355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Салли Боумен » Темный ангел » Текст книги (страница 38)
Темный ангел
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 06:35

Текст книги "Темный ангел"


Автор книги: Салли Боумен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 38 (всего у книги 53 страниц)

– Нет, я так не считала. – Я отвела взгляд. – Но как бы там ни было… Мы уезжали. Мы… ехали в Германию. Я хотела побывать там, и Констанца знала это…

– В Германию? – Это, похоже, заинтересовало его. – Почему вы хотели там оказаться?

– Ну… Смерть моих родителей. Несчастный случай. Я не сомневаюсь, Роза должна была вам рассказывать о нем.

– Да. – Он помедлил. – Не сомневаюсь, что она рассказывала.

– Он так и остался необъяснимым, понимаете? Я хотела надеяться, что в Берлине сохранились какие-то записи об этой истории…

– И у вас не получилось?

Мягкость его голоса удивила меня. Я никогда раньше не говорила об этом мрачном путешествии и теперь пожалела о своей откровенности. Его сочувствие могло скорее, чем равнодушие, вызвать у меня слезы. Я быстро отвела глаза.

– Нет. Не получилось, – продолжила я сухим голосом. – Записи исчезли – если они вообще имелись. Получилась дурость. Констанца предупреждала меня, и я должна была бы послушать ее. Отчеты совершенно не важны… – Я остановилась. И сказала четким вежливым голосом: – А вы когда-нибудь были там? Вы посещали Германию?

Наступило молчание. Его лицо окаменело.

– Посещал ли я Германию? Нет. – Он отпрянул от меня при этих словах. Голос его прервался. Секунду назад его рука лежала на столе очень близко к моей. Нас разделяло всего несколько дюймов. Он резко отдернул руку. Он начал озираться в поисках официанта. Видно было, что я его как-то оскорбила. Как ни глупо, я попыталась получить прощение.

– Я просто подумала… может, вы проезжали. После войны. С Розой или с вашим отцом. Я знаю, Роза однажды говорила…

– Трудно представить. Вы же знаете, что мой отец был евреем. И если вы задумаетесь над этим, не сомневаюсь, сможете понять: увеселительная прогулка по послевоенной Германии не была в списке его предпочтений.

Я густо покраснела. Френк Джерард встал и уплатил по счету. В нем не было ни следа, что он сожалеет об этом выговоре или о тоне, с каким он был сделан. Более того, казалось, что он старается как можно быстрее избавиться от моего общества. Выйдя из ресторанчика, мы двинулись быстрым шагом. Я поспешила сказать, что должна присоединиться к компании Констанцы; он же ответил, что ему необходимо вернуться в свою гостиницу.

Рядом с баром «Гарри» был причал для речных такси. Френк взялся меня проводить. Униженная и смущенная, я не нашла в себе сил возразить. Мы шли в молчании. В конце улицы, которая вела к бару, он остановился.

На расстоянии я видела фигуры Констанцы и ее спутников, стоявших спиной к нам. Конрад Виккерс о чем-то разглагольствовал и жестикулировал; Констанца смеялась; близнецы Дайнем с ленивой живописностью прислонились к стене. Розы с ними не было. Пока мы стояли здесь, до нас донеслись обрывки слов Конрада Виккерса.

Меня сразу же охватило ужасное ощущение, что он обсуждал Розу.

– Тринадцатый дом, – услышали мы. – Скажи мне, дорогая, как ты можешь все это выносить? А это платье! Словно большой красный почтовый ящик. Передвижной. Ходячий. Ужасно! Похоже, ты сказала, что она вдова? Она не может быть вдовой. Она веселая вдова – вот кто она такая.

Я попыталась отойти, чтобы мы оба оказались вне пределов его голоса, но не подлежало сомнению, что Френк Джерард услышал оценку своей матери. Он сделал несколько шагов и резко повернулся с жестким, напряженным лицом.

– Сказать вам, почему она носит такое платье? Это красное платье? – У него был сдавленный от гнева голос. – Сегодня годовщина ее свадьбы. Красный был любимым цветом Макса. Поэтому сегодня она и надела красное платье…

– Я понимаю. Прошу вас…

– Понимаете?

– Конечно.

– Вы уверены? – сарказм был безошибочен. – Кроме того, этот человек ведь ваш приятель, не так ли? Конрад Виккерс. И близнецы Ван Дайнем. Ваши обычные спутники в поездках. Ваши близкие друзья…

– Порой я в самом деле путешествую с ними, но на деле они друзья Констанцы. То есть…

– Бобси Ван Дайнем – приятель вашей крестной матери? – Слово «приятель» звучало оскорбительно. Я не знаю, имел ли он в виду отношения Бобси с моей крестной матерью или со мной?

– Нет, не совсем. Он и мой приятель. И я знаю Конрада с детских лет. Он порой позволяет себе преувеличения, но…

– Преувеличения? Ах, да. И к тому же злобные.

– Он прекрасный фотограф, Френк…

Я остановилась. Я призналась себе – в первый раз! – что Виккерс, мастерство которого Констанца постоянно воспевала, был человеком, который мне решительно не нравился. Я могла это сказать, но сдержалась. Я испытывала искушение отделить себя от Виккерса, но это было бы дешевкой. Кроме того, я понимала, что это бессмысленно, ибо по выражению лица Френка Джерарда было видно, что, по его мнению, мы с Виккерсом одним миром мазаны.

Он смотрел в пространство улицы, сжав руки в кулаки, и скулы его были покрыты гневным густым румянцем. На мгновение я испугалась, что он сейчас двинется по улице, столкнется с Виккерсом и даже, возможно, ударит его. Но с выражением омерзения он лишь гневно пожал плечами.

Теперь-то я знала, что его реакция была гораздо более сложной, чем мне тогда показалось, что тут было место и ревности и что его гнев был направлен не только против Виккерса. Тогда я этого не понимала. Смущенная и растерянная, чувствуя, как я теряю что-то важное, чего я еще не могла определить, я сделала шаг вперед. Я назвала его по имени. Кажется, я отдернула руку. Речное такси приближалось. Френк Джерард повернулся ко мне.

– Сколько вам лет? – спросил он.

Когда я ответила, что двадцать пять, он промолчал. Я и так знала, что он подумал. В двадцать пять лет я должна быть достаточно взрослой, чтобы самой выносить суждения.

«Вырастайте», – он мог сказать это слово. Вместо того он вежливо, но холодно проронил: «Прощайте». Я могла бы сказать ему тогда и через несколько лет решилась: я стараюсь. Но трудно становиться взрослой, тяжело высвобождаться. Констанца любила меня как ребенка, Констанце хотелось, чтобы я оставалась ребенком.

* * *

– Перестань расти, – могла она сказать мне, когда я вытянулась до пяти футов и десяти дюймов, после чего, слава Богу, расти перестала.

– Не расти так быстро, – полунасмешливо, полусерьезно могла она кричать мне, а я, отчаянно стараясь ублажить ее, была готова это сделать, если бы могла.

– Ох, ты делаешь меня прямо лилипуткой, – могла пожаловаться она. – Это ужасно!

– Ты довольно высока для своих лет. – Это было едва ли не первое, что она сказала мне в тот день, когда я впервые оказалась в Нью-Йорке.

Мы стояли в том зеркальном холле, глядя на наши отражения, пока Дженна молча ждала рядом. Несколько дней я провела на океанском лайнере. В первый раз в жизни я оказалась в лифте. Я все еще чувствовала, как все вокруг меня движется, ковер под ногами ходил волнами.

– Сколько Викторий ты видишь? – сказала моя новообретенная крестная мать. Она улыбнулась. – И сколько Констанций?

Я сосчитала шесть. Пересчитала и обнаружила уже восемь. Констанца покачала головой. Она сказала, что их количество бесконечно. «Ты довольно высока для своих лет», – сказала она. Я посмотрела на наши отражения. В свои восемь лет я уже достигала до плеча своей крестной матери. Она была тоненькая и превосходно сложена. Я еще подумала, почему рост может быть причиной для огорчения. Но в ее голосе были нотки сожаления. Она взяла меня за руку и из холла провела в огромную гостиную. Из ее окон я видела верхушки крон. Я подумала: мы как в гнезде на верхушке дерева. Гнездо покачивалось под ногами.

– Ты должна познакомиться с Мэтти, – сказала Констанца, и Мэтти в белом платье и белых туфлях вышла вперед. Она была первой черной женщиной, которую я увидела. Я не могла оторвать глаз от кожи Мэтти. В ее черноте был красноватый оттенок, как на кожице винограда из теплицы. У нее были такие круглые и блестящие щеки, что казались отполированными; она была ужасно толстой. Когда она улыбалась, зубы у нее были белее белого. Комната поплыла у меня перед глазами.

– Как две горошины из одного стручка, – произнесла Мэтти загадочную фразу. – Точно, как вы и говорили.

Она размахивала руками, когда говорила. На столике рядом с ней стояла фотография моего отца. Я знала ее: точно такая же стояла на ночном столике моей матери. На ней был изображен мой отец в давние времена, беззаботно взмахнувший крокетным молотком. Я уставилась на снимок. Я подумала о моем отце и моей матери, которых оставила далеко в Винтеркомбе. Они были мертвы.

В комнату вошел огромный черный медведь, он лизнул мне руку. Он оказался последним псом Констанцы, удивительно добрым ньюфаундлендом: его звали Берти.

Три тысячи миль. Я по-прежнему была в дороге. Я чувствовала, как воздух поднимает меня и кидает куда-то вперед, но я должна пересечь океан, и там все будет ясно. Вот так я и очутилась тут, высокая и тощая девочка, с выпирающими косточками ключиц. У меня была высокая переносица и тонкий нос. Глаза мои были мутновато-зеленого цвета, и один из них был более зеленый, чем другой. Три тысячи миль – и вот я видела перед собой новую Викторию, девочку, которая пугается обманчивой неизвестности, девочку, как две капли воды похожую на своего отца.

Я не могла удержаться от слез. Я обещала себе, что этого не будет, но, начав, не могла остановиться. Я хотела, чтобы вернулся мой отец, хотела увидеть маму, хотела, чтобы стояло лето в Винтеркомбе и рядом был мой друг Франц Якоб. Я так и сказала. Едва начав говорить, я не могла остановиться. Так долго сдерживаемая волна грусти вырвалась наружу: смерть моих родителей, моя ужасная вина в том; хвастовство Шарлотте, утренние и вечерние молитвы, обилие дешевых, за пенни, свечек, что я зажигала каждое воскресенье при своих гнусных обращениях к небесам. Все были добры ко мне, но моя странная крестная мать была добрее всех. Она уложила меня в кровать в комнате, такой роскошной, что я опять стала плакать, вспоминая простоту Винтеркомба. Констанца села рядом. Она взяла меня за руку и стала утешать меня, ее стараниями слезы скоро прекратились.

– Я тоже сирота, – сказала она. – Как и ты, Виктория. Мне было десять лет, когда умер мой отец. В результате несчастного случая, очень неожиданного – и я проклинала себя, как и ты сейчас. Люди всегда так делают, когда кто-нибудь умирает – ты это поймешь, когда станешь старше. Мы всегда думаем: ведь я мог что-то сделать, что-то сказать. И ты всегда будешь это чувствовать, пусть даже все забудешь и никогда больше не станешь молиться. – Она помолчала. – Ты веришь в Бога, Виктория? Я – нет, а ты?

Я замялась. Никто раньше не задавал мне таких вопросов.

– Думаю, что да, – наконец осторожно сказала я.

– Ну и хорошо. – У Констанцы опечалилось лицо, и я подумала, что она несчастлива в своем атеизме. – Если ты веришь в Бога, и Он – добрый Бог, ты же не можешь считать, что Он делает с тобой такие фокусы, не так ли?

– Даже если Он хотел наказать меня… за то, что я врала Шарлотте? – Я обеспокоенно посмотрела на нее.

– Естественно, нет. Он же наказал бы только тебя…

– Наверно, так.

– Я знаю, что Он мог бы. – Она опустила глаза, разминая пальцами простыню, и снова подняла на меня взгляд. – Это было очень маленькое преступление, Виктория, заверяю тебя. Ну такое крохотное – даже не разглядеть! Ему приходится беспокоиться о гораздо более крупных. Представь себе: ему приходится думать об убийствах, о кражах, о войнах и ненависти. Это действительно большие проступки. Чудовищные! Ты же из-за большой любви позволила себе маленькую ложь. Он никогда не стал бы тебя наказывать за нее.

– Вы уверены?

– Даю слово. – Она улыбнулась. Наклонившись, она поцеловала меня. Она погладила меня по лбу маленькой ручкой с красивыми кольцами на пальцах.

Я поверила ей. Я ощутила внезапную уверенность, что она знает, о чем думает Бог – эта моя странная крестная мать. Если она так считает, если она дала мне слово, значит, так и есть. Облегчение было огромным: чувство потери не покинуло меня, но вина стала сходить на нет.

Констанца, похоже, понимала это – может, она могла читать мои мысли, – потому что снова улыбнулась и протянула мне руку ладонью кверху.

– Вот так. Ушла вина? Разве остался хоть кусочек? Ну, так дай его мне. Вот так, положи его мне на ладонь – все сразу, вот так! Хорошо. Видишь, как она тут устроилось – я чувствую. Щекочет ладошку. Ползет вверх по руке. Сливается с другими винами – их там целая куча, понимаешь? Вот так. – Она дернулась. – Теперь она в моем сердце. Там вина любит жить. Она там прекрасно устраивается. И тебе больше не стоит переживать. Она больше никогда не придет к тебе.

– Вина живет в сердце?

– Именно там. Порой она там шевелится, и люди думают: «О, как у меня бьется сердце!» Но на самом деле, конечно, не так. Это просто вины копошатся.

– А их у вас уже много?

– Кучи и кучи. Я же большая.

– У меня они тоже будут… когда я вырасту?

– Может, кое-какие. И еще угрызения совести – эти точно появятся. Мы с тобой заключим соглашение, ладно? Если ты чувствуешь, что они хотят вылезти наружу, неси их ко мне. В самом деле. Я с ними справлюсь. Я к ним привыкла.

– Теперь я могу заснуть… Могу ли я звать вас «тетя»? Мне бы хотелось.

– Тетя? – Констанца скорчила забавную физиономию. Она наморщила нос. – Нет, не думаю, что мне это понравится. «Тетя» звучит, как будто я старенькая. Пахнет нафталином. Кроме того, я же не твоя тетя, а крестная мать. Уж очень неуклюже. А что, если ты будешь меня звать Констанцей?

– Просто так?

– Просто так. Попробуй. Скажи: «Спокойной ночи, Констанца», и посмотри, как получится. На самом деле уже утро, но мы не будем обращать на это внимания.

– Спокойной ночи… Констанца, – сказала я.

Констанца еще раз поцеловала меня. Я закрыла глаза и почувствовала, как ее губы скользнули по моему лбу. Она встала. Казалось, ей неохота оставлять меня. Я снова открыла глаза. Она выглядела одновременно и грустной, и счастливой.

– Я так рада, что ты здесь. – Она помолчала. – Прости, если мы расстроили тебя. Эта фотография… я совершенно не подумала. Ты не замечала, как ты похожа на своего отца?

– Нет. Никогда.

– Знаешь, когда я впервые встретила его, ему было двенадцать лет, почти тринадцать. И он выглядел точно, как ты сейчас. Точно так же.

– Правда?

– Ну, конечно, у него не было косичек… – Она улыбнулась.

– Ненавижу косички. И никогда не любила их.

– Тогда мы избавимся от них, – к несказанному моему удивлению, сказала она, – расплетай их. Обрежем и сделаем как тебе нравится.

– А можно?

– Конечно. Завтра и займемся, если хочешь. Тебе решать. Это же твои косички. А теперь ты должна спать. Когда ты проснешься, Мэтти сделает тебе блинчики. Ты любишь оладьи?

– Очень.

– Отлично. Я скажу, чтобы она напекла целую кучу. И смотри: пока ты спишь, Берти будет охранять тебя. Видишь, вот он. Он будет лежать, как большой ковер, у ног твоей кровати и будет храпеть. Ты не против?

– Нет. Думаю, мне это понравится.

– Он спит, понимаешь. Когда он похрапывает и скребет лапами, значит, ему снится любимый сон. Ему снится Ньюфаундленд и как он там плавает в море. Он любит плавать. У него лапы с перепонками. Во сне он плавает и думает – о, как чудесно. Ледяные горы с пещерами, белые медведи, котики и еще кашалоты. А айсберги зеленые и огромные, как Эверест. И еще морские птицы – он их тоже видит во сне…

Я не помню ни когда она ушла, ни когда перестала разговаривать. Слова перешли в похрапывание Берти, а его храп – в крики чаек. Комната заполнилась водой, и когда я плавала в ней, то думала, какая у меня удивительная крестная мать. Она, ни секунды не раздумывая, решила разделаться с косичками. Она живет на самой высокой вершине. Она вернула мне отца: он был в моих волосах, в моей коже и в моих глазах; и если он рядом, то и мама должна быть здесь, то ли за его спиной, то сбоку – там, где начинается море, в лифте.

Спала я все утро и день. Проснувшись, я съела пять блинчиков; Мэтти полила их кленовым сиропом. Я сидела на кухне за столиком, и Мэтти рассказывала мне историю своей жизни. Она убежала из дому, когда ей было двенадцать лет, и с тех пор у нее было много приключений. Мэтти когда-то пела в оркестре на танцах, стирала простыни в китайской прачечной, умела лазать по карманам и драила полы в Чикаго.

– А ты до сих пор умеешь лазать по карманам?

– Еще бы. Ничего тут нет сложного, – сказала Мэтти и продемонстрировала.

На следующий день моя крестная мать сдержала обещание. Косички были решительно срезаны. Это была большая церемония. Я стояла, закутанная в простыню, посреди гостиной. Мэтти подбадривала меня. Дженна наблюдала.

Щелк, щелк, щелк: Констанца сама отрезала мне косички, вооружившись серебряными ножницами.

– Вот так! Посмотри, какая ты стала хорошенькая! – вскричала Констанца, когда все завершилось. Я уставилась в зеркало. Не хорошенькая – мне никогда не стать такой, – но я заметно изменилась к лучшему; даже Дженна признала это. Затем Дженна нахмурилась, и я подумала, что, может, она расстроилась из-за того, что мне слишком рано меняться. Я нерешительно оглянулась на Констанцу. Она ведь тоже была сиротой, как и я. Когда вина села ей на ладошку, она щекоталась. У нее была собака с перепончатыми лапами, которой снились айсберги. Она была маленькой и очень хорошенькой.

Я не переживала, что все это так быстро случилось. Мне надо было кого-то любить, и я от всей души полюбила Констанцу. Я полюбила ее, как это свойственно только сиротам, и она могла понять мою безоглядность. Думаю, что Констанца все понимала. Она не сказала ни слова. Она протянула ко мне руки. Я кинулась к ней, и она прижала меня к себе. Когда я посмотрела ей в лицо, то увидела, что оно сияет, как и мое. Я подумала тогда, что она выглядит такой счастливой, потому что тоже любит меня. Я по-прежнему считаю, даже сейчас, что это могло быть истиной. С другой стороны – не охотно, с точки зрения взрослого человека, – я вижу кое-что еще. Констанце нравились завоевания. Может, я была предметом ее любви, а может, добычей.

* * *

Каждый день в течение всех военных лет я писала письма.

Я часто оставалась одна на попечении Мэтти или других слуг. Констанца занималась делами или наносила один из своих коротких импровизированных визитов кому-нибудь из приятелей за пределами страны: мне же приходилось оставаться в этих вознесенных в небо апартаментах. Порой я делала уроки, а чаще читала или писала письма.

Я составляла длинные, испятнанные кляксами послания: я писала своей внучатой тете Мод, моим дядьям, крестному отцу Векстону, Дженне; дважды в неделю, без пропусков, я писала своему другу Францу Якобу.

Моя семья отличалась великодушием: я регулярно получала толстые конверты с ответами. Каждое утро Констанца приносила приходящие мне письма и, как подарок, клала за завтраком рядом с тарелкой. Каждый день, отправляясь прогуливать Берти, мы опускали мои письма в аккуратный медный ящик в холле.

Тетя Мод, все еще слишком больная, чтобы писать самой, диктовала письма новой секретарше, рассказывая мне об отчаянных схватках в небе над Лондоном, о заградительных аэростатах в Гайд-парке и – в очень грубых выражениях – то, что она могла бы сказать фон Риббентропу, представься ей такая возможность. Стини писал о новой вилле Конрада Виккерса на Капри, потом из Швейцарии, где он предпочел остаться – «веселый трус», называл он себя, – во время войны. Дядя Фредди рассказывал мне о дежурствах в пожарной команде и как во время налетов он пишет свои детективные романы. Векстон, чьи дела носили более секретный характер – что-то связанное с кодами и расшифровкой, как я думаю, – сообщал о карточной системе.

– Он точно шпион, – сказала Констанца, читая одно из таких писем: я бы сказала, что даже тогда она недолюбливала Векстона.

Дженна, которой мои родители оставили немного денег, нанялась экономкой и домоправительницей к ушедшему на покой церковнику на севере Англии. Ее муж не поехал с ней, что меня не удивило. Даже в Винтеркомбе они никогда не разговаривали, я как-то даже забыла, что они женаты.

Констанца, когда я упомянула об этом, была резка и отрывиста.

– Хеннеси? – сказала она. – Этот ужасный тип? Слава Богу, что она от него избавилась. Он был туп и безбожно пил. Ты знаешь, он бил ее, часто и жестоко! Она ходила с синяками. Ты как раз родилась – и тогда Дженна вернулась к вам в дом. – Она нахмурилась. – Твоя мать держала и Хеннеси. Я никак не могла понять почему. Я предполагаю, что она испытывала к нему что-то вроде жалости.

Я писала ответ Дженне, когда она мне рассказала об этом. Я уронила ручку от удивления. Прошло добрых десять минут, прежде чем я собралась и снова стала писать. Хеннеси, который растапливал котел, был туп. Он пил. У моей Дженны был подбит глаз. Мужчина может ударить женщину. Весь мир встал дыбом у меня перед глазами. В первом же письме к тете Мод я сообщила об этом потрясающем открытии относительно Дженны и ее мужа. Она мне немедленно ответила.

«Нет, я не знала относительно Дженны, – написала Мод. – И даже знай, не стала бы обсуждать. Я презираю сплетни! Такие вещи, Виктория, за пределами понимания. О них не упоминают в нормальном разговоре. И поскольку источником этих сведений является твоя крестная мать, их надо воспринимать с большой долей сомнения! Твоя крестная мать всегда была очень изобретательна в своих россказнях».

Хотя я обожала тетю Мод, я ей не поверила. Она любила посплетничать, так что эта часть ее письма была неправдой. Отбросила я и остальное. Мне нравились рассказы Констанцы, и я им верила.

К тому времени Констанца стала моей союзницей. Она пыталась вести себя так, словно мы с ней однолетки, две девчонки, у которых есть свои тайны, скрываемые от этого занудного мира взрослых. «А теперь, – могла сказать она, – я собираюсь оставить тебя в офисе с Пруди. Она только рычит, но не кусается – и не позволяй, чтобы она тобой командовала». Или, по возвращении в квартиру, она становилась свидетельницей, как одна из несчастных, быстро менявшихся гувернанток пытается заниматься со мной. «На сегодня с уроками все», – объявляла Констанца и тащила меня на ленч в шикарный ресторан или увозила куда-то на природу в загородный дом, который сейчас декорировала. Она была решительно настроена против школы, не обращала внимания на уроки и лишь щелкала пальцами, когда заходила речь об обязательствах дисциплины и порядка. Одну из моих лучших гувернанток, строгую даму из Бостона, которая вызывала у меня дрожь, она уволила из-за большой бородавки на подбородке. Другой преподаватель, на этот раз мужчина, молодой и симпатичный, который, казалось, пользовался ее благоволением и должен был выдержать, тоже был изгнан в свое время, хотя мне он нравился.

Его увольнение было связано с бурной сценой. С другого конца квартиры я слышала гневные голоса, а потом грохот захлопнувшейся двери. Констанца отмахивалась от всех попыток выяснить причину его увольнения. Она сказала, что ей не понравились его галстуки, и назвала его занудой.

Мы с Констанцей выступали воедино против диктата всего мира, взрослого, взывающего к ответственности скучного мира: неужели хоть какой-то ребенок может выбрать зубрежку латинских глаголов, когда его соблазняют блинами с икрой в «Русской чайной»? Какой смысл сражаться с неподдающейся алгеброй, когда я могу вместе с Констанцей пойти в пещеру Аладдина на Пятьдесят седьмой улице? Констанца неудержимо влекла меня к себе склонностью к анархии.

Но она была близка мне и в другом смысле, что еще больше усиливало мою очарованность ею. Хотя Констанца часто вела себя, как моя ровесница, и мы обе превращались в детей, порой она давала понять, что мне столько же лет, сколько и ей, и обе мы взрослые. В первый же раз, когда я увидела ее за работой, она стала консультироваться со мной – и, похоже, прислушалась к моему мнению. «Как ты думаешь, какой оттенок желтого лучше? – могла она сказать, держа два куска ткани. Я инстинктивно выбирала один из них, и Констанца одобрительно кивала: – Глаз у тебя есть. Отлично».

Раньше за мной не признавалось никаких талантов, и я была польщена. Мне также льстило внимание Констанцы, когда я что-то доверительно рассказывала ей. Если я задавала вопрос, она давала прямой ответ, словно я была не ребенком, а взрослой женщиной.

Моя тетя Мод не любит ее? Это можно легко понять: в свое время тетя Мод была влюблена в человека, который стал мужем Констанцы. Как его звали? Ах да, Монтегю Штерн. Где он сейчас? Он живет один где-то в Коннектикуте. Почему расстались? Потому что он хотел детей, а Констанца не могла их иметь. Молилась ли она, чтобы у нее был ребенок? Да, молилась, но по-своему: она вымолила себе ребенка – и вот он сейчас с ней, со своей крестной матерью.

В то время до меня плохо доходили ее объяснения. Тем не менее я принимала их. Они убеждали меня. Они говорили мне то, что я хотела услышать.

Поскольку Констанца была так откровенна со мной, я отвечала ей взаимностью. Я открывала ей свое сердце. Спустя короткое время после моего прибытия в Нью-Йорк я поведала ей едва ли не самое важное. Я рассказала ей о моем большом друге Франце Якобе, и Констанца стала мне помогать в розысках Франца.

Франц Якоб никогда мне не писал. Сначала я ругала почту. Я писала в приют, которому помогала моя мать: я начала догадываться, что дело не в медлительности почты, а, должно быть, у меня оказался неправильным адрес. Но если даже мои письма и не доходили до Франца Якоба, это не объясняло его молчания. Как он мог сначала обещать мне, а потом не писать?

Расстояние – это не преграда для сердец: я вспоминала и корабль, и пристань, и золотую коробочку с венскими шоколадками. Я по-прежнему хранила ее! Я начала опасаться. Я думала: Франц Якоб заболел.

Констанца очень внимательно относилась к моим заботам. Я уже много раз рассказывала ей историю о Франце Якобе. Она никогда не выражала нетерпения, когда я излагала ее в очередной раз. Я рассказывала о его математических способностях, о его грустных глазах европейца, о его семье. Я рассказала ей о том странном и страшном дне, когда Франц Якоб с помощью своей волшебной силы почувствовал в лесу запах крови и войны.

Я описывала, как он стоял, бледный и дрожащий, на полянке, слушая лай гончих, ломившихся сквозь кустарник. При этих словах Констанца заметно побледнела.

– То самое место, – сказала она, когда я в первый раз рассказывала ей эту историю. Она обняла меня. – Ох, Виктория, мы должны найти его.

Это стало нашей общей задачей. Я заставила принять в ней участие дядю Фредди и тетю Мод, и они запросили сиротский приют. Когда их усилия ничего не дали, Констанца сама позвонила руководству приюта. Это был бурный разговор, после чего мисс Марпрудер отправила из офиса столь же темпераментное послание. Констанца и Пруди так тщательно обсудили требовательную интонацию каждой строки, вежливо-оскорбительные выражения, полные намеков на бюрократическое равнодушие, что в конце концов они принесли результаты.

Нас переадресовали в другую организацию в Лондоне, которая занималась эвакуированными. Несколько недель мы успокаивали себя уверенностью, что Франца Якоба переправили, как и многих других детей, в сельскую местность, подальше от бомбежек. Затем пришло известие: Франца Якоба не оказалось среди эвакуированных. За два месяца до объявления войны он, по просьбе своих родителей, вернулся в Германию.

Я помню, какое лицо было у Констанцы, когда она вручила мне это письмо, как тихо и мягко она разговаривала со мной. Мне тогда минуло девять лет: я понимала лишь, что, если Франц Якоб вернулся домой, он оказался в серьезной опасности – я понимала это по печали в глазах Констанцы и по ее отказу в первый раз быть со мной откровенной. Я знала, что значит у взрослых это выражение: мне доводилось видеть его и раньше. Оно означало, что меня надо уберечь от чего-то ужасного. И тут я в первый раз по-настоящему испугалась.

Констанца оберегала меня, но она не могла вечно прикрывать меня. От некоторых фактов никуда не деться. Мне было девять, когда война началась, и встретила я ее окончание в пятнадцатилетнем возрасте. Франц Якоб был евреем. И тогда я поняла, почему он никогда мне не писал. Я знала, что сделали с евреями на их родине.

Я отправила ему последнее письмо в день победы. Все годы войны я продолжала писать, адресуясь в пустоту, и Констанца, которая, без сомнения, догадывалась, что эти письма никогда не будут прочитаны, понимала и уважала мое стремление писать. Когда в почтовый ящик было опущено последнее письмо, глаза ее наполнились слезами.

Это я утешала ее. Я сказала: «Все в порядке, Констанца. Это было последним. Теперь я все понимаю. Я знаю, что он погиб».

Глупая английская девчонка: ein dummes englische Mädchen.

Шесть лет я искала его, шесть лет я не могла понять, что в тот жаркий довоенный день в Винтеркомбе Франц Якоб увидел и почувствовал свою смерть. Лишь через шесть лет я поняла это зашифрованное послание: в последний раз передо мной мелькнула вспышка сигналов Морзе.

Это понимание ознаменовало нашу последнюю встречу. Над пропастью, поверх потерь и смертей, мы сплели руки с Францем Якобом. Даже расстояние между жизнью и смертью не могло помешать нашим сердцам. «Дорогой Франц, – торжественно написала я в том последнем письме, – я всегда буду помнить тебя. Всю оставшуюся жизнь я буду вспоминать тебя каждый день».

И вот что странно – пятнадцатилетняя девочка могла быть совершенно искренней, но и куда более серьезные обещания забываются в коловращении жизни – я сдержала слово, данное Францу Якобу. Я никогда не забывала ни его, ни обещания, данного пропавшему мальчику. Но это было обещание, которое я дала сама себе. Я не рассказывала о нем Констанце – ни тогда, ни потом. Я держала его при себе.

Именно из-за Франца, думаю, я впервые почувствовала интерес к Розе Джерард, которая тоже была родом из Германии, и после смены религии ее можно было считать еврейкой. Таким образом, наверное, мертвые продолжают влиять на жизни тех, кому посчастливилось пережить их.

Впервые я услышала о Розе, когда мне было лет двенадцать или тринадцать и война еще продолжалась. В тот день Констанца заставила меня расстаться с человеком, который, как выяснилось, оказался последним из моих преподавателей. Меланхоличный и мрачный русский белоэмигрант, которому явно не везло в Нью-Йорке, был одним из многочисленных прирученных приятелей Констанцы. Констанца испытывала пристрастие к приметам старины, и на ее еженедельных приемах неизменно присутствовали величественные обнищавшие аристократы, влияние которых давно сошло на нет: сербские великие князья, ныне исполнявшие обязанности дворецких; обедневшие маркизы; графиня фон такая-то; герцогиня де такая-то; на приемы Констанцы являлась живая история – было слышно, как она гудела в прихожей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю