Текст книги "Военные мемуары. Том 3. Спасение. 1944-1946"
Автор книги: Шарль де Голль
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 51 страниц)
Уинстон Черчилль ответил мне: «Я считаю, будьте в этом уверены, что Франция и Великобритания не должны разделяться. [63] Вы сами свидетель тех усилий, которые я предпринимал в наиболее трудное время, чтобы не допустить этого. И сегодня также я предлагаю Вам заключить с нами принципиальный союз. Но в политике, как и в стратегии, лучше всего убеждать сильнейших, чем идти против них. В этом я и пытаюсь преуспеть. У американцев есть огромные ресурсы, которые они не всегда используют по назначению. Я же стараюсь направить их на путь истинный, не забывая при этом, естественно, извлекать пользу для своей страны. Я завязал тесные дружеские отношения с Рузвельтом, и, общаясь с ним, я избрал путь высказывания предположений, подталкивая его в нужном направлении. Что же касается России, то это огромный зверь, давно уже жаждущий добычи. Сегодня невозможно помешать ему рвать ее, тем более что он попал в самую середину стада. Но нельзя дать ему захватить все. Я пытаюсь сдерживать Сталина, у которого, помимо большого аппетита, есть и здравый смысл. И более того, после трапезы наступает время переваривания пищи. Когда придет час переваривать ее, тогда для успокоившихся русских настанет трудное время. Тогда Святому Николаю{40}, возможно, удастся оживить бедных детей, которых людоед посадил в чан для засолки. А пока я участвую во всех делах, не соглашаюсь делать что-либо безвозмездно и даже получаю какие-то дивиденды».
«Что до Франции, – продолжал Черчилль, – то, благодаря Вам, она возрождается. Не торопитесь! Двери уже приоткрываются. Позже они откроются широко. И мы увидим Вас за столом административного Совета. Ничто не помешает нам тогда работать сообща. А до тех пор предоставьте действовать мне!»
Премьер-министр простился со мной 14 ноября и поехал с инспекцией на британский участок фронта. Иден к тому времени уже вернулся в Лондон. Из всего, что они изложили, можно было сделать вывод, что Англия положительно относилась к восстановлению политического престижа Франции и что это отношение сохранится в целях поддержания равновесия, традиций и безопасности, что она желала формального союза с нами. Но также было ясно, что Англия будет вести свою игру, полагая, что сможет самостоятельно лавировать между Москвой и Вашингтоном, ограничивая их требования и [64] одновременно извлекая пользу для себя. Англичане полагали возможным вести переговоры на базе эмпиризма и компромисса по тому мирному будущему, которое мы, французы, хотели помогать строить в соответствии с принципами логики и справедливости, как мы их видели. В конечном счете, они преследовали определенные цели в тех областях, где другие страны еще полностью не утвердились и где британские амбиции могли воспользоваться возможностями маневрирования и экспансии.
Прежде всего это касалось Средиземноморья: Афины, Белград, Бейрут, Дамаск, Триполи уже завтра, по планам британского правительства, должны были в той или иной мере попасть под влияние Англии, ранее опиравшейся на Гибралтар, Мальту, Кипр, Каир, Амман и Багдад. Так должен был быть создан противовес тем уступкам, которые Великобритании пришлось бы сделать для удовлетворения аппетитов русских и капиталистической идеологии американцев. Никакие испытания не меняют характер человека, никакие кризисы не меняют природы государств.
В итоге, в клубе великих держав на почетных местах сидело столько выразителей эгоистичных побуждений, сколько там было записано членов. В Вашингтоне Рузвельт открыл мне цели американской политики, задрапированные идеалистическими лозунгами, но очень практичные по сути. Лондонские руководители продемонстрировали нам свое желание достичь своих чисто британских целей. Впоследствии хозяева Кремля покажут нам, что их единственными интересами были интересы советской России.
Действительно, г-н Богомолов, сразу же по окончании визита гг. Черчилля и Идена, стал торопить меня с поездкой в Москву. Поскольку Франция была свободна и постепенно оживала, а ее правительство снова вернулось в Париж, в мои планы входило установить прямой контакт со Сталиным и его правительством. Итак, я принял его приглашение, а также подготовленную г-ном Молотовым и нашим послом Роже Гарро программу пребывания. Была достигнута договоренность, что я поеду на неделю в советскую столицу в сопровождении Жоржа Бидо. Таким образом, мы могли обменяться мнениями о будущем мирном урегулировании. Вероятно, это также даст возможность каким-то образом возобновить франко-российскую солидарность, которая зачастую недооценивалась и предавалась, [65] тем не менее соответствовала естественному порядку вещей перед лицом как немецкой угрозы, так и попыток англосаксов установить свое господство. Я даже рассматривал проект пакта, по которому Франция и Россия обязались бы действовать сообща в том случае, если вновь появится опасность со стороны Германии. Эта опасность, естественно, могла быть делом отдаленного будущего, но заключение российско-французского договора в ближайшее время могло бы помочь нам участвовать в урегулировании европейских дел.
Перед поездкой в Москву я решил публично заявить о тех целях, которые Франция будет преследовать в будущих переговорах по мирному урегулированию. На заседании Консультативной ассамблеи были открыты дебаты по вопросам нашей внешней политики. Как это принято, ораторы говорили пространными общими фразами с уклоном в идеализм, но не могли сказать ничего конкретного, когда речь заходила о практических целях. Все осуждали гитлеровский режим, но воздерживались от уточнения, что же именно нужно делать с Германией. В адрес наших союзников расточались теплые слова, но от них требовали только дружбы. Все признавали необходимость для Франции занять свое место, но избегали уточнения – каким путем и какими средствами. В заявлении, с которым я выступил 22 ноября, я всего лишь постарался высказать наши цели.
Во-первых, я заметил, что «у нас начинают появляться средства для проведения дипломатической акции, соответствующей тому уровню, на котором находится сейчас Франция». «Почти все правительства других стран, – говорил я, – уже признали правительство Французской Республики. Что же до Германии, то наши пушки в Эльзасе и на других участках в состоянии заставить ее признать нас единственно возможным способом – через победу... С другой стороны, мы принимаем участие в заседаниях Европейской комиссии в Лондоне и Комиссии по итальянским делам... Мы провели с британскими премьер-министром и министром иностранных дел переговоры по широкому ряду вопросов в обстановке открытости и дружелюбия... Мы планируем провести на той же ноте и переговоры с советским правительством в ходе нашей ближайшей поездки в Москву.. Мы рассчитываем когда-нибудь в такой же обстановке иметь беседу с президентом Соединенных Штатов Америки». Таким образом я старался показать, что Франция вновь выходила на соответствующий [66] уровень, где снова могла играть приличествующую ей роль.
Эта роль должна была соответствовать ее рангу великой державы. Я настаивал на этом, когда коснулся вопроса о будущей структуре Организации Объединенных Наций и нашего стремления войти в ее правящий орган – Совет Безопасности. «Мы полагаем, – говорил я, – что державы, имеющие возможности действовать в материальном и моральном плане в различных частях света, должны вместе взять на себя обязанность придавать импульс и направлять другие страны... В наших глазах Франция, вне всякого сомнения, является одной из таких держав». Далее я добавил: «Мы готовы, как и раньше, нести нашу долю ответственности, связанную с выполнением этого первоочередного долга. Взамен мы снимаем с себя обязательства по решению вопросов относительно участия в любых мерах в Европе и других частях света, а также по участию в переговорах, в которых мы не имеем равного права голоса со странами, активно в них участвовавшими».
Это прежде всего касалось вопроса о Германии. «Идет ли речь об оккупации немецкой территории, или о внедрении на ней административной системы, или о выборе режима правления в этой стране, или об определении ее границ, или о принятии мер военного, экономического, морального контроля, или же о судьбе народов, которые могут быть отделены от немецкого государства, Франция примет участие в обсуждении этих вопросов, если только ее не отстранят». Я внес уточнение: «Решение по этим вопросам мыслится нами только с той точки зрения, согласно которой оно должно обеспечить элементарную безопасность для всех стран по берегам Рейна, как Франции, так и Бельгии, Голландии, Англии». Но я утверждал, что определение для Германии судьбы обязательно мирного государства, в глазах Франции, является возможностью наконец приступить к плодотворному созиданию общеевропейского единства. «Мы верим в это, – заявил я, – и мы надеемся, что это строительство начнется с конкретных действий, объединяющих три полюса: Москву, Лондон и Париж».
Выразив наше стремление урегулировать с Италией «вопрос о репарации нанесенного нам ущерба» и наше пожелание «в дальнейшем завязать с правительством и народом Италии отношения, позволяющие перейти к открытому примирению», а затем, упомянув о событиях на Тихом океане и нашем решении «принять все возрастающее участие в совместных боевых [67] действиях», о нашем желании «вернуть себе все, что было у нас вырвано врагом», в заключение я сказал следующее: «Вероятно, сейчас сама История предоставляет Франции тот случай, когда народ может выбрать свою судьбу, тем более великую, чем горше были его испытания. Но нам не удастся ни защитить свои права, ни выполнить свой долг, если мы откажемся от возможности стать мощной державой... Несмотря на потери и муки, невзирая на усталость народа, мы должны строить наше могущество! Вот какой отныне должна быть великая цель, к которой Франция должна идти невзирая ни на что!».
Ассамблея встретила горячими овациями мою речь. Все ее члены единодушно проголосовали за повестку дня, куда было внесено одобрение внешней политики правительства. Однако по этому вопросу между «политиками» и мною были разногласия в образе мыслей. Дело не в том, что эти парламентарии, мыслящие категориями вчерашнего или завтрашнего дня, не полностью приняли те конкретные цели, которые я им представил. Но они приветствовали их как бы отстранение и в глубине души были далеки от них. Больше, чем проблемы государства – границы, безопасность, равновесие сил, – их волновали сами доктрины, влияющие на общественное мнение. При этом они в основном ориентировались на те положения, которые были настолько же туманны, насколько волнующе действовали на публику.
Как только провозглашался, например, «близкий триумф справедливости и свободы над раздавленным фашизмом», или «революционная миссия Франции», или «солидарность всех демократических сил», или же «установление мира через сотрудничество народов», вот тогда делегаты становились восприимчивыми ко всему услышанному. Но, как только речь заходила конкретно о Рейнской области, Сааре, Руре, Силезии, Галиции, Леванте, об Индокитае или же мы отказывались поддержать решения, которые союзники хотели вынести без нас; как только мы давали понять, что соединяем с ними судьбу нашей страны, не потому, что Англия – страна с парламентским правлением, Америка – демократическая страна, а Россия – советское государство, но в силу того, что все они борются с нашим врагом, аудитория, оставаясь внимательной и доброжелательной, тут же давала понять различными способами, что я слишком резко освещаю факты. Тем не менее, сама идея моей скорой поездки в Москву и даже [68] возможность заключения пакта вызвала единодушное одобрение членов Ассамблеи. Их отношение было благосклонным в той мере, в какой они хотели видеть в этом не более чем дружеский жест по отношению к союзнику.
24 ноября я улетел в Россию. Со мной были г-н Жорж Бидо, а также генерал Жюэн, гг. Палевски, Дежан и прочие, а г-н Богомолов должен был сопровождать нашу делегацию. Приземлившись в Каире, я нанес визит королю Фаруку. Осторожный, хорошо информированный, отличавшийся живым умом, молодой правитель показал мне, насколько он был обеспокоен положением в Египте. Хотя его страна напрямую не участвовала в международном конфликте, король выразил радость по поводу скорого разгрома гитлеровской Германии. Но он также выразил и опасение, что победа Запада скажется на уже шатком равновесии арабских государств Востока. Он предвидел, что в связи с этим мог пострадать союз Судана и Египта, и более всего опасался, что будет создано еврейское государство в Палестине. Последствия этого для арабов могли быть следующими: разжигание крайнего национализма, тяжелый кризис внешней политики, значительные беспорядки внутри страны.
Король, впрочем, выразил симпатию свою личную и всего народа по отношению к Франции. «Мы уверены в Вашем будущем, – говорил он, – потому что в нем заинтересованы». Когда я заметил ему, что, несмотря на это, его правительство резко реагировало на наши предложения по условиям перехода Сирии и Ливана к независимости, он заявил, улыбаясь: «Это всего лишь политика!» Я знал, что лично он неодобрительно относился к Нахас-Паше, которого англичане навязали ему в качестве премьер-министра. В конце беседы король Фарук уверил меня в своем уважении к французской колонии, содействующей, в первую очередь, развитию его страны.
Следующим этапом нашего путешествия был Тегеран. В столице Ирана царила напряженная атмосфера города, подвергнувшегося тройной оккупации. Британцы, русские и американцы, расталкивая нищую толпу, следили друг за другом, а высшие слои персидского общества в это время предавались унынию. Контрастом этому было выказываемое в образованном обществе высокое уважение к Франции. Я убедился в этом, когда принимал в здании нашей дипломатической миссии многих именитых людей, приглашенных послом Пьером Лафоном. [69]
Шах во время моего визита к нему также продемонстрировал в высшей мере дружеское расположение. С грустью он поведал о том положении, в какое поставило его империю и его самого присутствие трех великих держав, соперничество которых грозило расшатать государственную систему и разорвать целостность страны. Монарх, находившийся в подавленном состоянии, спросил у меня совета. «Вы видите, в каком положении мы находимся, – сказал он. – По Вашему мнению, какую линию поведения я должен выбрать? Вы, который взяли на себя ответственность за судьбу своей страны в самое трудное время, Вы можете мне подсказать».
Я ответил Мохаммеду Реза Пехлеви, что если когда-нибудь перед Ираном вставала необходимость иметь правителя как символ самостоятельности и единства страны, то именно сейчас и более чем когда-либо. Необходимо было, чтобы он ни под каким предлогом не отказывался от трона. «Что касается иностранных держав, – заявил я, – то перед ними Ваше Величество должно стать олицетворением независимости. Вы можете оказаться в положении, когда будете вынуждены терпеть вмешательство в Ваши права. Вы всегда должны громко заявлять свой протест. Если кто-либо из трех оккупировавших стран попытается склонить Вас на свою сторону, Вы должны держаться недоступно, даже если такая позиция приведет к тяжелым последствиям! Суверенитет может тлеть как огонь под пеплом, но если он есть, то пламя рано или поздно возгорится вновь». Я уверил шаха, что как только Франция вернет себе силы и авторитет, она обязательно приложит все усилия, чтобы помочь Ирану добиться ухода войск союзников сразу же после устранения немецкой угрозы для страны. Шах поблагодарил меня, добавив, что высказанное мной личное мнение стало для него моральной поддержкой.
26 ноября мы приземлились в Баку. На аэродроме, выслушав приветствия встречавших нас представителей советской власти, я принял рапорт почетного караула и наблюдал, как красиво – винтовки наперевес, с прекрасной выправкой, чеканя шаг – маршировала рота почетного караула. Да, это была она – вечная русская армия. После встречи на аэродроме, на огромной скорости нас отвезли в город и разместили в доме, где наши хозяева во главе с г-ном Богомоловым проявили к нам крайнюю предупредительность. Но, когда мы выразили желание как можно скорее продолжить нашу поездку, советская сторона заявила, [70] что дальше мы полетим на русских самолетах, поскольку наш экипаж не знает ни маршрута, ни сигналов; затем нам сообщили, что плохая погода в начале зимы делает полет рискованным и, наконец, что для нас зарезервирован специальный поезд, который вскоре прибудет. Короче, мы были вынуждены провести в Баку два дня, которые мы старались заполнить хоть как-то: поездкой в полупустой город, представлением в городском театре, чтением сообщений агентства ТАСС и обедами, отличавшимися неслыханной роскошью и изобилием.
Специальный поезд назывался «великокняжеским», потому что раньше служил великому князю Николаю во время Первой мировой войны. В хорошо оборудованных вагонах на малой скорости, к чему обязывало состояние железных дорог, мы проделали путь за четыре дня. Выходя на станциях, мы оказывались каждый раз окруженными молчаливой, но явно дружелюбной толпой.
Я высказал просьбу проехать через Сталинград – жест уважения к русской армии, одержавшей там решающую победу в войне. Мы увидели полностью разрушенный город в развалинах, но, несмотря на это, довольно много людей самоотверженно работали на улицах, власти на деле осуществляли призыв к восстановлению города. После того, как мы осмотрели поле битвы, наши сопровождающие провели нас на разрушенный металлургический завод, где недавно отремонтированная печь уже выдала первую плавку. А большой завод по производству танков, который мы затем посетили, был уже полностью восстановлен и переоборудован. Когда мы заходили в цеха, вокруг нас собирались рабочие для дружеской беседы. Возвращаясь, мы встретили колонну людей под конвоем вооруженных солдат, – как нам объяснили, это были русские заключенные, работавшие на стройках. Я должен заметить, что, если сравнивать их с «вольными» рабочими, заключенные работали не хуже, но и не лучше и были точно так же одеты. Я передал в городской совет почетный меч, который привез из Франции в дар городу Сталинграду, затем принял участие в банкете, меню которого представляло резкий контраст с нищетой, царившей в городе, после этого мы вернулись в «великокняжеский» поезд. В субботу 2 декабря, в полдень, мы прибыли в Москву.
На перроне вокзала нас встречал г-н Молотов в окружении народных комиссаров, чиновников и генералов. Присутствовал в полном составе и дипломатический корпус. Оркестр [71] сыграл государственные гимны. Перед нами с прекрасной выправкой прошел батальон курсантов. Выйдя из здания вокзала, я увидел собравшуюся на площади большую толпу, откуда неслись в мой адрес приветственные возгласы. Затем я поехал в посольство Франции, где хотел устроить личную резиденцию, чтобы быть вдали от суеты, связанной с ведением переговоров. Бидо, Жуэн и Дежан разместились в здании, предоставленном им советским правительством.
Мы провели в Москве восемь дней. За все это время мы обменялись с русскими множеством идей, информацией и различными предложениями. Бидо и Дежан вместе с Гарро и Лалуа, которые хорошо говорили по-русски, провели ряд встреч с Молотовым и его сотрудниками. Жуэн в сопровождении Пети, руководителя нашей военной миссии, имел длительную беседу с представителями Генерального штаба и его начальником генералом Антоновым{41}. Но, естественно, все основные решения зависели от нашей встречи со Сталиным. Беседуя с ним на различные темы, я вынес впечатление, что передо мной необычайно хитрый и беспощадный руководитель страны, обескровленной страданием и тиранией, но в то же время человек, готовый на все ради интересов своей родины.
Сталина обуревала жажда власти. Жизнь, наполненная подпольной политической деятельностью, а потом интригами и заговорами, научила его прятать свое подлинное лицо и душу, отбросить иллюзии, жалость, искренность, видеть в каждом человеке препятствие или угрозу, он сочетал в своем характере расчетливость, недоверие и настойчивость. Революция, работа в партии и на государственной службе, а также война дали ему возможности и средства подчинять себе или ликвидировать мешающих ему людей. Он добился всего, что [72] имел, используя все уловки марксистской доктрины и рычаги давления тоталитарного режима, выказывая сверхчеловеческую дерзость и коварство.
С тех пор, стоя один перед лицом России, Сталин видел ее загадочной, более сильной и более вечной, чем ее рисовали все теории и политические доктрины. По-своему он любил ее. Она же приняла его как царя и подчинилась большевизму, используя его как средство борьбы с агрессором в войне, которой прежде не было равных. Собрать воедино славянские народы, раздавить германскую агрессию, подчинить своему влиянию Азию, выйти к морским просторам – вот каковы были мечты русской нации, ставшие целью деспота, вставшего во главе государства. Для их достижения необходимы были два условия: сделать страну мощной, современной, а значит, индустриальной державой и, когда наступит время, вовлечь ее в мировую войну. Первое условие было выполнено ценой неслыханных человеческих жертв, лишений и страданий. Сталин, когда я его увидел, завершал выполнение второго условия, стоя посреди могил и развалин. На его счастье, он имел дело с народом до такой степени живучим и терпеливым, что даже страшное порабощение не парализовало до конца его способности и волю. Он располагал землями, настолько богатыми природными ресурсами, что самый разнузданный грабеж не смог их истощить. Он имел союзников, без которых не смог бы победить своего противника, но и они без него не имели на это шансов.
В течение приблизительно пятнадцати часов, что длились в общей сложности мои переговоры со Сталиным, я понял суть его своеобразной политики, крупномасштабной и скрытной одновременно. Коммунист, одетый в маршальский мундир, диктатор, укрывшийся как щитом своим коварством, завоеватель с добродушным видом, он все время пытался ввести в заблуждение. Но сила обуревавших его чувств была так велика, что они часто прорывались наружу, не без особого мрачного очарования.
Наша первая беседа состоялась в Кремле, вечером 2 декабря. Лифт доставил французскую делегацию ко входу в длинный коридор, вдоль которого была выставлена многочисленная охрана. В конце коридора располагалась большая комната, в которой находились стол и несколько стульев. Молотов ввел нас в нее, и тут появился маршал. После обмена обычными любезностями все уселись вокруг стола. Сталин, говорил ли он или молчал, опустив глаза, все время чертил какие-то каракули. [73]
Мы сразу приступили к вопросу о будущем Германии. Никто из присутствующих в комнате не сомневался, что рейх скоро падет под ударами союзнических армий; Сталин подчеркнул, что самые тяжелые из этих ударов были нанесены русскими. Мы быстро пришли к принципиальному согласию о том, что Германию необходимо обезвредить на будущее. Но когда я заметил, что сам факт отдаления друг от друга России и Франции повлиял на разжигание германских амбиций, последующий разгром Франции и, следовательно, вторжение врага на советскую территорию, когда я обрисовал перспективу прямого соглашения между правительствами в Москве и Париже для определения принципов урегулирования, которые они могли бы вместе представить союзникам, Сталин проявил сдержанность. Более того, он стал настаивать на необходимости изучить каждый пункт соглашений с США и Великобританией, из чего я сделал вывод, что у него были все основания рассчитывать на согласие Рузвельта и Черчилля по интересующим его вопросам.
Тем не менее, он спросил меня о гарантиях, которые Франция планировала получить на Западе. Но, когда я заговорил о Рейнской области, Сааре и Руре, он заявил, что по этим пунктам решение может быть принято только на четырехсторонних переговорах. При этом на мой вопрос по поводу восточной границы Германии он ответил категорично: «Исконно польские земли в Восточной Пруссии, Померании и Силезии должны быть возвращены Польше» – «То есть, – спросил я, – граница пройдет по Одеру?» – «По Одеру и Найзе», – уточнил он, – кроме того, граница должна быть исправлена в пользу Чехословакии».
Я заметил, что мы не имели принципиальных возражений по поводу этих территориальных изменений, которые, помимо всего, должны были, в порядке компенсации, позволить уладить вопрос с восточной границей Польши. Но при этом я добавил: «Позвольте мне заметить, если, по-вашему, вопрос с Рейнской областью сейчас решать преждевременно, то получается, что вопрос с границей по Одеру уже решен». Сталин помолчал, по-прежнему рисуя палочки и кружки, потом, подняв голову, сделал мне следующее предложение: «Давайте вместе обсудим франко-русский договор с тем, чтобы обе наши страны могли обезопасить себя от новой немецкой агрессии».
«Мы готовы к этому, – ответил я, – по тем же причинам, что способствовали заключению старого франко-русского альянса [74] и даже, – добавил я не без лукавства, – к подписанию пакта 1935». Сталин и Молотов, задетые за живое, воскликнули, что пакт 1935, подписанный ими и Лавалем, по вине последнего не был выполнен ни по духу, ни по букве. Тогда я указал, что, упоминая договор 1935 и альянс 1892, я хотел подчеркнуть, что перед лицом германской опасности совместное выступление России и Франции соответствовало естественному порядку вещей. Что же до того, каким образом мог быть реализован новый пакт, то я считал, что тяжелый опыт прошлого мог бы послужить уроком руководителям обеих стран. «Что касается меня, – добавил я, – то я не Пьер Лаваль». После чего была достигнута договоренность, что Бидо и Молотов займутся выработкой текста договора.
В течение последующих дней министры обеих стран встречались много раз. Они обменялись проектами договора, которые, впрочем, были очень схожи. В то же время мы были постоянно заняты бесчисленной вереницей приемов, визитов и экскурсий. В частности, на Спиридоновке{42} Молотов устроил завтрак, где присутствовали Деканозов{43}, Литвинов, Лозовский{44}, заместители министра иностранных дел. Был также и Сталин. Во время десерта он поднял бокал и произнес тост в [75] честь заключаемого нами договора. «Речь идет, – воскликнул он, – о настоящем альянсе, а не таком, как с Лавалем!» Мы долго беседовали вдвоем. На мои поздравления по поводу успехов русской армии, войска которой под командованием Толбухина{45} только что продвинулись в глубь территории Венгрии, он возразил: «Это всего лишь несколько городов! Нам нужны Берлин и Вена». Временами он, казалось, расслаблялся, даже шутил. «Должно быть, трудно, – говорил он, – управлять такой страной, как Франция, где весь народ такой беспокойный!» «Да, – отвечал я. – И чтобы это делать, я не могу брать пример с Вас, ведь Вы неподражаемы». Он упомянул имя Тореза, которому французское правительство дало разрешение вернуться в Париж. На мое недовольное молчание маршал заметил: «Не обижайтесь на мою нескромность, я только хочу позволить себе сказать Вам, что я знаю Тореза и, по-моему, он хороший француз. На Вашем месте я бы не стал сажать его в тюрьму». Затем он добавил с улыбкой: «По крайней мере, не сразу!» – «Французское правительство, – ответил я, – относится к французам соответственно тому содействию, какое ожидает от них».
В другой раз наши хозяева предоставили нам возможность восхищаться балетным спектаклем в Большом театре. Также в нашу честь на Спиридоновке был устроен прием с широким размахом, на котором собралось много народных комиссаров, чиновников высокого ранга, генералов, их жен и все представленные в Москве иностранные дипломаты и офицеры союзников.
Нас также привезли в Дом Красной армии на впечатляющий концерт народных песен и танцев. Во время всех этих мероприятий Молотов не покидал нас, он всегда был точен в своих выражениях и крайне осторожен в том, что касалось сущности вопросов. Иногда он оставлял нас на других сопровождающих, например, когда мы присутствовали на службе в церкви Святого Людовика, единственном католическом храме, открытом в столице, или поехали на Воробьевы горы, откуда [76] Наполеон созерцал Москву, посещали выставку трофейного оружия, спускались в метро, ездили на различные заводы, были в военном госпитале и школе радистов. По холодным улицам, скользя по снегу, шли молчаливые и погруженные в себя прохожие. У нас сложилось впечатление, что те русские, люди из толпы или представители элиты, с кем нам удалось пообщаться, горели желанием выказать нам свою симпатию, но при этом их сдерживали запреты, подавлявшие непосредственное проявление чувств.
Мы, французы, старались проявить по отношению к этому великому народу наше дружеское восхищение, используя возможности, предоставляемые на различных встречах и протокольных мероприятиях. В посольстве я устроил обед для целой когорты представителей интеллигенции и писателей, официально признанных советскими властями как «друзья Франции». В их числе, в частности, были Виктор Финк и Илья Эренбург, оба талантливые люди, но использующие свой талант только в заданном направлении и тоне. Среди приглашенных находился также граф Игнатьев, генерал, который в царское время был в Париже военным атташе, а потом долгое время одним из предводителей эмиграции. Годы не сказались на нем, форма сидела на нем удивительно, он блистал великосветскими манерами, но, похоже, стеснялся своей роли. Жан-Ришар Блок{46}, «укрывшийся» в России, представлял мне гостей одного за другим с натянутой любезностью. Все гости, проявлявшие легкое нетерпение и имевшие стесненный вид, походили на чистокровных лошадей в путах. В один из вечеров мы собрали в посольстве всю официальную Москву. Во всех разговорах, казалось, сквозила сердечность, однако чувствовалось, что публика была охвачена каким-то смутным беспокойством, как будто люди нарочно прятали свое «я» за серой посредственностью, которая была всеобщим убежищем. [77]
Тем временем подготовка договора шла с осложнениями. По правде говоря, все мелкие разногласия между проектами Бидо и Молотова могли быть улажены в одну минуту. Но понемногу советская сторона раскрывала свои намерения поторговаться. Сначала они попытались получить над нами перевес, подняв вопрос о ратификации договора. «Учитывая, что Ваше правительство имеет статус временного, кто же у Вас имеет право ратифицировать пакт?» – спросил Молотов у Дежана, а затем у Бидо. В конце концов советский министр иностранных дел повернулся ко мне, тогда я положил конец его сомнениям. «Вы подписали, – сказал я, – договор с Бенешем. Его правительство, насколько мне известно, является временным. Кроме того, оно находится в Лондоне». С этого момента речь о проблеме ратификации больше не заходила.