Текст книги "Темный ангел"
Автор книги: Салли Боумен
сообщить о нарушении
Текущая страница: 52 (всего у книги 53 страниц)
4
– Ты не можешь так поступить, – сказала Констанца. – Почему ты это делаешь?
– Будь любезна подписать вот здесь и поставить свои инициалы на первой странице. Мой секретарь позже заверит твою подпись.
– Я не буду подписывать. И ты меня не заставишь подписать. Я люблю тебя. Я вернулась, чтобы сказать тебе, как я люблю тебя. Я успела на первое же судно. Я мчалась домой. И так поступать со мной жестоко. Забрать все свои вещи. Я проверила твой гардероб. Все вешалки пусты. Они дребезжат в шкафу…
– И в конце второй страницы, Констанца. Подробности я изложил кратко.
– Не буду! – Констанца с силой прижала узкие ладошки к поверхности письменного стола своего мужа. – Ты не понимаешь. Ты не хочешь слушать, когда я объясняю. Окленд ничего для меня не значит! Ты знаешь, что я выяснила? Он точно такой, как ты и говорил. Нудный типичный англичанин, весь в твиде, с женой и колыбелькой в спальне. И другого Окленда никогда не было, разве что в моем воображении. Я выдумала его. Я понимаю, что была глупа. Ох, как я стремилась удрать оттуда! Монтегю, почему у тебя такой большой кабинет? Я терпеть его не могу. Ты кажешься в нем настолько далеким, таким холодным, когда сидишь за своим столом. А я не клиент; я твоя жена. И ты любишь меня – я это знаю. Ты пытаешься скрыть свои чувства, как и я. Разве ты не видишь, насколько дурацкие игры мы ведем? С ними теперь покончено. Ох, мы можем быть так счастливы. Пожалуйста, прошу тебя… вот я сейчас перегнусь через стол, поцелуй меня, ладно?
– Будь настолько любезна, Констанца, просто подпиши. У меня назначены другие встречи.
– Тогда пошел к черту – не буду я подписывать эти идиотские бумаги. Юридическая невнятица. Ненавижу юристов!
– Констанца, если ты не подпишешь соглашение о разделе имущества, я разведусь с тобой. Это будет несложно.
– Разведешься? Ты не сможешь пойти на это.
– Нет, смогу. И учитывая количество твоих… контактов, которые я смогу перечислить, финансовые условия будут для тебя куда менее благоприятны, чем вот эти. Так что я предлагаю тебе подписать.
– Ты хочешь наказать меня – вот в чем дело. Ты караешь меня за поездку в Англию…
– Констанца, не строй из себя ребенка. В свое время мы договорились. Ты не соблюла условий, так что не сетуй на последствия.
– Ты думаешь, я в это поверю? Да это чушь! Ты устал от меня, вот и все. Ты хочешь удрать к этой своей малышке Урсуле, у которой такой приятный голосишко. Ты считаешь, что я ничего не знаю?
– Констанца, я уже говорил тебе. Твои фейерверки становятся утомительными. Как и твое вранье, и твои любовники. И то, как ты постоянно меняешь свою точку зрения, тоже надоедает. Надоедает наш брак. Подпиши, пожалуйста.
– Ты знаешь, что Окленд не убивал моего отца? Он хотел, но не решился. Вот почему я и поехала в Англию. Чтобы задать ему этот вопрос. И никаких других причин не было. Так что, как видишь, у тебя нет причин ревновать.
– Это могло быть одной из причин, по которой ты отправилась в Англию. И сомневаюсь, что она была единственной. А то, что ты мне сказала, я уже знал.
Констанца вскинула голову. Глаза у нее расширились.
– Что? Ты знал, что Окленд тут ни при чем? Но ты говорил…
– Ты неправильно истолковала мои слова. Так ты подпишешь документы?
– Ты знал? Откуда ты знал? – Констанца встала. Она не отрываясь смотрела на своего мужа.
Штерн, который остался сидеть, спокойно встретил ее взгляд.
– Я же говорил тебе, Констанца, что был там в ту ночь. Как ты помнишь, я остался в доме.
– Ты был у Мод. После того, как все разошлись после кометы, ты отправился к Мод. Ты сам мне рассказывал.
– Какое-то время я пробыл у Мод, но не остался у нее. Позже – прошло не так много времени – я отправился поиграть в бильярд. Приятное времяпрепровождение вызвало у меня желание продолжить его, вкусить его, может, в другом виде. Мне нравится так вести себя.
– Я тебе не верю.
– Как хочешь. Можешь верить или не верить. Это правда. Я играл в бильярд с половины второго до трех утра. Как и многие другие. Там были Окленд и Фредди, который основательно набрался. Среди собравшихся был и Мальчик. Так что, видишь ли, я счел достаточно странным, когда ты рассказала мне, что, мол, Мальчик провел всю ночь у себя наверху в беседах с тобой. Скорее всего ты спутала ночи.
– Ты знал. – Глаза Констанцы наполнились слезами. – Все эти годы ты знал.
– Моя дорогая… – Штерн несколько смягчился. – Я пытался рассказать тебе. Но, может быть, в конце концов я решил, что лучше оставить все, как есть. Все, что я мог тебе внушить, и тогда ничего не меняло, и тем более сейчас. И я вообще не хотел бы дискутировать на эту тему.
– Монтегю, прошу тебя. – Констанца склонилась к нему. – Ты не можешь не видеть. Ты мне нужен. Если тебя не будет рядом, я умру. Я не могу существовать лишь сама с собой. Я так боюсь остаться в одиночестве. Пожалуйста.
– Констанца, ты не умрешь. Ты по природе сможешь выжить где угодно. У тебя высокий уровень сопротивляемости. А теперь, пожалуйста, вытри глаза. Если ты подпишешь, то все будет улажено. И не имеет смысла устраивать мне душераздирающие сцены. Ты видишь – если ты глянешь на первую страницу, – дом будет продан, но ты получишь приличное содержание. Я добавил только одну статью. Картины Мод должны быть ей возвращены! Они были подарены ей – без сомнения, одно из моих вульгарных преподношений, но тем не менее…
– Монтегю, я прошу тебя. Не делай этого. Ведь ты тоже будешь страдать, я это знаю. Ты далеко не так непреклонен, как стараешься изображать…
– И ты убедишься – на второй странице, – что основная сумма капитала достаточно велика. Ты, конечно, сможешь приобрести себе апартаменты. Я предполагаю, что ты в состоянии начать свое собственное дело. Вместо того чтобы бесплатно давать советы своим друзьям, как им обставлять дома, почему бы тебе не начать зарабатывать этим? У тебя огромные запасы энергии, Констанца. Вместо того чтобы впустую тратить ее на любовные романы, почему бы с толком не пустить ее в ход? Может, тебе понравится работа. Она отлично успокаивает.
– Поцелуй меня, – нагнулась к нему Констанца. – Не могу себе представить, что ты поцелуешь меня, а потом станешь подсовывать на подпись эти бумажки. Ты не сможешь. Ты не сможешь не признать, что все это ложное, все: эти бумаги, тон, которым ты говоришь со мной, да все вообще. Я твоя жена. И ты… почти любишь меня.
При этих словах Констанцы Штерн поднялся. Она приблизилась к нему и обвила руки вокруг его талии. Она подняла к нему лицо. Штерн серьезно посмотрел на нее.
– Ох, Монтегю. Ты понимаешь меня. Как всегда понимал. Пожалуйста, расскажи, что ты во мне видишь.
– Ты выглядишь очень обаятельной, Констанца, – сказал Штерн. – Для меня ты всегда была таковой. И однажды я подумал… мне захотелось…
Склонив голову, он поцеловал ее. Сначала губы, а потом закрытые глаза. Он вытер ей мокрые от слез щеки и поцеловал еще раз. Констанца, всхлипывая, прижалась к его груди. Штерн погладил ее по волосам и потом скользнул рукой по ее затылку. Он оставил пальцы на изгибе шеи, пока приходил в себя и успокаивался; затем через несколько минут он отодвинулся от нее.
Констанца вскинула голову посмотреть на него. Она издала слабый звук, в котором чувствовалось разочарование. Импульсивным движением она прижала руку ему к щеке, а потом отдернула ее.
– А, понимаю. Я вижу, что наделала. Я читаю это по твоему лицу. Как я себя ненавижу. И как сожалею.
Перегнувшись через стол, она взяла документ о раздельном владении имуществом.
– Озабочен самосохранением, Монтегю?
Штерн отвел взгляд.
– Что-то вроде.
– Отлично. Я поняла. В таком случае я подпишу. Я подпишу, потому что забочусь о тебе. От всей души. Вот! Видишь? – Схватив ручку, Констанца подмахнула свою подпись. Она искоса взглянула на мужа. – Как я благородна! Никогда еще я не позволяла себе таких великодушных поступков. – Она улыбнулась. – А тут инициалы? Так. Готово.
Она отшвырнула бумагу, надела колпачок на ручку.
– Мы похожи? – спросила она, склонив голову.
– О, весьма.
– Монтегю…
– Да, моя дорогая?
– Если, как ты сказал, мы никогда не увидимся и если я обещаю оставить этот кабинет сразу же, как ты ответишь, могу я задать тебе один вопрос?
– И ты сдержишь обещание?
– Абсолютно. Ты же знаешь, я смогу.
– Очень хорошо. Спрашивай.
– Стоит ли? Ты же знаешь, какой вопрос я хочу задать.
– Неужто?
– Да. Остался только один.
– Я так и предполагал. – Штерн помолчал.
– Это так трудно? Я же тебе говорила.
– Определенные жизненные привычки… – Он пожал плечами.
– Ох, Монтегю, да откажись от них. Хоть раз.
– Очень хорошо. Я люблю тебя, Констанца. И всегда любил, и очень сильно.
– Какая бы я ни была? Что бы ты ни знал обо мне? Даже в таком случае?
– Даже в таком. – Штерн помолчал. – Но рациональный подход тут совершенно ни при чем, да ты и сама знаешь.
– Как я хотела бы быть другой. – Констанца сделала слабый безнадежный жест. – Я хотела бы переписать себя, стереть и начать все заново. Я хотела бы стереть прошлое, чтобы от него ничего не осталось. Были времена – я давала себе обещания. И очень трудно отвечать им сейчас, но я попробую. Посмотри в другую сторону, Монтегю. Глянь в окно. Ты видишь, какой серый день. Ты видишь, что начался дождь?
Штерн глянул в окно. Низко висели облака. Он не слышал ни звука шагов, ни стука закрывшейся двери, но, когда он повернулся, Констанцы уже не было.
* * *
Констанца вернулась к прошлому, к этим черным блокнотам, в которых предстояло заполнить последние страницы. На них нет даты, но я предполагаю, что они заполнены в конце того же дня, сразу же. Последняя попытка Констанцы разобраться с прошлым. Я читала их поздней ночью рядом с по-прежнему молчавшим телефоном; пламя в камине уже затухало, и меня охватывал холод комнаты.
Почерк был почти неразборчив, и в нем чувствовались обуревавшие ее эмоции. Констанца, очевидно, торопливо набрасывала свое признание; и, читая, я испытывала к ней жалость.
«Вот, вот, вот, – начинала она, с такой силой бросая слова на бумагу, что кое-где она была прорвана. – Слушай, Монтегю. Констанца расскажет тебе, как все это было».
* * *
Заставил решиться Констанцу крольчонок. Если бы он не погиб такой смертью, она бы никогда этого не сделала. Но силок затянулся слишком туго. Он прорезал шерстку и врезался в плоть, так что крольчонок задохнулся, пока она пыталась высвободить его. Это было гнусно так поступить с ним: отвратительно, отвратительно, отвратительно.
Она не видела, как умирала ее мать, но крольчонок, расставаясь с жизнью, дергался. У него помутнели глаза. Ему больно умирать, подумала Констанца – да, это больно, я вижу, что он чувствует, – и, взяв большую палку, она стала шарить ею в траве вокруг поляны.
Увидев капкан, она подумала: вот оно, оно ждет. Она видела, что это существо проголодалось. «Дай мне что-нибудь съесть», – словно говорила пасть капкана, и голос у него был металлический, как скрежет ржавого металла. Какая огромная пасть: она зияла, она хотела заполнить свой проем.
Констанца тогда сначала растерялась. Первым делом она похоронила крольчонка. Она любила отца, но она была растерянна все время, пока копала могилку и укладывала в нее бездыханное тельце крольчонка, потому что понимала, что ей надо все видеть, подсматривать и шпионить; и капкан сказал ей: сделай это.
Так что, когда крольчонок был захоронен, она побежала обратно домой, быстро-быстро. На бегу она стала даже задыхаться. Ей не позволялось бывать в той части дома, но она все равно проникла туда. Вверх по лестнице, приоткрыть дверь в гардеробную. Там все было красное, и портьеры были красные, и они были задернуты. Она слышала, что они там, по другую сторону драпировки. Она слышала, чем они там занимаются.
Такое она слышала не в первый раз. Это было в Лондоне с ее няней, когда та лежала за дверью ее спальни, – стоны, всхлипывания и тяжелое дыхание. Она знала, что была тайна. Она знала, что это было грязным. Стоит ли ей посмотреть?! Она никогда раньше не видела. Поцелуи, да; она подсматривала, как целуются, но потом убегала. На этот раз, подумала она, я должна увидеть, только чуть-чуть, я посмотрю в щелочку красного занавеса.
Ее отец занимался этим с Гвен. У Гвен были связаны руки, как у большой белой птицы. И папа делал это с ней, все те штуки, что он проделывал с Констанцей, все то, когда он говорил ей, что любит ее.
Точно то же самое. В руке он держал свою кость и трогал ее. Он растирал ее ладонью, и она становилась все больше и больше, и вот она встала торчком, большой папин штырь, ее штырь, тот самый, который он пускал в ход, когда любил ее и когда наказывал.
Констанца подумала: может, он не будет вводить его, может, он делал это только с нею, потому что она такая особенная, такая необычная. Но он все же ввел его. Он повернулся к ней спиной и засунул его. Гвен вскрикнула, но это его не остановило. Туда и обратно. Туда и обратно. Чап-чап-чап. Точно так же. Никакой разницы. У Констанцы в голове все стало чесаться, чесаться, чесаться. Портьера поплыла перед ней.
Как это ужасно. Констанца почувствовала, что умирает, – она была более мертвой, чем крольчонок. Она не могла шевельнуть ни ногой, ни рукой, ни языком, ни отвести глаза. Она видела, как Гвен плакала. Она испытывала жалость к Гвен. Плач его никогда не останавливал. Затем папа сказал Гвен, что любит ее. Он обращался к ней точно тем же самым голосом, что и к Констанце, и с теми же самыми словами. Он опять хотел заняться тем же самым с Гвен. В эту же ночь в лесу, после прохождения кометы.
Тогда Констанца и убежала. Она спряталась в кладовке. Там было темно, и никто не мог ее найти, даже Стини. Затем она спустилась к чаю, а когда папа увидел ее, то стал говорить эти ужасные слова, которые, как он обещал ей, никогда больше не произнесет, во всяком случае, перед другими людьми. Он сказал, что она альбатрос, тяжелая дохлая мертвечина, что висит у него на шее, тянет его книзу, душит его, как силок крольчонка.
И когда он это сказал, Констанца подумала: я убью его. Времени все придумать хватит – целый длинный весенний вечер. Это лишь его ошибка, поняла она в гардеробной, когда увидела постель. А дверь добавила: он этого заслуживает.
Вот ей удалось все наладить тайком. Тише, тише, тише. Вверх и вниз, проникнуть и выскользнуть, по всем тайным местечкам в этом тайном доме. Она оказалась очень хитра. Она перехватила Гвен. Она сказала ей, что Стини, кажется, заболел. Она понимала, что в таком случае Гвен не покинет дома, во всяком случае, не сейчас. Как и раньше, когда Стини болел, она оставалась с ним, потому что любила его.
Было такое местечко, как раз напротив дверей концертного зала. Там были густые заросли кустарника и пустое место под их ветвями. Там Констанца и притаилась. Она ждала с бесконечным терпением. Холодно ей не было: она подумала обо всем. На ней были пальто, шарфик и пара сапожек. Она сидела, скорчившись. Как восхитительно было ждать.
Он вышел к двенадцати, куря сигару. Она видела ее красный тлеющий кончик. Окленд тоже видел, как он выходит из дома. Она заметила Окленда, но он не знал о ее присутствии. Вот он на террасе, наблюдает, притаившись в тени. Окленд все знал. И она знала. А больше никто.
Она еще немного понаблюдала за Оклендом, сосчитала до пятидесяти. Затем последовала за своим отцом. Сквозь кустарник и дальше в лес. По той же самой тропе. Прячась за деревьями. За тлеющим красным кончиком. Комета прошла. В лесу было темно. Это было волнующе и пугающе.
Он присел на полянке. Он прислонился к стволу, его ноги лежали почти на могиле крольчонка. Констанца подобралась поближе к нему. Он посмотрел на часы. Затем уставился на небо, прикрыл глаза. Констанца ждала. И тут поняла: он заснул.
Она подкралась еще ближе, так близко, что могла коснуться его. Она подумала, что он может проснуться, потому что хрустнула ветка и капкан заговорил, но, похоже, он не слышал их. Констанца уловила звук его дыхания. Грудь его вздымалась и опадала, рот был приоткрыт. Когда она склонилась над ним, то дыхание коснулось ее лица, легкий аромат портвейна: словно вино и мед.
Констанца подумала: «Я не должна так поступать. Я могу сказать ему, что люблю его». Она боялась этого признания. В его глазах может появиться ненависть. Он может ударить ее. Он может вытащить свою кость и дать ей гладить ее. У нее разболелась голова от этой смеси любви и ненависти. Констанца подумала об адском огне и сере.
Как долго ждать. Она снова отползла. Она пряталась в кустах, по другую сторону от капкана. Там было сыро. Капкан говорил. Все громче и громче, все таким же металлическим скрипучим голосом: голоден, голоден, голоден. Один большой рот, а ее отец любит большие рты. «Проглоти меня, – сказал он Констанце однажды, – проглоти меня».
Наконец он проснулся. Он посмотрел на часы. Что-то пробормотал. Констанца подумала: папа пьян. Теперь она увидела, когда он снялся с места, что отец не совсем твердо держится на ногах. Его покачивает. Все покачивает. Он помочился у дерева, на траву, на могилку крольчонка. Это было ошибкой. Капкану это не понравилось бы.
А что, если бы она ему сказала о крольчонке? Констанца знала, что бы он ей ответил. Он отпустил бы одну из своих шуточек: его издевки резали, как бритва. «Глупый Альбатрос, – вот что он бы сказал. – Ты должна была притащить его домой – сделали бы пудинг. Глупая Констанца. Уродина Констанца». Отец говорит, что от нее ужасно воняет, отдает кислятиной. Он сказал, что она слишком маленькая и это ее вина, что пошла кровь. «Глупая маленькая сучка, – сказал он. – У тебя такие неуклюжие руки».
«Я покажу ему, какая я глупая», – сказала себе Констанца и позвала его.
– Эдди, – окликнула она его. – Эдди, я здесь. Вот сюда. – Голос был доподлинный, не отличить. Ему нравился этот голос, гораздо больше ее собственного, и отец сразу пошел на него. Поскользнулся на мху, грязно выругался. Господи, да он неуклюж. Она позвала еще раз. И еще раз. И тут ловушка поймала его.
«Глотай, глотай, глотай», – повторяла Констанца. Она затанцевала в отдалении, как делала всегда, когда злилась. Капкан защелкнулся. Его зубы сомкнулись. Хрустят кости, льется кровь. Капкан облизывает губы. Он урчит. Он благодарит за сочный ужин.
И тогда она убежала. Быстро, еще быстрее. Она слышала только свист ветра в ушах. Только ветер. Никаких криков и стонов.
Тогда не было никаких криков. Стоны подождут. Они раздадутся ночью, когда она будет лежать с сомкнутыми глазами, она их услышит. Как Констанца мучилась из-за этих криков, но альбатрос сказал: «Нет, это хорошо. Они поднимают меня все выше и выше. Смотри, Констанца». Он смахнул всю боль мягкими белыми перьями, и боль взлетела, все выше и выше, где ее не настигнет никто из людей, что было мудро, потому что у альбатроса так много врагов. Он летел безостановочно, до края земли и обратно; и в ту ночь, когда он вернулся, он сказал Констанце: «Живи в мире. Это сделала не ты; это был Окленд».
«Посмотри ему в глаза, – сказал альбатрос. – Он знал, что ты этого хотела». И Констанца посмотрела. Она сразу все увидела, всю эту откровенную черную ненависть, глубокую, как самые глубокие воды, точное отражение ее самой. Она сразу же полюбила его; Окленд в ответ в ту же секунду полюбил ее. «Ты мой близнец, – хотела сказать ему Констанца. – Если ты заглянешь в глубину моих глаз, Окленд, ты утонешь в них».
* * *
Была ночь, когда я кончила читать этот странный кусок. Огонь уже догорел. В комнате стояла тишина. Я закрыла черную обложку и отложила последний из блокнотов.
Я подумала, что в здравом состоянии Констанца не могла написать такое, разве что она окончательно сошла с ума. Кроющиеся в ней противоречия тронули меня: любовь и ненависть, здоровье и безумие, смерть и рождение – мне показалось, что это детские слова. Я не слышала их вот уже много лет: грех и искупление. Словно бы Констанца взяла меня за руки, за левую и правую, и положила их на клеммы: меня пронзил поток энергии.
Я подошла к окну, отдернула портьеру и выглянула наружу.
Стояло полнолуние; и за окном было морозно. Винтеркомб был тихий и одноцветный. Я видела, как металлом отливала поверхность озера и медного петушка на крыше конюшни; видела черную полосу леса и возвышающийся по одну сторону сада, за теплицами и парниками, шпиль церкви, в которой я была крещена и где в тот же день получила крещение и Констанца: думаю, она сама так считала.
Мне не хотелось спать, хотя, думаю, в конце концов я впала в некое сонное состояние, и в полудремоте неудобно устроилась в кресле, вытянув ноги, полубодрствуя, полузасыпая.
К шести, когда за окном стало светлеть, я поднялась. Я прошлась по комнате, а потом – тихонько – по спящему дому. Думаю, что я говорила тогда последнее «прости» Винтеркомбу, всем тем людям, которых я ныне увидела в нем. Я понимала, что необходимо сделать следующий шаг. Переходя из комнаты в комнату, я думала, что теперь понимаю, почему Констанца вручила мне эти дневники. Я думала, что, если даже они и преисполнены смерти, там много жизни и любви тоже: Констанца старалась быть справедливой. Я подумала: как странно, они дали мне свободу.
Я шла от места к месту, словно бы совершая паломничество. Я остановилась у концертного зала, где Мальчик делал предложение Джейн; стропила его теперь прогнили, и не было стекол. Я поднялась по лестнице к детским, к Королевской спальне, в комнату моих родителей с высоким окном. Я вернулась в бальный зал, где Констанца выбирала себе мужа и где я вальсировала с Францем Якобом. Просто помещения, в которых стоит тишина, многие из которых пусты, и все это были не просто комнаты. Выходя из каждой, я осторожно прикрывала за собой двери.
Вернувшись в гостиную, я остановилась в дальнем ее конце, в алькове, где когда-то стояло пианино моей матери. То пианино, на котором она играла в ночь прихода кометы, давно исчезло, но я точно помнила его положение.
Я стояла там, где могла бы сидеть моя мать, видя перед собой незримую клавиатуру. Я ждала. Я смотрела, как смотрят люди на съемочной площадке, пока переместят камеры: вот сейчас время пойдет вспять. И если раньше я видела прошлое глазами Констанцы, то теперь взглянула на них глазами своей матери.
Я испытывала огромное, всепоглощающее чувство любви к прошлому и к настоящему: она властно заполняла все пространство вокруг меня. Любовь моих родителей друг к другу; любовь Констанцы к Штерну и его любовь к ней: любовь, которая выстояла и которая ушла. Открыв дверь, я вышла на утренний воздух.
Как много мест надо посетить в последний раз: я пошла к бельведеру, где когда-то мой отец читал роман Вальтера Скотта, из которого когда-то Дженна и мой отец наблюдали, как проходит комета. Я посмотрела на окно детской наверху, где маленький ребенок планировал убийство своего отца, за которым она шпионила. Схватка Констанцы и Эдди Шоукросса завершилась его смертью. Констанца могла убить своего отца, подумала я, но первым делом она убила самое себя: оба они, и отец и ребенок, стали жертвой убийства.
Наконец я повернула к озеру. Я прошлась вдоль берега, среди сухих стеблей камыша. Я видела, как с воды взлетела серая цапля. И я подумала, теперь я могу это сделать: я пройдусь через лес до той поляны.
Я двинулась по тропе, по которой, должно быть, шел Шоукросс в ту ночь. Летом, должно быть, она совсем скрывалась из виду, даже осенью она была еле заметна. Стояло раннее утро, и я шла по ней. Лес был полон птичьего щебета. В нем было светло, и солнце пробивалось сквозь голые ветви. Я увидела оленью тропу, проложенную сквозь заросли. Я с надеждой перевела дыхание и, полная оптимизма, пошла дальше.
Свет лежал на поляне полосами; трава была объедена кроликами; единственными звуками, царившими здесь, было пение птиц. И если даже тут когда-либо присутствовали тени прошлого, от них давно не осталось ни следа; тут было чисто и пустынно, как бывает, когда одно время года сменяется другим. Воздух пах утренней свежестью, сырыми листьями; тянуло древесным дымком. Под старым дубом лежал толстый слой палых листьев. Нагнувшись, я смела их в сторону, освободив пространство под дубом, но, конечно, прошло слишком много времени: маленькую могилку, которую однажды сделала тут Констанца, уже не было видно.
Теперь тут не было ни силков, ни егерей. Никого не надо было защищать: когда-то лес был ухожен, но природа давно вступила в свои права. Я подняла лист, зажатый в руке, к свету. Его прожилки напоминали мои пальцы. Я выпрямилась. Я услышала… Ну, скажем так, я услышала, как кто-то позвал меня по имени, хотя в лесу стояла тишина.
Я двинулась в обратный путь. Шла медленно, уверенная, что спешить нет необходимости. Я прикидывала: спущусь к озеру, пройду вдоль берега, через лужайку, и когда я вышла к нему, то услышала, как вдалеке звонит телефон. Я бросилась бежать, хотя в этом не было необходимости – он будет звонить столько, сколько необходимо. И все же я бежала вниз по склону холма, пока не вылетела на террасу. Я глянула на часы. Прикинула расстояние. И подумала, я услышу его голос.
И вот тут я ошибалась. Когда я выбралась из леса на опушку, то увидела на другой стороне озера, около сада с дальнего края водного пространства, Френка. Лицом, на котором из-за расстояния я не могла разобрать черт, он стоял ко мне. Руки глубоко засунуты в карманы пальто. Он ждал.
Я могу сказать, какое расстояние нас тогда разделяло: не меньше четверти мили. Могу сказать и сколько времени понадобилось нам, чтобы пересечь его: пять минут, может, шесть. Когда я оказалась рядом с ним, было половина восьмого осеннего утра.
Я коснулась его руки, а потом провела пальцами по лицу. Оно было спокойным, почему-то спокойнее, чем у меня. Было восемь, да, вроде восемь, когда мы вдвоем вернулись домой.
– Почему, – сказал Френк, – когда ты пишешь мне письма, я никогда не могу получить их? Что там было, в твоей записке?
– Если ты покинешь прием в свою честь, выберешься черным ходом, сядешь в свою машину, проедешь столько миль в ночной темноте и затем полночи будешь бродить в саду… и ты в самом деле сделал это?
– Да. Я и сам думал это сделать.
– Тогда тебе не стоит даже получать мое послание.
– И все же… Что в нем говорилось?
– Ничего особенного. Ничего, что теперь имело бы значение. И ничего, что впредь имело бы значение.
– Ты уверена?
– Совершенно. Оно было очень коротким. Вопрос о новых фильмах. О шахматных проблемах.
Френк остановился. Он сказал:
– Как я люблю твою память.
– Ты видел меня на лекции, Френк?
– Нет. Но я знал, что ты здесь. Думаю, что мысленно я это понял. Я остановился на середине фразы. Знай я, что ты в самом деле в зале, то раскидал бы свои записи на все четыре стороны.
– Ты же говорил не по записям. Ты импровизировал.
– Я мог бы спрыгнуть со сцены. Профессура расступилась бы передо мной, как волны Красного моря перед Моисеем. И…
– И?
– Я продемонстрировал бы этой более чем достопочтенной аудитории нечто гораздо лучшее, чем лекция. Я бы устроил им демонстрацию относительно некоторых простейших форм биохимических процессов.
– Френк… – с некоторой предостерегающей ноткой сказала я. – Ты знаешь, что в доме Векстон?
– Нет, но это неважно. Векстон тактичный человек. Он будет невидим для нас. Несколько холодновато целоваться на открытом воздухе, как мне кажется. Пойдем внутрь, ладно? Кроме того, я хочу тебе кое-что показать.
– Что-то мне показать?
– Да. Думаю, что это подарок, который имеет смысл для нас обоих. Я его не открывал. Мне его доставили в отель прошлым вечером. Некое подношение. С моей фамилией на наклейке. И я узнал почерк.
Я тоже узнала почерк. Небольшой кожаный чемодан с выразительным ярлычком: «Доктору Френку Джерарду». Строчки и буквы были прямыми и четкими, чернила черными. Я приподняла чемодан и убедилась, что он довольно тяжелый. Я посмотрела на Френка.
– Ты знаешь, что в нем?
– Думаю, что да. Да.
– Как и я. Откроем?
– Думаю, что попозже. Теперь уж спешить некуда.
Наконец на следующее утро, расположившись в гостиной Винтеркомба, мы открыли его. Положив его на ковер, мы вскрыли чемодан – и вот где они оказались, наши письма. Как только была поднята крышка, они потоком высыпались на ковер, все эти выцветшие конверты с неразборчивыми почтовыми штампами. Мой почерк, круглый и несформировавшийся; почерк Френка, который был и остался европейским. Американские штемпели, английские, французские, немецкие. Мы пересчитали их. Все были на месте, ни одно не пропало.
Это был жест, и Френк потом сказал, что таков был фирменный знак Констанцы: вызвать удивление, потрясение, действуя открыто и дерзко. И я также увидела характер ее последнего жеста, когда Констанца решила в последний раз опустить занавес над жизнью так же, как она и существовала – последние акты должны идти под бравурные звуки.
Френк, я думаю, не понял этого, я же была слишком счастлива, и, кроме того, знала, что теперь мне нечего опасаться со стороны Констанцы.
* * *
Мы с Френком поженились в Лондоне, в присутствии растрепанного Векстона, исполнявшего роль шафера, и сияющих Фредди с Винни как свидетелей. Свадьба состоялась в ноябре, почти двадцать лет тому назад от этого дня, когда я пишу, но я помню все ее подробности совершенно четко.
Констанца дождалась, пока брак можно было считать свершившимся фактом, тогда – ждать она, наверно, больше не могла – приступила к действиям.
Известие о ее смерти пришло к нам примерно через три недели. Я впервые услышала о ней не от друзей, а от неизвестного репортера из Шотландии, который, собирая материал для лондонской газеты, искал подтверждения этой истории.
Это могло бы порадовать Констанцу, которая столь любила увертки и неопределенность. Ее порадовало бы и то, что обстоятельства ее смерти так и остались необъясненными и по размышлении были отнесены к разряду несчастных случаев. Констанце удалось и в смерти добиться успеха, окружив ее, как и свою жизнь, догадками и домыслами.
Такова, по крайней мере, общественная версия ее смерти, принятая газетами, ее коллегами, друзьями, любовниками и соперницами. Версия эта не имела ко мне никакого отношения: я всегда не сомневалась в причине произошедшего, ведь к тому времени я прочитала все ее дневники.
Констанца решила умереть – и я не сомневалась, что она решила разобраться в своем последнем и лучшем секрете, – в том месте, где она провела свой медовый месяц. Этот дом, когда-то принадлежавший моему дедушке, был приобретен Штерном. Штерн по завещанию оставил его Констанце. И я думаю, что вплоть до момента смерти она никогда не посещала его.
Выбор времени ухода так и остался ее тайной, чего, без сомнения, она и хотела.