой-нибудь угол. Есть здесь даже профессорский уголок…

– Это понятно: никто так не мечтает о земле, как те, у кого ее нет. Вот и вы тоже…

– Конечно! Ведь, в сущности, учредить Академию художеств в Петербурге, где и солнца-то почти нет никогда, – нелепость! По-настоящему академия для художников должна быть там, где много солнца и света, где, как здесь вот, такая красочная природа. Но что поделаешь? Придется каждую зиму все-таки являться в столицу.

– Есть ли с чем являться-то? Пожалуй, эта возня с больной женой да с постройкой отзывается на работе-то?

Валерьян вздохнул.

– Пожалуй, – согласился он. – За последнее время много было всяких треволнений, но я работал даже во время постройки, на воздухе. Хотите, покажу вам мои крымские работы?

– Пожалуйста! – Сила Гордеич улыбнулся, польщенный. – Ценитель я никакой, а все-таки хорошее от плохого наверно сумею отличить. Хе-хе!

Смеясь, они пошли в мастерскую художника.

После обеда Сила Гордеич обошел все шесть комнат дома и вместе с Валерьяном пожелал осмотреть участок. Начали сверху, с леса, откуда слышались удары топора.

– Это Иван лес чистит, – сказал Валерьян: – очень уж зарос густо.

Поднимаясь в гору, шли по узенькой лесной дорожке и выбрались на небольшую поляну.

Тогда из кустов вылез высокий молодой парень в ситцевой рубахе, с топором в руках, воткнул топор в дерево, снял рваный картуз и поклонился, откинув белокурые волосы.

– Здравствуйте, Сила Гордеич, с приездом вас!

Старик улыбнулся.

– Это ты, Иван?

– Я самый и есть. Помните, може, меня? Мы с отцом моим работали у вас, тоже по лесной части.

– Помню, помню. Я и не знал, что ты сюда переселился. Что же ты бросил родную-то деревню?

Парень осклабился. Одна рука у него полезла в затылок, другая – за пояс.

– На заработки отправился, Сила Гордеич. С отцом разделимшись. Не у чего стало жить, – в земле утеснение. Ну и того… прямо к Валерьян Иванычу: все– таки, как бы сказать, не к чужим людям. Около дома Черновых кормимся, Сила Гордеич!

Сила Гордеич проницательно посмотрел на парня: Иван Царевич стоял в прежней позе, с одной рукой за поясом, а другой – в затылке, и смущенно улыбался. Ему было едва ли двадцать лет. На верхней губе бледного, нервного лица с голубыми глазами чуть-чуть пробивался золотистый пушок.

– Ну, как? Лучше, что ли, здесь-то?

– Рыба ищет, где глыбже, а человек – где лучше, Сила Гордеич!

– Он правды ищет! – добродушно заметил Валерьян.

Сила Гордеич иронически усмехнулся.

– Правды? – протянул он, поднимая брови. – Вишь чего захотел! Что ж, ты ее с хлебом, что ли, есть будешь, правду-то?

Иван Царевич почесал в затылке.

– Раздери тому живот, кто неправдою живет, Сила Гордеич! – во все лицо улыбнулся он. – Нынче весь свет правду ищет, а она и не слышит!

Ты знаешь, – строго сказал Сила Гордеич. – правда-то, говорят, в тюрьме сидит, а неправда по свету гуляет?

Иван радостно улыбнулся.

– Истинную правду изволили сказать. Сила Гордеич. Я потому и к Валерьяну Иванычу прилепился, что правильные они, за правду стоят. Чтобы, значит, всем уравнение!

Сила Гордеич нахмурился.

Иван опять почесал в затылке, собираясь что-то прибавить, но вдруг, обращаясь к Валерьяну, сказал, понижая голос:

– А что я вам скажу, Валерьян Иваныч: татары говорили мне – в поселке-то у писателей гости были вчерась. Гы!

– Какие гости?

– Известно, какие! С обыском которые. Говорят, скоро и здесь будут. Ждите гостей, Валерьян Иваныч!

– Что же они ищут? – недовольно спросил старик.

– Да не иначе, как правды, Сила Гордеич! – Иван широко улыбнулся.

– Вот не было печали, так черти накачали! А я-то думал – тихо здесь!

– Последняя туча рассеянной бури, – сказал Валерьян: – все еще после пятого года отрыжка идет, Ну, я спокоен: за мной ничего политического нет!

Сила Гордеич покрутил головой.

– Вот вам и культурный скит! – зарычал он, подымая брови. – Эх вы, цивилизаторы!

– А про вас, Сила Гордеич, – продолжал Иван, – уж вся долина говорит, татары языком причмокивают: старшая хозяина приехала, деньги-меньги многа есть!

Иван опять почесал в затылке и, обращаясь к Валерьяну, заговорил деловито:

– Корову-то мы хорошую купили, Валерьян Иваныч. Теперь беспременно с лошадью будут набиваться. Сеит-Мемед жеребца продает, а Мустафа кобылу; того гляди, оба придут.

– Мне-то что? – ответил Валерьян. – Придут – так сам и гляди! Я в лошадях толку не знаю, вот разве Силу Гордеича спросим.

– Мое дело тоже сторона, – насторожившись, отозвался старик. – Вам, чай, не рысака покупать?

– Знамо, не рысака, – хозяйственно отозвался Иван. – Нам, Валерьян Иваныч, лошадь надо хрестьянску, спокойну, смирну, а жеребец – он для хозяйства не годится. Знаю я их: все умный, все хороший, да вдруг, с бухты-барахты, как зачнет озоровать! Одна склока с ними!

От дома послышался густой лай Фальстафа.

– Кто-то едет, – сказал Иван. – Пойду, погляжу.

Он взял топор и направился к дому.

– Вот оно, новое поколение мужиков! – сказал, глядя ему вслед, Сила Гордеич. – В пятом-то году, поди, мальчишкой был, а уж дух в нем новый. С отцами не уживаются. Не то что в земле утеснение, а взгляды изменились. Не хотят по-старому жить. Свободы хотят да правды какой-то.

Старик вздохнул и задумчиво стал чертить палочкой по земле.

– Эх, Россия!.. Что-то будет с ней через двадцать лет?

– Одна революция провалилась, теперь второй ждут, и так уверенно говорят, что только в сроке разногласие: одни ждут через пять лет, а другие – через двадцать пять. Но что она будет – в этом никто не сомневается!..

– А вы как думаете, Валерьян Иваныч?

– Я так думаю, что если ничего особенного не случится, ну, там войны какой-нибудь неудачной, – Россия лет сорок по-старому стоять будет, а больше как на сорок лет прежнего кафтана все равно не хватит: разлезается по швам.

Старик, шагая по тропинке рядом с Валерьяном, задумчиво жевал губами.

– Вот и вы, Валерьян Иваныч, как будто тоже второй революции желаете; а ведь ее не надо желать, – от нее ничего хорошего вам не будет: ведь при конституции-то мы, коммерсанты, вас, демократов, во как прижмем!.. – Сила сделал энергичный жест.

– Ну, значит, вам она на-руку?

Сила Гордеич вздохнул.

– Кабы умные да сильные люди наверху, обошлась бы Россия без революции. И работник ваш, Иван Царевич этот, на новые земли пошел бы тоже: вижу я, о полной свободе на своем клочке мечтает. Забрались в глушь такую, колонизаторы! Что он у вас делает-то?

– Все. И землю пашет, и в садоводстве смыслит. Работник отменный! Он не из корысти, а по идее какой– то мужицкой предан мне: думает, что я из тех, которые за народ стоят и новые порядки заведут.

Сила Гордеич усмехнулся.

– Вижу, вижу! Одного вы духа – и хозяин и работник. Ну, только смотрите, как бы к вам в самом деле полиция не пожаловала! Мой совет – ежели есть книжонки какие, припрячьте! У всех у вас сказки какие-то в головах. Художнику оно, может, так и надо, а ежели народ вместо правды в сказку верит, тут уж хорошего нечего ждать.

У крыльца стоял Иван и, прислонив козырьком ладонь к глазам, иронически смотрел на низ участка, к воротам.

Рано утром кто-то постучал в комнату Валерьяна.

– Валерьян Иваныч, вставайте! – послышался тихий шепот Ивана. – Гости пришли!

– Какие гости?

– Полиция!

Валерьян вскочил и выглянул в окно. Дом был окружен цепью солдат, вооруженных винтовками, а на парадное крыльцо взбирался пристав. Валерьян надел туфли, накинул халат и вышел в столовую.

Перед ним стоял солидный бородатый пристав. Он официально, слегка поклонился.

– Извините, что по долгу службы должен вас потревожить!

– В чем дело?

– Приказ от главноначальствуюшего города Ялты. Будьте добры расписаться!

Он вынул и положил на стол бумагу.

Валерьян прочел.

Это был приказ произвести обыск в доме художника Семова и объявление о выселении его из Крыма в трехдневный срок.

– Что за причина? – нахмурившись, спросил Валерьян.

– Не могу знать. Наше дело – служба. Разрешите сделать осмотр вашего дома.

– Пожалуйста, только у нас все еще спят. Присядьте немного, я разбужу жену и ее отца.

Пристав сел за стол.

– Почему вы так сильно вооружены и столько войска с вами?

– Так полагается. Случается, что вооруженное сопротивление оказывают.

– Да вы же знаете, что я художник и никакой политикой не занимаюсь.

– Знаю, но такой приказ… Так вы говорите, что а отец вашей супруги здесь?

– Да, вчера приехал погостить.

– А бывший депутат Пирогов, кажется, тоже в родстве с вами состоит?

– Да. Так неужели это и есть причина обыска и выселения меня из собственного дома?

– Очень может быть, – пробормотал пристав, раскладывая на столе бумаги. – Чем бы ни кончился обыск, но вы обязаны через три дня выехать отсюда. Распишитесь, пожалуйста!

Валерьян расписался и пошел будить Наташу. Но она уже встала. Наверху слышались шаги и старческий кашель Силы Гордеича.

Через несколько минут комната наполнилась людьми в военной форме, в шпорах, с тесаками и саблями у пояса. В доме началась возня. Загудел говор грубых голосов. Начался обыск. Валерьян и Наташа с расстроенными лицами следили, как разворачивали содержимое комода, письменного стола, сундуков и чемоданов. Пристав расположился в библиотеке и тщательно перелистывал каждую книгу. Сила Гордеич мрачно ходил из угла в угол, ни с кем не разговаривая.

Весело было только маленькому мальчику. Беспорядок в доме казался ему веселой шуткой.

– Папа, папа! – теребил мальчишка отца.

– Что тебе? – сурово спросил Валерьян.

Мальчик потянулся к уху отца и сказал потихоньку:

– Нельзя ли, чтобы эти люди к нам каждый день приходили?

– Зачем тебе?

– Они мне нравятся.

– Чем же они тебе понравились?

– А у них сабли! Скажи им, чтобы дали мне одну подержать!

Отец невольно улыбнулся.

– Сейчас нельзя. Ты видишь, как они заняты? Подожди, когда вырастешь, тогда ты сам возьмешь у них сабли.

Мальчик вздохнул и задумался.

– Ну-с, Валерьян Иваныч, как же теперь быть? – хмуро спросил Сила Гордеич, остановившись перед зятем, закинув руки за спину и смотря поверх очков.

– Придется мне уехать, а Наташа останется. Не навек же меня высылают? Поеду в Ялту к генералу, объяснюсь: ведь это же глупейшее недоразумение!

– Так-то оно так, но на здоровье Наташи это плохо отразится. По-моему, уезжайте уж оба или в Севастополь, или в Балаклаву. Что за напасть такая, в чем вас обвиняют?

– По-видимому, в родстве и дружбе с Пироговым.

Сила Гордеич плюнул и, кряхтя, полез наверх. На лестнице обернулся и зарычал:

– Черт бы побрал всю вашу политику и всю вашу затею! Ноги моей здесь больше не будет!

Сила Гордеич крепко хлопнул дверью.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ


I

Странное, дивное солнце в Давосе: кругом лежат глубокие, бездонные снега, сухие, как бы искусственные сугробы рассыпаются под ногами, словно сахарный песок, деревья стоят в инее, как в серебре, высокие полозья саней вязнут в снежной дороге. Стоит глубокая альпийская зима, а солнце печет, как летом. Над балконами больших каменных домов опущены холщевые занавесы, по улице люди ходят одетыми по-летнему: мужчины – без верхнего платья, в соломенных шляпах, дамы – во всем белом, под зонтиками; лица у всех бронзовые от загара.

Кругом торжественная, суровая тишина и громады девственно-чистого снега, сияющего под лучами яркого солнца. Небо нежно-синее, теплое, безоблачное, как на юге весной, и в этом удивительно прозрачном воздухе отчетливо и ясно вырезаются далекие чистые линии альпийских вершин.

Городок состоит почти из одной большой улицы, заставленной шикарными зданиями отелей, пансионов, санаториев и магазинов. Все дома обращены лицевой стороной к югу, с обязательными балконами вдоль каждого этажа: целые ярусы балконов с лежащими на них людьми. В этом и заключается все лечение в Давосе: дышать с утра до ночи абсолютно чистым, разреженным воздухом Альпийских гор на высоте тысячи двухсот метров над уровнем моря.

На первый взгляд Давос кажется городом умирающих: высоко в снежных горах копошатся они, почти отошедшие от земли и жизни земной. Земля осталась где-то глубоко внизу, а они, уже приговоренные к смерти, зацепились на пути в небеса, на последнем этапе, между землей и облаками, где уже веет безжизненной пустыней вечности. Неподвижными рядами лежат они на балконах, в меховых мешках, закрывающих все тело, кроме головы, молча впитывая целительный воздух и ликующие лучи давосского зимнего солнца. Лежат и вечером, после заката, когда альпийская ночь горит крупными, ясными звездами, а на балконах тихо теплятся разноцветные огни электрических лампочек у изголовья каждого больного.

Это настойчивое лежание днем и ночью в меховом мешке на балконах санаториев называется здесь по-немецки «лиге-кур».

Все страждущее население многочисленных санаториев, пансионов и отелей лежит в полной неподвижности, в глубоком молчании: в этой неподвижности и в молчании этом как бы чувствуется отчаянная решимость, последняя борьба за жизнь. «Будем лежать, – как будто сказали они себе. – Будем лежать, по капле собирая в себе силы, чтобы побороть ужасный недуг, лежать месяцы и годы, изо всех сил бороться со смертью лежанием, как велят доктора!».

Долина Давоса окружена со всех сторон высокими снежными горами, задерживающими ветры, покрытыми густым хвойным лесом. Большая разреженность горного воздуха и полное отсутствие ветра служат причиной необыкновенно сильного лучеиспускания. Из-за леса по откосу горы со дна пропасти поднимается железнодорожный поезд, на минуту задерживается у Давосского озера и затем торжественно подходит к небольшому вокзалу Давоса.

С этим поездом в Давос приехал Валерьян, привез для лечения Наташу. Они сели в парные сани на очень высоких полозьях и через несколько минут подъехали к большому отелю «Кургауз», против которого в садике играл в это время струнный оркестр. Оркестр исполнял что-то веселое, солнце смеялось в прозрачном голубом небе, сияя искрами на сугробах снега.

Устроившись в гостинице, Валерьян долго говорил жене, как здесь все удивительно, как красиво и как она быстро поправится в Давосе.

У Наташи в России врачи не признавали чахотки, но уже несколько лет лечили и никак не могли вылечить катар легких, находя неблагополучие в «верхушках». Кто-то из знакомых, бывавший в Давосе, посоветовал им этот курорт. «Верхушки – это начало чахотки, – говорили знакомые, – пока еще болезнь не зашла далеко, можно залечить ее в один год в Давосе». Художник бросил все свои дела и решил во что бы то ни стало вылечить жену: сам поехал проводить ее и устроить в лучший санаторий. Он поживет вместе с нею некоторое время, пока она привыкнет, а потом вернется к своей работе. Уверен, что к весне Наташа поправится.

Наташа слушала его, молча, улыбаясь печальной улыбкой.

С тех пор, как она заболела, художник не мог сосредоточиться ни на одной большой работе: начинал и не оканчивал, разбрасывался на мелкие вещи. Его известность стала понемногу тускнеть, имя все реже появлялось на столбцах газет, и давно уже отсутствовали работы на выставках. Все мысли его были сосредоточены на излечении жены, вся его энергия, все воодушевление уходили на разъезды по лечебницам и санаториям, на возню с докторами; всякое ухудшение болезни приводило его в крайнюю степень волнения.

Валерьян верил докторам, верил в быстрое исцеление Наташи, но шли месяцы и годы, а она все не поправлялась.

– Ты пока отдохни с дороги, – нежно и заботливо сказал он. – Я на минутку спущусь вниз: мне говорили, что в «Кургаузе» помещается русская библиотека. Не встретится ли кто-нибудь из русских? Надо разузнать насчет санатория!

Наташа чувствовала себя виноватой, что из-за ее болезни Валерьян не мог успешно работать: боялась, что если болезнь затянется, то он и вовсе забросит работу… Вся надежда была теперь на Давос, где, быть может, удастся освободить его от забот о ней: он уедет обратно в Россию и вернется к своему творчеству, она останется в этой чужой стране, будет на целый год заперта в давосской больнице… Ребенка оставили у родных, другой умер.

…Теперь и муж вынужден бросить ее. Она наружна улыбалась и шутила, когда Валерьян с воодушевлением утешал ее надеждами на чудеса Давоса, но когда дверь закрылась за ним, Наташа приникла к подушке дивана с глубоким и печальным вздохом. Ей не нравился Давос, а предстоящая одинокая жизнь в санатории заставляла ее сердце заранее содрогаться от страха и тоски.

Доктора и здесь будут лечить «верхушки», но никогда не поймут ее глубокой печали о покинутом ребенке и неизлечимой скорби о другом, умершем.

Прежде, до замужества, она часто думала о самоубийстве: невыносима была жизнь в могильном склепе, каким был для нее дом богатых родителей… Надеялась найти выход в замужестве, в семейных радостях. Может быть, так бы оно и было: муж хороший, любит ее; но смерть ребенка, затяжная болезнь и тревога за мужа, который вместо счастья нашел мучение и, быть может, свою гибель с ней, давно уже исковеркали ее жизнь.

Проводив мужа, Наташа долго и грустно стояла перед громадным окном, за которым виднелся узкий балкон, и смотрела через улицу на почти отвесную снежную гору, стеной отгородившую Давос от остального мира.

Давос лепился террасами по склону горы. Немного ниже, в долине, где уже не было построек, виднелся обширный каток, и там под звуки оркестра кружились конькобежцы. Наташа вспомнила, что в Давос приезжают не только больные, но и здоровые: для отдыха и зимнего спорта. С противоположного склона гор, покрытого глубоким снегом, как мухи в молоке, ползали на лыжах любители лыжного спорта: долго карабкается человек кверху до самой вершины, потом летит оттуда, как на крыльях, раскинув руки, и, скатившись вниз, непременно кувыркнется в мягкий пушистый снег, затем опять карабкается, и так без конца.

Валерьян спустился в нижний этаж и долго блуждал в шикарно отделанных залах, гостиных и кабинетах почти пустых в утренние часы, но библиотеки не нашел.

Он вышел на улицу и зашагал по тротуару, прислушиваясь, не раздастся ли русская речь, не попадется ли навстречу какая-нибудь несомненно русская физиономия. Но попадались только несомненные немцы с их закрученными кверху усами и бритые англичане в альпийских костюмах, в спортсменских вязаных фуфайках, в огромных башмаках на толстых подошвах, с лыжами или коньками в руках.

Валерьян прошел «Променад», единственную большую улицу в Давосе.

«Где же чахоточные?» – спрашивал он себя, всматриваясь в загорелые, румяные лица встречных. Он видел, как лежавшие на балконах больные люди вставали с коек и, франтовски одетые, выходили на Променад; утренний «лиге-кур» кончился. Они были все такие же бодрые, здоровые на вид, как и другие, которых он встречал на улице. Слышался веселый говор и смех. Но Валерьян нигде не услышал русского языка и не встретил ни одного русского, хотя и знал, что в Давосе существует русская колония. Может быть, они избегают говорить здесь на родном языке?

Возвратившись в «Кургауз», случайно попал в читальный зал, который был в то же время одной из комнат обширного ресторана. Посреди зала стоял длинный стол с европейскими и русскими газетами. За столом, углубившись в чтение, сидели два человека: один был элегантный, красивый, с «золотой» бородой, блондин, а другой – смуглый, бритый, худой, высокого роста и с таким морщинистым лицом, что невозможно было определить, молод он или стар. Читали они русские газеты, и поэтому художник заговорил с ними.

– Да, мы русские, – в один голос ответили они, вопросительно оглядев фигуру приезжего.

– Я только что из России, никого здесь не знаю и до сих лор не мог встретить здесь ни одного соотечественника.

– Странно! Русских здесь хоть отбавляй!

– До восьмисот человек приезжают каждую зиму, а многие безвыездно живут.

– Где вы изволили остановиться? – галантно спросил человек с золотой бородой.

– Пока здесь, но мне нужно устроить в санаторий жену. Посоветуйте, как бы это сделать! Есть в Давосе русский санаторий?

– Вот именно русского-то санатория и нет! Есть английский, немецкий, французский, есть, конечно, швейцарский, но чтобы русский – этого нет!

– Как же быть?..

– Устроиться можно. Я как раз заведую русским справочным бюро, и моя обязанность – помогать приезжим из России. Позвольте представиться: Абрамов, эмигрант!

– Галин! – отрекомендовался другой. – Тоже эмигрант, студент!

Валерьян пожал им руки, назвал себя.

– Семов? – удивились они. – Художник Семов?

– Да.

Собеседники, видимо, обрадовались.

– Очень приятно для нас и для всей здешней эмиграции… – взволнованно заговорил Абрамов. – Давайте сядемте за столик, поговорим… Жену вашу устроим в немецкий санаторий: это самый лучший. Галин! – обратился он к товарищу, – идите сейчас к доктору Шнеллеру, переговорите с ним.

Студент встал и вышел, слегка сгибаясь и раскачиваясь на длинных ногах.

Валерьян и Абрамов сели за ресторанный столик около зеркального окна и спросили кофе.

– Я двенадцать лет болен чахоткой, – начал Абрамов, – а здесь живу с девятьсот пятого года: доктора меня не отпускают отсюда, ну и приходится как-нибудь жить. Организовал это самое бюро, состою редактором здешней русской газетки «Давосский вестник». Не видали?

– Нет.

Редактор вынул из кармана свежий номер маленького листка на глянцевитой бумаге и подал художнику.

– Этот курортный листок издается на субсидию города, выходит раз в две недели. Надо же что-нибудь делать… Положение наше, знаете, эмигрантское… Нудная жизнь. Поживете – сами увидите. Вы надолго к нам?

– Побуду немножко, пока жена обживется, а потом, конечно, вернусь в Россию.

Абрамов с завистью посмотрел на приезжего.

– Счастливец вы! Можете вернуться в Россию, а ведь мы все – приговоренные: мне, например, и носа нельзя туда показать, вот и живем здесь, задыхаемся, как рыба на берегу.

Редактор давосской газеты провел рукой по своей густой золотой бороде и посмотрел на собеседника красивыми голубыми глазами. Кожа лица у него была нежная, фигура изящная. Вероятно, он нравился женщинам и сам любил их.

– Жизнь здесь скучная, неестественная, – продолжал он. – Русских много, и две трети из них – эмигрантская беднота: нужда вопиющая, средств никаких. В целях самопомощи существует «Русское общество», у которого тоже ничего нет: так, ходят по домам, собирают пожертвования деньгами, платьем, придут, вероятно, и к вам. Устраивают два раза в сезон благотворительные вечера и в результате дают человекам пяти – шести пособие не свыше ста франков в месяц в продолжение трех или четырех зимних месяцев. А число нуждающихся от этого все растет: слышат, что в Давосе дают пособия, – и едут в надежде «как-нибудь» устроиться, – ведь умирать-то не хочется. А из-за этих нищенских подачек кипят интриги, дрязги. Революция выбросила за границу множество элементов, не совсем доброкачественных, и вот эти-то элементы бросают тень на всех. Европейцы вообще относятся к русским с пренебрежением, обидным для нашего самолюбия. Что поделаешь?.. Одному бедняку-«эмигранту» дали пожертвованный хороший костюм, а он опять ходит в прежних лохмотьях. Другой живет в Давосе уже три года и все время ухищряется получать пособия, а теперь выписал совершенно здоровую жену и ей тоже выхлопотал стипендию. Между тем масса нуждающихся больных остается без всякой помощи.

Редактор пригладил бороду и усмехнулся.

– А то приехал один шикарный молодой человек, поселился в «Кургаузе», кутил, играл в карты, занимал деньги у всех, даже у лакеев, по счетам не платил, а потом положил кирпичей в пустой чемодан и без чемодана удрал из Швейцарии. Далеко не уехал: арестовали где-то в Италии. Конечно, это единицы, и не эмигранты, а просто жулики, но европейцы все ставят в счет эмигрантам, не любят русских: слишком уж бедны мы и безалаберны при этом.

Валерьян с интересом слушал красивого человека и возразил, что ведь не все эмигранты таковы, что в эмиграции живут крупные деятели, знаменитые революционеры…

Абрамов отпил кофе, покачал бородой и согласился.

– Ну, конечно, не все. Вот и я, например, ведь тоже бедняк-эмигрант, болен серьезно и давно, голодал здесь годы, но никогда не обращался за помощью к «Русскому обществу»: слишком уж это унизительно. Брался за работу, несимпатичную мне, занимался «коммерцией» и все-таки ухитрялся обойтись без общественной благотворительности. Живу, работаю, и даже можно сказать– устроился. Тут нужны не эти обидные подачки, а нужен русский дешевый санаторий. Я давно ношусь с этой мыслью и верю, что когда-нибудь она осуществится. Слишком больно видеть, как страдают здесь многие, Нужно поднять этот вопрос в России, в печати, привлечь к делу людей с именами, известных врачей, профессоров, писателей, общественных деятелей, изыскать средства. Я бы отдал такому делу все мое время, всю энергию, если бы можно было хоть начать его. Здесь нет иного общественного дела, а ведь есть люди, которые жить без него не могут. В Давосе задыхаемся от бездействия. Где-то есть жизнь, где-то люди борются, работают, живут, – мы не живем.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю