Текст книги "Крымская война"
Автор книги: Сергей Семанов
Соавторы: Сергей Сергеев-Ценский
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 49 страниц)
Еnfants perdus, сидевшие в ложементах, успели дать только один залп, торопливый, нестройный, от которого упало только трое охотцев. Их проворно с рук на руки передали в тыл на носилки, присланные Панфиловым с бастиона.
Сквозь крутившийся снег было видно, как зуавы бежали, пригибаясь к земле, в траншеи.
Едва они добежали, оттуда поднялась пальба.
Нельзя было терять ни секунды. Бирюлёв только крикнул: «Рабочие, сюда!» – только махнул рукою на ложементы сапёрному унтер-офицеру, а сам, почему-то, непроизвольно стараясь не касаться на бегу земли каблуками, побежал руководить боем дальше, к траншее, куда, опередив его, подбегали уже матросы и солдаты.
Он думал именно этими словами: «руководить боем», хотя и знал уже по опыту, что, чуть только начнётся свалка в траншее, руководить ею никак нельзя.
А свалка в траншее уже началась: одиночные выстрелы, крики на двух языках, хрипы, стоны, лязг железа о железо, треск, гул – и через три-четыре минуты кто из зуавов не успел своевременно выбраться из траншеи и бежать выше, в другую такую же, был заколот.
Но зуавы были ловкие и крепкие люди и яростно защищали свою жизнь и свой окоп. Только трое захвачены были здесь в плен: один раненый офицер и два солдата. Зато одним из первых погиб так жаждавший боевых подвигов юноша с девичьими глазами – прапорщик Семенский. Некрупный телом и тонкий, он был буквально поднят на штыки и брошен на вал окопа. Волынцы вынесли было его на линию отбитых окопов, где старательно и споро перебрасывали с места на место почти белую от известковых камней гулкую землю рабочие, но он недолго лежал тут живым. Рабочие сняли с ложементов и оттащили к сторонке восемнадцать тел заколотых зуавов; девятнадцатым невдалеке от них лёг бывший прапорщик Семенский…
Лунный свет ярок только вблизи, – вдали же он причудлив. Он способен очеловечить все кусты и все крупные камни кругом, особенно тогда, когда ошеломлён мозг внезапностью чужого нападения и своей оплошностью или неудачей.
Горнисты трубили тревогу, ракеты взвивались и лопались где-то в глубине французских позиций, точно напала на них не одна рота, а по крайней мере дивизия. Конечно, к передовым траншеям теперь спешили уже резервы.
Но пока подтягивались эти резервы, вторая траншея начала такую частую стрельбу, что поручик Токарев обеспокоенно подскочил к Бирюлёву:
– Прикажете унять их, Николай Алексеич? Несём потери!
– Ура-а! – крикнул во весь голос вместо ответа Бирюлёв.
И тут же общее дружное «ура» и такой же страшный для сидящих в окопе стремительный дробный стук бегущих по твёрдой земле нескольких сотен ног, и казалось, что через минуту-другую всё будет кончено здесь, как и в первом окопе; но раздался пушечный выстрел, и картечь повалила сразу человек десять.
Остановить атаку, впрочем, не мог этот выстрел, – слишком яростен был разбег, – и другого выстрела не пришлось уже сделать артиллеристам: их смяли. Но свалка в этой траншее была ожесточённее, чем в первой. Тут оказалось больше защитников, может быть успели подойти из других траншей, однако очистили и эту траншею; человек около двадцати отправили отсюда своих раненых в тыл, к носилкам, а с ними вместе ещё двух подбитых французских офицеров и пятерых солдат.
Бирюлёв замешкался было при отправке раненых, но Шевченко, всё время державшийся вблизи его, дёрнул его за рукав шинели:
– Ваше благородие, глядите сюда, то не обходят ли нас французы?
Бирюлёв поглядел вправо – действительно тянулась вниз какая-то плотная масса.
– Барабанщик! Где барабанщик? Бей отбой! – закричал он.
Ударил барабанщик, затрубил горнист… Рота спешно строилась во взводную колонну для отступления, и тут, на ходу, подобрался к Бирюлёву Рыбаков, чтобы сказать:
– Ваше благородие, Кошку ранили, а он сглупа сказываться раненым не хочет…
– Кошка ранен? – Это показалось почти сверхъестественным. – Где же он? Лежит?
– Идёт, да ведь и кровь из него хлещет… Кровью изойти может.
– Чем ранен? Пулей?
– Штыком…
А тем временем траншея, только что очищенная, вновь, видимо, наполнилась набежавшими из тыла зуавами, и запели оттуда пули. Но отстреливаться было уже некогда, беспокоило то, что могут напасть на рабочих.
Миновали первую траншею. Стало яснее видно, что французов, затеявших обход, немного – не больше ста человек.
– А ну, братцы, наляжь! – крикнул Бирюлёв. – Мы их в плен захватим!
Однако там заиграл трубач, и французы быстро повернули в сторону и исчезли: гнаться за ними совсем не входило в задачу вылазки. Главное, было перестроить ложементы. Работа же эта шла полным ходом.
– Кошка? Где Кошка? – вспомнил Бирюлёв.
– Есть, ваше благородие! – отозвался Кошка.
– Ты что, ранен?
– Пустяка – запекается, – недовольно ответил Кошка.
– Куда же ранен?
– Просто сказать, чуть скользнуло вот сюда, в левый бок…
– Перевязаться надо!
– Есть, ваше благородие, «перевязаться»… Домой придём – перевяжут.
Между тем пули из траншеи, которую только что очистили, сыпались чаще и чаще, и Кузменков сказал Бирюлёву:
– Неймётся проклятым! Придётся, кажись, пойти шугануть их подальше!
Дозвольте, ваше благородие, я со взводом пойду!
– Взвода мало, братец… Идти, так всем.
И в третий раз повёл в штыки Бирюлёв всю роту.
Однако вторая траншея была занята немногими стрелками: можно было насчитать только человек пятнадцать, вскочивших на насыпь, чтобы встретить наступающих залпом и бежать в третий окоп.
Бирюлёв с обнажённой саблей шёл впереди роты и только что повернулся к ней лицом, чтобы, выждав момент, крикнуть «ура», как Шевченко, не спускавший глаз с тех, на насыпи, вырвался из ряда и метнулся вперёд: он заметил, что большая часть ружей французов направлена на его командира. Он только успел выкрикнуть: «Ваше…» – как в одно и то же время раздались и залп зуавов и «ура» Бирюлёва, подхваченное всеми… всеми, кроме Шевченко, который рухнул, пронизанный несколькими пулями…
Обернувшийся Бирюлёв споткнулся о ноги убитого и упал на колени.
Кругом его бежали в атаку, штыки наперевес, и билось в уши со всех сторон нестройное: «А-а-а…» Бирюлёв припоминал этих зуавов на насыпи, и то, как метнулся вдруг вперёд, крикнув «Ваше…», этот простодушный богатырь, державшийся с ним всегда, как дядька, и то, как он почувствовал, когда кричал «ура», несколько тупых ударов в спину от шеи до поясницы, и понял, что Шевченко, чуть только увидел опасность, какая ему угрожала, кинулся его спасать своим могучим телом, и пули, предназначенные ему, принял своею грудью… И только пройдя насквозь через его грудь, эти пули, уже безвредные, шлёпнулись в его спину, как мелкие камешки.
– Шевченко!.. Шевченко! Друг!.. – кричал Бирюлёв, тормоша его круглое плечо, но глаза Шевченко уже закатились, тело вздрогнуло в последний раз и легло спокойно.
Заметив, что упал лейтенант, около него остался Болотников. Он тоже видел, что сделал Шевченко, и понял его, как понимал и тоску по нём лейтенанта; но он заметил, что рота пронеслась ураганом мимо второй траншеи в третью, и обеспокоился.
– Ваше благородие, а ваше благородие! – взял он за руку Бирюлёва. – Теперь уже не вернёшь его, – воля божья… А наши уж в третью траншею прочесались, кабы их там не прищучили!
Бирюлёв встал. Действительно, свалка гремела уже далеко. Он побежал вперёд, как и прежде, на носках, бросая на бегу Болотникову:
– Не забудь, где Шевченко лежит!.. Потом заберём его!..
Смерть Шевченко его ожесточила. Он бежал отомстить за него французам.
Но с зуавами, сидевшими в третьей траншее, всё уже было кончено, пока добежал он. Оставалось только собирать своих во взводы и подбирать раненых, чтобы идти обратно.
И взводы уже построились, раненых вынесли, когда со стороны траншеи раздалась резкая команда:
– En avant[12]12
Вперёд! (фр.)
[Закрыть]!
Обернулся Бирюлёв: высокий офицер стоял на насыпи с пистолетами в обеих руках, но те, кому он командовал, не шли вперёд, – их не было видно.
Была ли это небольшая кучка, добежавшая из резерва, или один только этот офицер, бегством спасшийся из обречённой траншеи и теперь захотевший показать свою картинную храбрость, – осталось неизвестным. Он выстрелил из обоих пистолетов сразу, и нужно же было случиться так, что одна пуля попала прямо в выпуклый лоб Болотникова, так лихо всегда державший бескозырку. Матрос был убит наповал, офицер же, француз, исчез… За ним вдогонку бросился сам Бирюлёв с целым взводом, но его не догнали, даже просто не знали, куда бежать, чтобы его догнать: он точно затем только и выскочил, чтобы убить бравого Болотникова, а потом провалиться сквозь землю.
Возвращаясь, несли тела и прапорщика Семенского, и Болотникова, и очень тяжёлое тело Шевченко… Несли и все штуцеры, какие нашли в траншеях.
Тем временем ложементы были перевёрнуты, и в них оставили взвод для их защиты. Цель вылазки была достигнута: ложементы против четвёртого бастиона оказались теперь выдвинуты шагов на тридцать вперёд. Как будто совсем немного, но эти тридцать шагов дорого обошлись французам, потерявшим не менее ста человек одними убитыми, десять пленными, из них три офицера. В роте Бирюлёва убитых нашлось семь человек, раненых тридцать четыре.
Когда донесение о вылазке через Гротгуса и адмирала Панфилова дошло до Остен-Сакена, он умилился не столько удачливости лейтенанта Бирюлёва, сколько геройской смерти матроса Шевченко. Но верный своему взгляду, что каждый русский герой должен быть примерно религиозен, он добавил в своём донесении об этом главнокомандующему слово «перекрестясь»:
«…перекрестясь, кинулся…» Это слово и попало в «Приказ главнокомандующего военными, сухопутными и морскими силами в Крыму», продиктованный писарю самим Меншиковым.
Вот этот приказ.
"Товарищи! Каждый день вы являете себя истинно храбрыми и стойкими русскими воинами; каждый день поступки ваши заслуживают и полного уважения и удивления. Говорить о каждом отдельно было бы невозможно, но есть доблести, которые должны навсегда остаться в памяти нашей, и с этой целью я объявляю вам: 30-го флотского экипажа матрос Игнатий Шевченко, находившийся во всех вылазках около лейтенанта Бирюлёва, явил особенный пример храбрости и самоотвержения. Когда молодцы наши штыками вытеснили уже неприятеля из траншей, пятнадцать человек французов, отступая, прицелились в лейтенанта Бирюлёва и его спутников; Шевченко первый заметил, какой опасности подвергается его начальник: перекрестясь, кинулся к нему, заслонил его и молодецкою своею грудью принял пулю, которая неминуемо должна была поразить лейтенанта Бирюлёва. Шевченко упал на месте, как истинно храбрый человек, как праведник.
Сделав распоряжение об отыскании его семейства, которое имеет все права воспользоваться щедротами всемилостивейшего государя нашего, я спешу, мои любезные товарищи, сообщить вам об этом, поздравить вас, что вы имели в рядах своих товарища, которым должны вполне гордиться.
Приказ этот прочесть во всех экипажах, баталионах и эскадронах.
Генерал-адъютант князь Меншиков".
Слова «как праведник» были тоже взяты Меншиковым из донесения Сакена, но над донесением этим, основанным, конечно, на рапорте самого лейтенанта Бирюлёва, светлейший задумался. Он знал суворовское правило, включённое даже в «Памятку молодого солдата»: «Сам погибай, а товарища выручай», однако он плохо верил в то, что на подвиги такого рода способен русский солдат; даже самая торжественность этого лаконического правила совсем не подходила к складу его насмешливого, скептического ума. Человек большой культуры, чего отнять у него нельзя, он неплохо усвоил прозу войны, но от него совершенно ускользнул её пафос, особенно пафос войны оборонительной, которую он же сам и вёл теперь. Война с турками, в которой он участвовал в зрелые годы жизни, когда ему пришлось осаждать Анапу и Варну, была наступательной войной, а русский военный строй последнего времени был как будто сознательно создан в расчёте на стадность, не отводя заметного места личному героизму.
До Крымской войны Меншиков относился как к матросам, так и к солдатам вполне безразлично, начальственно. Он стоял над ними в выси, слишком для них недосягаемой, занимая пост морского министра.
Но вот его прикрепили к небольшому клочку империи – Крыму, и только номинально числился он управляющим морским министерством, из которого вытеснял его второй сын царя Константин. Самое своё назначение командующим вооружёнными силами Крыма он счёл понижением, потому что этим самым становился в подчинённое положение к военному министру, с которым до этого был на равной ноге.
Уже с первых шагов войны, когда она ещё не коснулась берегов Крыма, он чувствовал себя как бы в опале, – второй раз за время своей служебной карьеры. Он назначался командовать флотом, который неминуемо будет блокирован в Севастопольской бухте, и армией, состоящей из пяти-шести полков и пяти-шести резервных батальонов, которые обречены на разгром при столкновении с крупными силами союзников. Самая же роль защитника родины его не только не умиляла, но он считал её навязанной ему оттуда, из Петербурга, по проискам его врагов при дворе.
Больше адмирал, чем дипломат, он считал в конце концов, что назначением его командующим войсками в Крыму кто-то (про себя он даже останавливался на нескольких именах) непременно хотел доставить ему блестящую возможность запятнать своё историческое имя… И успел в этом…
Алма, атака английской конницы под Балаклавой, Инкерман – всё это выдавило из Меншикова прежнее безразличие к русским солдатам: теперь отношение его к ним – пешим и конным – было непреоборимо презрительное.
Однажды, проезжая верхом на лошади с двумя своими адъютантами мимо только что пришедшего в Крым из Южной армии полка, Меншиков был чрезвычайно неприятно удивлён тем, что солдаты, стоявшие «вольно», столпились близко к нему и глядели на него во все глаза. С их стороны это было, конечно, проявлением вполне понятного любопытства: они видели своего нового главнокомандующего, от которого зависело в любую минуту послать их всех на смертный бой с неприятелем, но светлейший сделал, видя это, одну из своих знаменитых гримас и досадливо обратился к своим адъютантам:
– Qu'est ce qu'ils me veulent[13]13
Чего они от меня хотят? (фр.)
[Закрыть]?
Ударил плёткой своего коня и уехал рассерженный.
Солдаты посмотрели ему вслед, покачали головами и решили:
– Этот генерал, братцы, прямо какой-то аспид склизкий, а не человек!
Конечно, Меншиков не сомневался в том, что всякое приказание его солдаты выполнят, но как выполнят? Он понимал уже теперь, что он – не Суворов, что по его приказу они не сделают того невозможного, что делали по приказу графа Рымникского, князя Италийского, а именно только такое «невозможное» и могло, по его мнению, спасти Севастополь. Но вот перед ним лежало донесение нового севастопольского начальника гарнизона, говорившее как раз об этом «невозможном», суворовском «сам погибай, а товарища выручай», – и будто бы сделал это «невозможное» самый обыкновенный матрос 30-го экипажа Игнат Шевченко.
Правда, судя по донесению, он хотел выручить и выручил, погибая, своего начальника, но ведь лейтенант шёл с ним рядом на штурм траншеи, значит, и был ему действительно товарищем по той опасности, какая им угрожала…
В этот день Меншиков чувствовал себя гораздо лучше, чем за все последние дни, и ему захотелось проехаться к отряду Липранди на Инкерман; погода же была солнечная, тихая.
Он отложил донесение с недоверием к нему, решив вызвать к себе Бирюлёва и Токарева для устного доклада, а также допросить пленных французских офицеров и солдат.
Что Сакен склонен к сентиментальности, было ему известно. Что же касалось Бирюлёва, то кто мог бы доказать, что он не сочинил просто-напросто этого Шевченко, как мог бы сочинить и ещё не одну яркую деталь своей вылазки, была бы налицо фантазия, – сочинить, как сочинялись в штабах реляции о сражениях.
Как можно проверить, сколько траншей снова заняты французами? И как можно проверить, действительно ли хотел, или даже не думал совсем матрос Шевченко заслонить своим телом лейтенанта от пуль вражеского залпа?
Ведь он убит, этот матрос, а на мёртвого можно валить, конечно, что угодно, тем более что это создаёт Бирюлёву желанную, несомненно, ему славу любимца матросов: так, мол, любят, что даже жизнью за него жертвуют!
Меншиков усмехнулся криво, откладывая донесение Сакена под кожаный валик своего дивана, что значило «в долгий ящик». Поехал же он, взяв с собою из своих адъютантов одного только подполковника Панаева.
В 1814 году, под Парижем, Меншиков был ранен в левое бедро, вследствие чего левая половина его тела осела несколько вниз. И если прежде он всячески старался, чтобы такой недостаток был незаметен для других, то в последнее время уже не заботился об этом; и Панаев видел теперь, на свежем воздухе и в ясный сравнительно день, когда его начальник подходил к своему неизменному лошаку, какой он кособокий, прозрачнолицый, старый и немощный.
Кроме этой старинной раны, в последнее время, должно быть от большого похудания, стали особенно беспокоить его и следы ранения под Варной в 1828 году.
Тогда ядро пролетело у него между ногами выше колен так, что вырвало по куску мяса с обеих ног. Эти раны оказались серьёзными потому, что военная обстановка того времени не могла дать возможности сразу и основательно заняться их лечением. Он целый год пролежал с ними тогда и целую жизнь время от времени возился с ними потом. Для того чтобы ездить верхом и не растереть о седло ноги, он пристёгивал к ним особые сооружения из лубков.
Ехали шагом. Меншиков держался на своём лошаке сгорбившись.
Панаев с огорчением замечал, как постепенно, но неуклонно главнокомандующий занимал всё меньше и меньше пространства и всё меньше беспокоил людей. Он как бы сжимался, усыхал, втягивался в свою раковину, как улитка, уходил в отставку у всех на глазах.
Его спартанство, поразившее Пирогова, было вынужденное, конечно, он не щеголял им, не рисовался, не до того совсем ему было. Ему просто некуда было деваться здесь, на Северной стороне, поскольку более удобный для жилья инженерный домик был занят теперь великими князьями.
Можно было ночевать в капитанской каюте на пароходе «Громоносец», но для этого надо было подходить к нему на шлюпке и взбираться на палубу по трапу, что казалось Меншикову непосильно трудным делом. Кроме того, ему уже не хотелось беспокоить людей.
Да, это проявлялось в нём чем дальше, тем заметнее.
Теперь у него уж был штаб, но он был разбросан по всей Сухой балке: в одной избёнке жил начальник штаба генерал Семякин, в другой, далеко от него, – начальник провиантской комиссии полковник Вунш, ещё в нескольких – прочие чины штаба. И часто бывало так, что Меншиков, вместо того чтобы вызвать их к себе для доклада, сам ездил к ним на своём смиренном лошаке, что дало повод весьма исполнительному, но по-украински насмешливому Семякину прозвать его «Иисусом на осляти». Бывало и так, что он ездил к ним уже поздно вечером и в любую погоду; своенравничал, например, ветер, хлестал дождь, – шёл впереди лошака казак с фонарём, закутанная в бурку сгорбленная фигура тряслась на лошаке: Меншиков ехал к Семякину или к Вуншу совещаться по вопросам общего положения дел как чисто военных, так и по продовольствию армии.
Этот последний вопрос вследствие полнейшей распутицы, срывавшей подвоз провианта, с каждым днём становился острее, и Панаев знал, как неподдельно радовался светлейший тому, что из Южной армии Горчакова пришли, наконец, долгожданные сухари. Они пришли совсем недавно; с огромнейшим трудом доставили их возчики, потерявшие при этом половину своих лошадей и повозок, но всё-таки сухари были налицо, их роздали в полки присылавшие за ними особые команды; на какое-то время, значит, вопрос этот перестал беспокоить главнокомандующего.
Трудно молчать, когда идёшь или едешь с кем-нибудь рядом; Меншиков же давно привык к Панаеву, человеку серьёзному, начитанному, хорошо владевшему пером, поэтому он говорил ему, будто думая вслух:
– Вот идут бесконечные дожди, земля раскисла так, что и на лошаке ехать трудно, и он, бедный, еле ноги из грязи вытягивает, – никаких крупных военных действий начинать нельзя, а между тем в Петербурге думают иначе… Почему же именно так думают? Да потому всё, что отсюда туда идут всякие сплетни устно и письменно, – враньё всякое. Вот теперь в Симферополь, как ты знаешь, эти ещё сёстры милосердия явились… Ведь они все, говорят, дамы из общества. Ну, что они увидят там и у нас здесь, когда сюда доберутся? Одни только ужасы на их взгляд… Вот и будут писать своим родным и знакомым: ах, ужасы, ужасы, ужасы!.. То ужасно, это ужасно, всё ужасно! А родные их и знакомые разнесут по всему Петербургу… И во дворце будут то же самое повторять: ужасы, ужасы!.. А между тем война ни лучше, ни хуже всякой другой войны, какие были, какие будут… Только совсем не одно и то же, конечно, война, как она есть, и то враньё забубённое, какое около войны сплетается… И ведь досаднее всего то, что война отойдёт, а враньё об этой войне останется! Враньё будет занесено в реляции, в мемуары; во вранье этом потом историки будут копаться и купаться с головой, на вранье этом обучаться в военных академиях всех стран молодые люди будут… А когда обучатся и когда новая война начнётся, то одни из молодых людей этих, окончивших академии военные, будут управлять военными действиями и делать ошибку за ошибкой, а другие, которые в столице, в штабах сидеть будут, все будут отлично понимать и видеть: здесь сделано возмутительно, там сделано отвратительно!.. Ясно же, как день, что вот как надобно было сделать здесь, а вот как – там! И тогда была бы полная победа и конец бы настал войны… А что это, между прочим, там они, казаки эти, сушат там на рогожах, посмотри-ка! – перебил он свои мысли вслух, кивнул в сторону бивуака казачьей донской батареи, мимо которой проезжали они.
Панаев присмотрелся. На разостланных на земле рогожах действительно чернели какие-то кучи, а около них стояли и ворошили их палками казаки.
– Это, должно быть, табак, ваша светлость, – выразил свою догадку Панаев.
– Табак? Откуда же может быть этот табак? – недоверчиво поглядел на него Меншиков.
– Очевидно, с разбившихся во время бури судов союзников, ваша светлость.
– А-а! Ты думаешь, что это табак союзников?.. Что ж, и то хорошо, что хоть табаком запаслись казаки благодаря буре… Однако много же этого табаку они натаскали! Посмотри-ка, дальше вон и солдаты тоже сушат табак!
Примыкая непосредственно к Сухой балке и дальше до Инкерманских высот, лежащих по правому берегу реки Чёрной включительно, разлёгся лагерь армии, питавшей своими батальонами и полками севастопольский гарнизон.
Вместо палаток рядами стояли шалаши, в которых в ямках разводился огонь.
Теперь около этих шалашей довольно однообразно сушились где на рогожах, где на мешках чёрные кучи.
Осенний день короток, и осеннее солнце непостоянно. Едва успели объехать лагерь по линии аванпостов, как завечерело, хотя и не задождило.
Но, возвращаясь обратно, Меншиков заметил, что солдаты, готовившие себе ужин на своих огоньках, насыпают пригоршнями в котелки что-то из назойливо лезших в глаза чёрных куч на рогожах.
– Поди-ка посмотри, что там такое они делают, – послал князь Панаева.
Подъехав, Панаев увидел, что на рогожах были сухари, а не табак и что эти сухари бросали в кипяток, чтобы сделать из них похлёбку. Панаев попросил ложку, чтобы попробовать, что это такое за кушанье, однако едва проглотил, до того эта «тюря», как её называли солдаты, воняла гнилью и драла горло.
Он закашлялся и протянул ложку солдату, который ему её подал и смотрел на него, лукаво и выжидающе улыбаясь.
– Чёрт, какая же эта тюря горячая! – политично сказал при этом Панаев.
А солдат подхватил весело:
– Да уж вполне в акурат, как говорится пословица, ваше вскобродие:
«За вкус не берусь, а уж горячо будет!»
– Ну, что там такое? – спросил Меншиков догнавшего его Панаева.
Панаеву же казалось, что его вот-вот стошнит, и, сделав немалое усилие, чтобы побороть приступ тошноты, он ответил:
– Это – сухари, ваша светлость… последней получки…
– Ну, вот видишь! А ты говорил табак!
– Они совершенно гнилые, чёрные… ни на какие сухари не похожи…
Меншиков посмотрел на него испуганно, и лицо его задёргалось.
– Вот чем удружил, значит, Горчаков! Завалью! Гнилью! На тебе, небоже, что нам негоже! А мы за это благодарили!.. И вот этой гнилью, значит, должны мы кормить солдат?.. Что же они, солдаты? Не жаловались тебе?
– Не слыхал в этом смысле ни одного слова, ваша светлость.
– Но ведь от этих сухарей половина армии пойдёт в госпитали, как бог свят! Как же можно допускать это! Жаль, я не видел Липранди!.. И почему-то он мне не донёс, что он намерен делать с этими сухарями! И Вунш не доложил, что сухари он принял гнилые!.. Вот каковы мои помощники!
Однако ещё не успел несколько успокоиться Меншиков, как встретился генерал Липранди, зачем-то ездивший к Остен-Сакену в Севастополь.
Панаев удивился тому спокойствию, с каким этот, по аттестации Горчакова, весьма заботливый в отношении солдат начальник 12-й дивизии встретил возмущённое обращение к нему Меншикова насчёт сухарей.
– Знаю, ваша светлость, что сухари гнилые, – сказал он, – но ведь никаких других нет и в близком будущем не предвидится. Значит, остаётся одно: съесть их. И их солдаты съедят, конечно. Только не нужно подымать из-за них никакой истории, ваша светлость.
– Но ведь как же так не поднимать истории? – несколько даже опешил Меншиков. – Раз это не сухари, а дизентерия на рогожах!
– Я не смею, конечно, высказывать это, как совет вам, ваша светлость, – слегка улыбнулся Липранди, от которого пахло вином, – но это просто мой личный взгляд на вещи: солдата прежде всего не нужно жалеть в глаза! За глаза это совсем другое дело, конечно, но если пожалеть его при нём, то он тогда себя самого пожалеет вдвое и втрое! И прощай тогда военная дисциплина, ваша светлость! Я знаю только то, что в моей дивизии едят эти сухари и жалоб не заявляют. И съедят… Голодно, правда, им, но ведь солдаты чем голоднее, тем злее бывают… к неприятелю, а не к начальству!
А что же нам и нужно ещё от солдата? Только то, чтобы он был зол на своего врага, ваша светлость! После таких сухарей дайте ему только сойтись грудь с грудью с союзниками, – в клочья их разнесёт!
Липранди говорил это с подъёмом, но так и нельзя было понять, говорит ли он хоть сколько-нибудь серьёзно, или издевается, подогретый винными парами.
Меншиков посмотрел на него подозрительно, пробормотал:
– Может быть, вы и правы, что не стоит поднимать истории, – и простился с ним.
Панаеву же он сказал после длительного молчания:
– Да, как ни говорите о русском солдате, всё-таки нужно признать, что он удивительное существо, этот самый русский солдат!
Вернувшись в свой домишко и лёжа на диване, он и продиктовал писарю приказ о подвиге матроса Игнатия Шевченко.
Лейтенант Бирюлёв произведён был в штаб-офицерский чин капитан-лейтенанта, и Николай сделал его своим флигель-адъютантом.