355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Стефан Гейм » «Крестоносцы» войны » Текст книги (страница 29)
«Крестоносцы» войны
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 23:20

Текст книги "«Крестоносцы» войны"


Автор книги: Стефан Гейм


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 45 страниц)

Но приказ был категоричен, и Шрекенрейтер как немецкий офицер не мог ослушаться его. В приказе подчеркивалось: все следы того, что делалось в лагере, подлежат уничтожению.

Это потребует массы работы, а у него нет времени. Если даже запереть заключенных в бараки и поджечь их, останутся обгоревшие трупы. В приказе сказано еще, что тех из заключенных, которые способны совершить переход, следует вывести из лагеря и использовать в качестве рабочей силы на военных заводах в Тюрингии.

Шрекенрейтер покачал головой. Что это значит – уничтожить все следы? И дела, наверно, совсем плохи, если правительству понадобились такие рабочие!

Он вызвал лагерного врача герра Валентина и сказал ему:

– Вам предстоят большие хлопоты.

Рудольф Келлерман рыл могилы. Место, которое Шрекенрейтер выбрал для них на основе подсчетов доктора Валентина, находилось шагах в пятистах от колючей проволоки и приблизительно на таком же расстоянии от покатого склона ближайшего холма с покривившимися, покрытыми пылью, медленно умирающими березами.

– Из лагеря можно вывести около пяти тысяч человек, – сказал Валентин Шрекенрейтеру, и могилы готовились для остальных семи тысяч. Предварительную разметку произвели со всей тщательностью. Один из эсэсовцев, понимавший кое-что в земляных работах, лег на живот, вымерил площадь, вбил в землю колышки и протянул между ними белый шнур. Если класть по три высохших трупа один на другой в два ряда, то рытье могил не потребует особого труда, и с ним справятся даже такие землекопы, которые сами высохли не меньше покойников.

Эсэсовцы не говорили, зачем производятся эти работы, но заключенные все знали. Догадаться было нетрудно. И Келлерману так же нетрудно было догадаться, что землекопы сами лягут в эти вырытые их же собственными руками могилы.

А Келлерман не хотел умирать. Он был в Северной Африке с 999-й бригадой – одной из штрафных частей, которые создавались в те годы нацистами, – и уцелел в боях, уцелел, несмотря на рабский труд. Келлерман был твердо уверен, что нацисты проиграют войну, а это значило, что ее выиграет он, и ему хотелось дожить до победы. Он уцелел и в гестаповской тюрьме в промышленном городе Креммене. Когда его, еще не оправившегося после пыток, вывели из тюрьмы, втолкнули на грузовик, где он мог стоять только потому, что его стискивали со всех сторон, и привезли в лагерь «Паула», Келлерман твердо решил выжить и здесь.

Он учился, и учился быстро. Он понял, что концентрационный лагерь – это еще не конец; что здесь тоже сколачиваются какие-то отношения между людьми; что гибель грозит лишь одиночкам. В лагере были группы – как в мужских, так, вероятно, и в женских бараках – группы людей, которых сблизило ожесточение, одинаковый опыт в прошлом, одинаковые надежды на будущее. Когда их посылали на местные заводы, на строительство или на уборку урожая, они крали друг для друга. Они укрывали больных, слабых от барачных старост и от эсэсовцев, хотя некоторые старосты, сами из заключенных, были в глубине души на их стороне. Они прятали какого-нибудь избитого, окровавленного товарища в темный угол барака и выхаживали его потихоньку. А по ночам шептались между собой – сначала о побеге, хотя им было прекрасно известно, что из этого ничего не выйдет, о том, как саботировать работу, к которой их принуждали, и наконец о будущем – всякий раз о будущем и о свободе. Слово «месть» редко слетало у них с языка – это подразумевалось само собой: эсэсовцы будут уничтожены быстро, без проволочек. Но как быть со всей страной, с изъеденной болезнью Германией, которую надо очищать и перестраивать сверху донизу! Кто же должен будет взять на себя такой труд, как не те, кому годы, проведенные за колючей проволокой, дали моральное право на это, кто уцелел под хлыстами и дубинками эсэсовцев, уцелел вопреки хлыстам и дубинкам эсэсовцев?

Слабея день ото дня, умирая, как это называлось в лагере, «естественной смертью» или от пыток, член такой группы не падал духом. Он знал, что другие выживут, ибо в свое время он помогал выжить им. Все они вели бой за смысл и цель жизни – за тот смысл и ту цель жизни, для уничтожения которых нацисты создавали концентрационные лагеря.

Для Келлермана самосохранение было личным долгом. Ему удалось сохранить жизнь все эти годы, и теперь он не позволит, чтобы его прикончили вместе с теми, кто роет сейчас могилы.

Он осмотрелся по сторонам, ища глазами, нет ли где валуна, и увидел то, что ему было нужно. Но валун лежал далеко, вряд ли он успеет быстро одолеть оставшийся кусок пространства и добраться до него. Копавший там землю человек в мокрой от пота, полосатой, как пижама, лагерной одежде, висевшей на нем мешком, видимо, боялся, что ему не справиться с такой тяжестью. Келлерман решил выждать некоторое время.

Наконец человек сделал слабую попытку своротить валун с места. Лоб у него взмок, покраснел, ужас сквозил в этом покорном взгляде, в чертах этого костлявого, как череп, лица. Лопата звякнула о камень. Охранник услышал этот звук и не спеша направился туда. Человек заработал быстрее, из-под валуна полетела земля, но сам он не двинулся с места. Часовой, как бы шутя, похлопал себя по твердому голенищу хлыстом со свинцовой прокладкой. Человек выпрямился. Он посмотрел из канавы вверх, на стоявшего у ее края охранника. Тот весил по меньшей мере вдвое больше него – грудь колесом, крепкие ноги, разрумянился на чистом, свежем воздухе.

– Ну? – сказал охранник.

Человек продолжал смотреть на него в ужасе, словно птица, зачарованная взглядом змеи, ибо он знал, что сейчас будет, и был бессилен предотвратить это.

Тогда Келлерман подошел к растерявшемуся товарищу. Он как будто не замечал охранника, и этот маневр заставил эсэсовца насторожиться и занять выжидательную позицию. Если б Келлерман сказал хоть слово или посмотрел бы на эсэсовца, взглядом прося у него разрешения, тот немедленно ответил бы ему отказом и подкрепил бы свой отказ ударом хлыста.

Келлерман всадил лопату в землю, под самый валун, так, чтобы ею можно было действовать как рычагом. Затем взялся за рукоятку и налег на нее всей своей тяжестью. Ему казалось, что его кости вот-вот прорвут вялые мышцы и выпрут наружу сквозь кожу, лишенную жирового слоя. Канава и землекопы поплыли у него перед глазами. Все вокруг подернулось красноватой пеленой. На лбу у него проступил пот. Боль, начавшаяся где-то в затылке, ударила в мозг – боль, такая острая, такая мучительная, что он чуть не закричал. Но, по счастью, вспухший язык, словно кляп, забил ему рот.

И вдруг рукоятка треснула. Он отлетел к краю канавы, не выпуская из пальцев обломка, и на секунду закрыл глаза.

Он услышал яростный крик охранника:

– Дурак! – И потом: – Вылезай оттуда, лезь наверх, болван!

Келлерман с трудом выбрался из канавы. Охранник схватил его за ворот выгоревшей полосатой куртки. Келлерман услышал, как она лопнула по швам.

Он стал перед охранником, заслонив лицо руками. – Смирно! – заорал тот. Келлерман вытянулся во фронт.

Команду надо выполнять ослушаешься, пулю в затылок.

Ярость эсэсовца утихла. Эту шваль или убивают на месте, или снова гонят на работу. Ему не хотелось убивать Келлермана, ибо вся его вина заключалась только в сломанном инструменте, а работал он хорошо – не в пример другим, которые еле-еле поднимают полную лопату.

Охранник взмахнул хлыстом и размеренными точными движениями начал стегать Келлермана по лицу – раз, другой, третий, четвертый. Два раза по левой щеке, два раза по правой. На вздувшихся рубцах сразу проступила кровь.

– Понял, за что?

– Да, – сказал Келлерман.

– Лопата – собственность рейха.

– Да, – сказал Келлерман. Глаза ему жгли слезы; он даже не подозревал, что в железах у него осталось так много влаги.

– Ступай принеси другую, – крикнул охранник. – Живо!

– Слушаю, – сказал Келлерман и побежал. Каждое движение было для него как удар ножом. Когда охранник остался далеко позади, он перешел на шаг. Спешить нельзя. Другие охранники могут подумать, что он решил убежать из лагеря. Он прошел в ворота, сказав часовому, что ему велено принести лопату землекопам, работающим в поле. Тот пропустил его.

Келлерману хотелось забраться в первый попавшийся барак и посидеть там в тишине, пока не пройдет боль. Но он шел все дальше и дальше, уговаривая свое злосчастное тело потерпеть: «Тебе приходилось еще не такое испытывать, сейчас не время сдаваться и падать в черноту, где нет ни боли, ни страданий».

Потом он увидел между двумя бараками двойную шеренгу – бесконечную двойную шеренгу людей в полосатой одежде, грязно-серой и грязно-синей, сливающейся в один неопределенный цвет грязи. Между первым и вторым рядом оставалось свободное пространство, и по этому коридору шествовала группа обследователей. Келлерман инстинктивно почувствовал, что это значит: двойная шеренга даст пополнение могилам, которые они рыли. Он должен занять место в одной из этих шеренг, несмотря на терзавшую его боль, несмотря на свое полуобморочное состояние. Он займет там место и, если понадобится, будет стоять часами, выпячивая грудь, прикидываясь крепким,– во всяком случае настолько крепким, чтобы вынести длинный переход. Потому что тем, кого не отберут для этого перехода, придется лечь в свежевырытые могилы.

Он продолжал красться позади бараков, тенью скользя вдоль обшитых толем стен. Промежутки между бараками, где его могли заметить, грозили опасностью, и он насильно заставлял себя преодолевать ее, в то же время приглядываясь к людям, стоявшим спиной к нему, и выискивая среди них кого-нибудь из своего барака, из своих товарищей.

На четвертый или пятый раз Келлерман увидел седую, словно изъеденную молью голову профессора. Моль тут была ни при чем – кто-то из нацистов, обозленный благородством этой головы, приказал парикмахеру выстричь безобразные плеши на ней, и волосы у профессора еще не успели отрасти с тех пор.

Собрав последние силы, Келлерман бросился к шеренге. Профессор чуть двинулся, то же самое сделал его сосед… Точно мимолетная рябь прошла по воде, и ряд полосатых грязных курток снова сомкнулся, застыв в неподвижности под лучами весеннего солнца.

Доктор Валентин был человек неглупый. Как медик, он знал, что произвести настоящий отбор годных к походу и выделить их среди тех, кому надлежит остаться и погибнуть, нельзя. Но он ничего не сказал об этом Шрекенрейтеру, ибо комендант, как ему было известно, прекрасно видел, что медицинское обслуживание в лагере – чистейший фарс, а кроме того, вся эта процедура мало интересовала его лично. Тех, кто не одолеет перехода и свалится но дороге, прикончат эсэсовцы, которые будут замыкать хвост колонны.

Выступая в роли судьбы, доктор Валентин не получал от этого никакого удовольствия. Он уже давно привык к тому, что легкое движение его руки, кивок решали вопрос жизни и смерти. Когда-то давно умоляющие, безмолвные взгляды давали ему приятное ощущение власти, но с годами это все приелось и перестало волновать. Спасение человеческих жизней – то, что по существу являлось его профессией, – потеряло всякий смысл в этом лагере, который был создан для уничтожения жизни.

Здесь от него требовалось лишь одно – подписывать свидетельства о смерти в результате ослабления сердечной деятельности или воспаления легких.

От скуки доктор Валентин вспомнил свои юношеские занятия – изучение средневековой латыни. Средневековая латынь была его коньком, и ему на редкость повезло, что такой знаток ее, как профессор Зекендорф, попал в лагерь «Паула». Профессор оказался чрезвычайно полезен доктору Валентину – он помогал ему изучать этот язык и читать тексты.

Однажды вечером после весьма успешного урока профессор Зекендорф рассказал доктору Валентину, каким образом он очутился в концентрационном лагере. Его дети, Ганс и Клара, были замешаны в студенческих беспорядках в Мюнхенском университете – затее хоть и вполне искренней, но вылившейся в ребяческий протест против кровопролитной войны. Всех их, разумеется, перехватали, Ганса и Клару присудили к смертной казни, а их отца, преподавателя латыни в том же университете, отправили в лагерь «Паула».

– Жизнь не имеет для меня никакой цены, – заключил профессор свой рассказ, – я не боюсь смерти.

Как обычно, впрыснув в конце занятий инсулин в эту до смешного худую старческую руку, доктор Валентин рассмеялся и сказал:

– Я не позволю вам умереть, герр профессор, и вот почему: во-первых, вы должны понести наказание за то, что у вас были такие дети, а во-вторых, нам, интеллигентам, нужно держаться друг за друга и сохранять культуру и науку в тяжелые военные годы.

Профессор чуть заметно поморщился, но промолчал. Чем дольше затягивался курс занятий с доктором Валентином, тем больше это давало ему времени, чтобы начать думать по-новому. Профессор подружился с Келлерманом и снова научился ценить жизнь и поверил, что должен жить и продолжать то дело, за которое умерли его дети.

Доктор вышел во двор. Он шагал вдоль длинной, безмолвной шеренги в сопровождений Шрекенрейтера и охранников, не всматриваясь в лица заключенных, а только искоса бросая на них взгляды. Время от времени указательный палец его левой руки тыкал какого-нибудь человека в грудь. Тогда человек выступал вперед – у него была возможность остаться в живых, если он не свалится в пути, – а обследователи проходили дальше.

Поравнявшись с профессором Зекендорфом, доктор Валентин остановился. Старик, конечно, не вынесет перехода. Доктор Валентин помедлил минуту. Но потом вспомнил, что долг ученого и офицера повелевает ему быть объективным. Кроме того, и занятия средневековой латынью, и чтение непристойных песен беглых монастырских школяров – все это кончилось. А жаль! Профессор Зекендорф уже ничем не может быть полезен ему.

Доктор Валентин прошел мимо профессора.

Он ткнул пальцем в грудь человека, который казался на редкость крепким для обитателя лагеря «Паула».

Доктор Валентин, Шрекенрейтер и охрана двинулись дальше. Келлерман выступил вперед. Он выступил вперед, увлекая за собой сопротивляющегося профессора.

– Молчите! – шепнул ему Келлерман. – Я знаю, что делаю.

Колонна заключенных вышла из лагеря «Паула» вскоре после того, как доктор Валентин закончил отбор. Вооруженные эсэсовцы носились взад и вперед, командовали, толкали, били заключенных, выстраивая их по трое в ряд, отгоняя слабых – тех, кого доктор Валентин не выделил. Ружейные приклады ударяли по костлявым телам, хлысты секли дряблую кожу. Слабые понимали, для чего выстроена эта колонна. Безжалостно избиваемые эсэсовцами, они боролись со смертью, но какая это была жалкая борьба! Они, словно осенние мухи, тянулись к последнему солнечному лучу, блеснувшему в окне.

Широкие ворота распахнулись настежь. Во главе колонны ехал в машине Шрекенрейтер. С удобством развалившись на сиденье, он отвечал на приветствия Видеркопфа и эсэсовцев – мужчин и женщин, которые должны были закончить все дела в лагере и выполнить ту часть приказа, где говорилось об уничтожении следов. За машиной шел оркестр – любимое детище и гордость Шрекенрейтера – барабан на тачке, трубы, горны. Оркестр играл «На заре мы выступаем» – веселую песенку в маршевом ритме, песенку о том, как солдаты уходят из маленького городка и расстаются со своими возлюбленными.

Следом за оркестром, стараясь шагать в такт музыке, шли заключенные; эсэсовцы с автоматами наперевес охраняли колонну с обеих сторон.

Келлерман шел не оглядываясь. Он не смел оглядываться, потому что эсэсовец справа мог заметить это. И он не хотел оглядываться – лагерь остался позади, и хотя они идут под конвоем эсэсовцев, этот путь ведет и должен привести к свободе. Сколько измученных, изголодавшихся мужчин и женщин одолеют этот переход, сказать было трудно, и Келлерман гнал от себя эту мысль. Но в себя он верил твердо.

И вдруг сзади послышались пулеметные очереди. Их стрекотанье доносилось из лагеря, и оркестр не мог заглушить эти звуки. Там, позади, началось уничтожение семи тысяч человек. Ряд за рядом они будут падать на землю, и кровь, еще оставшаяся в их жилах, будет капля за каплей впитываться в пыль.

– Пойте, сволочи! – раздались крики эсэсовцев. – Пойте!

Келлерман услышал дрожащий голос профессора. «На заре мы…»

На заре мы выступаем, вас, красотки, покидаем…

4

В Средние века город Нейштадт был окружен стеной, и, кроме того, обороной ему служила речка, в излучине которой он гнездился. Некогда Нейштадт стоял на большом торговом пути, ведущем из голландских портов через Кельн, Аугсбург и Венецию на Ближний Восток. В те дни купцы, путешествующие по извилистым дорогам со своими громоздкими повозками, груженными пряностями и драгоценными тканями, останавливались в Нейштадте. Город благоденствовал и был преисполнен чувства независимости и гордыни. В дальнейшем, когда расширилась заокеанская торговля и обе Америки возымели вес на рынке, когда Аугсбург и Ганзейский союз пришли в упал ж, Нейштадт погрузился в сонную дремоту, оказавшуюся долговечнее его каменных стен, которые постепенно разрушились сами собой. Таким он и стоял весной 1945 года – средневековые церкви, ярко освещенные солнцем, башни с маленькими дозорными амбразурами, узкогрудые домишки с двускатными крышами. Стоял замкнутый, словно особняком от всего остального мира, маскируя свою бедность историческими декорациями, а его обитатели, переженившиеся между собой, всецело зависели от местной канатной фабрики, пивоваренного завода и от туристов, которые изредка приезжали полюбоваться древними красотами этого городка.

– Для любителей фотографии – рай, а жить здесь – упаси Боже! – сказал Бинг.

Трой стоял, прислонившись к своей командирской машине. Он остановил оперативную группу милях в двух от Нейштадта и теперь вместе с Иетсом и Карен слушал лекцию Бинга об этом притихшем городке, который лежал между зелеными холмами у самых их ног.

Бинг не успел досказать, как вернулся первый патруль, высланный на разведку. Командир его, лейтенант Диллон, подвел к Трою штатского, который, несмотря на теплую погоду, был в парадном темном костюме и шел, опираясь на трость с привязанным к ней вышитым носовым платком.

Диллон подтолкнул его к Трою.

– Мы поймали этого старикашку за городом.

– Сдаемся! – сказал штатский.

– Ладно, ладно! – Диллон отмахнулся от него. – Мы подъехали к самой реке. Город как на ладони – переплюнуть можно на тот берег. Огня не открывали – все тихо. Если это не ловушка, – кто их знает! – по-моему, можно вступать. Мост как будто цел. Артиллерию выдержит.

– Спасибо, – сказал Трой. – Молодцы! Ступайте отдыхать, Диллон, и покормите людей. – Он повернулся к Иетсу. – Ну, блесните!

– С удовольствием.

Иетс сказал по-немецки:

– Подойдите сюда.

Штатский немедленно повиновался и отвесил ему поклон.

– Карл Теодор Циппман. – Снова поклон, – Я здешний аптекарь…

Бинг не дал ему договорить.

– И по-прежнему незаконно торгуете бузинным шнапсом?

Обрюзгшая физиономия Циппмана побелела. Откуда этому солдату из-за океана известно про его бузинный шнапс!

– Нет! Нет! – крикнул он. – Я закона не нарушаю!

– Перестаньте, Бинг, – сказал Иетс по-английски. – Вы его с толку собьете.

Хитренькая улыбочка скользнула по губам Циппмана.

– Но две-три бутылочки у меня, может, найдутся… и когда вы, господа, будете в Нейштадте…

– Он не узнает меня, – сказал Бинг, обращаясь к Карен. И в голосе его прозвучали и разочарование, и радость.

Иетс ответил совершенно серьезным тоном:

– Нам некогда пробовать ваши шнапсы, герр Циппман. Есть в Нейштадте немецкие войска?

– Нет, герр официр. Об этом я и хочу вам доложить. Сегодня утром мы, четверо граждан города Нейштадта, вышли навстречу господам американцам. Я горд и счастлив тем, что в столь знаменательный в истории нашего города день мне выпала честь встретить вас первым. Герр Бундезен, виноторговец, – он председатель нашей торговой палаты, – никогда мне не простит этого, потому что я всего-навсего аптекарь, но отец Шлемм выделил меня…

– Подождите, – перебил его Иетс. – Вы уверены, что в Нейштадте нет немецких войск?

Бинг не мог удержаться. Заложив руки за спину, он подошел к Циппману сбоку, так что тот не знал, на кого ему смотреть – на него или на Иетса, и нетерпеливо сказал:

– Герр Циппман, если мы обнаружим в городе хоть одного немецкого солдата, вас расстреляют, и я сам позабочусь об этом.

– Ja, Herr… – Циппман весь сжался. – У нас стоял гарнизон – до вчерашнего дня, а вечером…

– Какой численностью? – спросил Иетс.

– Около сорока солдат. Но они убежали, и вместе с ними скрылся крейслейтер Моргенштерн. Он взял с собой троих служащих из ратуши и секретаршу, а жену бросил. Подумайте, какой прохвост! Половина фольксштурмовцев тоже ушла – те, которые из нацистов, а остальные просто не явились на сбор и сидят по домам.

Такой подробный отчет показался Иетсу вполне правдоподобным. Чего Бинг придирается к этому Циппману?

– Мост был заминирован, – деловито продолжал тот. – Но отец Шлемм велел рыбаку Ули перерезать провода, и Ули так и сделал, и мост остался неповрежденным.

– Кто этот отец Шлемм?

– Патер прихода святой Маргариты. Он сказал: надо известить американцев, что нацисты ушли и что мы сдаем город, иначе они его обстреляют и не оставят в нем камня на камне.

– А вы, может, ничего другого и не заслуживаете, – сказал Бинг.

– Перестаньте! – сказал Иетс и, снова перейдя на немецкий, спросил Циппмана: – А этот ваш патер, этот отец Шлемм – порядочный человек? – Он вспомнил отца Грегора из Энсдорфа.

– Да, безусловно.

– В мое время такого не было, – сказал Бинг по-английски. – Может, потом появился! Но Циппман человек более или менее приличный. При нацистах, если нам нужны были лекарства, мой отец ходил к нему после закрытия аптеки, и он никогда не отказывал.

– Чего же вы на него наседаете?

– Я знаю этот городок, лейтенант.

Иетс пожал плечами. Потом он вкратце пересказал Трою слова аптекаря и добавил:

– Все-таки осторожность не помешает, капитан.

Трой подошел к Циппману и оглядел его с головы до ног.

– Ладно! – сказал он наконец. – Чего же мы, собственно, ждем?

Он дал команду «вперед».

Саперы обследовали мост, и слова Циппмана подтвердились.

Тогда орудия, бронемашины и грузовики вступили в этот древний городок, громыхая колесами и гусеницами по булыжнику, будя эхо на узких улицах с их занятными домиками. И это были единственные звуки, которыми сопровождалось вступление завоевателей. В молчаливом приеме, оказанном им, чувствовалось что-то гнетущее, тревожное, несмотря на царившую здесь атмосферу старомодного, мещанского уюта.

Иетс видел лица, выглядывающие из-за прикрытых ставен. На коньках крыш, на карнизах, в нишах – всюду, где изобретательные нацисты ухитрились приспособить флагштоки, развевались самодельные белые флаги из простыней, полотенец, наволочек. Горожане, должно быть, хотели подчеркнуть таким образом свою лояльность. И все же то, что они перестарались, было совершенно очевидно. И это не внушало доверия.

Но в конце концов, думал Иетс, ни он, ни Трой, ни солдаты Троя, никто не рассчитывает на лояльность со стороны здешнего населения. Каков бы ни был этот хорошенький, точно с почтовой открытки, покорный город Нейштадт, он лежит во вражеском стане и является ближайшим соседом лагеря «Паула».

Улица расширилась, перейдя в довольно большую продолговатую площадь, в дальнем конце которой стояло готическое здание ратуши. Из-за него, словно владыки города, поднимались две колокольни церкви Святой Маргариты, и лишь только головные машины колонны подъехали к ратуше, колокола Святой Маргариты зазвонили мрачно и гулко, так же, как они звонили на Пасху или в день рождения Гитлера, а еще раньше – в день рождения кайзера.

Часть машин осталась на рыночной площади, другие двинулись к городским окраинам, охранять подступы к Нейштадту. Трой соскочил на тротуар и с револьвером в руке быстро взбежал по ступенькам, ведущим к главному входу в ратушу. Он налег плечом на массивную дверь, она с готовностью открылась перед ним. Внутри, под каменными сводами, было темно, прохладно и пахло плесенью. На полу валялись груды бумаг, порванных, обгорелых, – следы беспорядочного бегства. Он расшвырял их ногами по сторонам.

Бинг не участвовал в занятии Нейштадта. Он сказал Иетсу:

– Теперь отпустите меня, очень вас прошу. Я вернулся домой. Я вернулся туда, где начиналась моя жизнь.

Иетс отпустил его со словами:

– Спокойно, не волнуйтесь!

Бинг шел по улицам Нейштадта, казавшимся ему теперь такими маленькими, узкими, и думал: «С закрытыми глазами – и то найду дорогу». Он миновал аптеку Циппмана. На ее дверях висел замок. Заглянул в витрину—в его воспоминаниях она была гораздо богаче, но ему и сейчас почудился запах трав, из которых Циппман когда-то с таким знанием дела готовил лекарства.

А вот дом, где он родился и где жил; окно первого этажа по-прежнему зарешечено – решетку поставил еще его отец, чтобы мальчик, любивший играть у этого окна, не упал на улицу. Стоя вот в этих дверях, мать поджидала его из школы; он кидался к ней, радуясь возвращению домой после стольких часов, проведенных среди чужих людей. Ему мучительно захотелось войти в этот дом, посидеть в своей бывшей детской, потом в столовой, услышать шаги отца и мягкий голос матери.

Он позвонил в ту квартиру. На его звонок никто не ответил.

Тогда он нажал одну за другой все кнопки на дощечке с аккуратно выписанными фамилиями. Жильцы выглядывали из окон, некоторые вышли на крыльцо, спрашивая, кого ему нужно.

– Что это? – сказал он. – В первом этаже никого нет?

Они не узнали его; он уехал отсюда мальчиком, а вернулся взрослым мужчиной в военной форме.

– Да, герр зольдат, – ответила одна из женщин. – Там никого нет.

– Где же они?

Молчание. Женщина попятилась.

Бинг посмотрел на фамилию против номера той квартиры.

– Здесь живет Фримель – кто он такой?

– Адвокат, – ответила женщина. – Тут так и написано, герр зольдат.

– Нацист? Молчание. – Убежал? Молчание. – Я пройду в квартиру.

– Ключей ни у кого нет, герр зольдат, – с готовностью ответила она.

Тогда Бинг вспомнил, что отец называл фамилию Фримель. Это был тот самый Фримель, который отнял у него практику. Так делалось в те годы: соглашайся сам, а нет, так тебя заставят согласиться.

Он растолкал любопытных и вошел в дом. Дверь в квартиру была заперта на ключ. Он что есть силы ударил в нее ногой. Дверь подалась.

Бинг один стоял в своей старой квартире.

Он надеялся, что в этих комнатах осталось хоть что-то от прежнего. Но они стали совсем другие, запущенные. Обои сменили, мебель новая, дешевенькая. Единственная знакомая вещь – металлический чехол на радиаторе в передней. Ему захотелось отломать кусок от него, но стоит ли обзаводиться таким печальным сувениром? Он прошел по всей квартире, не задерживаясь ни в одной комнате. Ему нечего было делать здесь. Дом, запечатлевшийся в его памяти на всю жизнь, исчез, хотя стоял он на прежнем месте. Кров, под которым протекало его детство, оказывается, существовал только в его воображении.

Он вышел из квартиры, не оглядываясь назад, и оставил дверь открытой в надежде, что соседи или проходящие мимо солдаты приберут к рукам добро герра Фримеля.

Навстречу ему по улице бежала какая-то женщина. Она остановилась, вопросительно глядя на него, и когда он посмотрел ей в лицо, крикнула прерывающимся голосом:

– Так и есть! Мне говорят, к Фримелям кто-то пришел, и я догадалась, что это вы! Сразу догадалась! Какой вы стали большой, и как к вам идет военная форма! Просто не узнать маленького Вальтера Бинга!

Около них опять собралась толпа. Бинг крикнул: – Разойдитесь – ну! – и схватился за карабин. Любопытные бросились врассыпную.

Женщина засмеялась.

– Правильно, герр Бинг! Пусть знают, кто здесь теперь хозяин!

– Вы Фрида? – спросил он.

– А как поживают герр Бинг и ваша матушка? Ах, если б вы знали, сколько раз я вспоминала о старых временах! Ваши родители были такие добрые люди, так хорошо обращались с прислугой! Я всегда говорила Роберту – это мой муж… да, я замужем. – Она хихикнула. – Роберт, говорю, можешь ругать евреев как тебе угодно, но лучших хозяев не найти. Правда, ваш отец не еврей – мать еврейка, но такой доброй женщины я…

– А вы почти не изменились, Фрида. Где ваш муж?

– Роберт? – Она снова рассмеялась. – Ох, он у меня так сглупил! Поддался на уговоры и пошел в фольксштурм. Сейчас его нет. И где он, одному Богу известно. Вы не зайдете к нам? Квартирка у нас маленькая, но очень уютная. Вы же знаете, я женщина домовитая. Брайтештрассе, номер девять. Обязательно заходите. Может, прямо сейчас пойдем?

– Нет, сейчас не могу, – медленно проговорил он. – Да вообще я здесь ненадолго.

– У нас и переночевать можно, – продолжала она. – Кровать вам дам мягкую, постелю чистые простыни, как в добрые старые времена, две подушки положу.

– Нет, мне надо идти, – сказал он. – Меня ждет лейтенант.

– Ох, уж эта война!

Он отошел от нее, а она крикнула ему вслед:

– Адрес не забудете?

Бинг увидел Карен у входа в городскую ратушу и обрадовался ей.

– Ну, как родные пенаты? – спросила она. – Повстречали кого-нибудь из знакомых?

– Да, горничную, которая у нас служила, – ответил он. – Все такая же болтушка. Успела рассказать мне, что с ней случилось за эти годы. Кроме того, я заглянул в дом, где прошло мое детство, но этот дом стал совсем чужим. А знаете что? Хотите, я покажу вам город? Пойдемте к моей школе, и там вы сфотографируете меня. «Самый преуспевающий воспитанник Нейштадтской гимназии» Недурная подпись? И, кстати, это правда. Я жив и преуспеваю! Мои одноклассники, те, которые в свое время травили меня, либо погибли, либо попали в плен, либо торопятся проиграть войну. Пойдемте посмотрим, какой он, этот городок.

– Пойдемте.

К белым флагам прибавились выведенные от руки надписи: «Привет нашим освободителям!» Карен скептически поглядывала на них.

– Освобождение! – сказал Бинг тем насмешливым тоном, который появился у всех у них после вступления в Германию. Трудно было верить в это большое слово, когда такие надписи всюду лезли в глаза; когда полногрудые, веснушчатые, хорошо одетые фрейлейн прежде всего заявляли вам, что вы гораздо лучше фашистов, а потом спрашивали, нет ли у вас сигарет; когда упитанные, круглоголовые мальчишки, так не похожие на истощенную детвору Франции и Бельгии, весело здоровались с вами, поднимая руку гитлеровским приветствием, клянчили конфеты, шоколад, навязывая в обмен дешевенькие сувениры.

– Не знаю, каковы эти немцы были в роли победителей, – сказала Карен, – но побежденные они стали такими паиньками!

– А почему бы вам не написать об этом? Мы, собственно, освобождаем не их, а фотоаппараты, пистолеты, эсэсовские кинжалы. И такое освобождение немцам, видимо, по душе. Они знают, что натворили их соотечественники, и теперь рады – по крайней мере легко отделаются.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю