Текст книги "Темный ангел"
Автор книги: Салли Боумен
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 53 страниц)
Вильям, дворецкий, утверждал, что просто не помнит ее. Дядя Фредди только щурился, стоило мне лишь упомянуть ее имя: как-то, застигнутый в одиночестве на прогулке в лесу, он позволил себе признать, что он и его братья знали Констанцу еще ребенком, с ней, сказал он, хмуро вглядываясь в заросли, было очень весело.
– Тогда она должна была нравиться папе, а, дядя Фредди? Но теперь, кажется, он ее не любит?..
– Может быть, может быть, – присвистнул дядя Фредди. – Не помню. Где же эти чертовы псы? Крикни-ка, Виктория. Вот так, отлично. А, вот и они. Бегут.
Оставался лишь дядя Стини. Я крепко надеялась на него, особенно если бы мне удалось его куда-нибудь утащить после ленча или застать в его комнате, где он хранил серебряную фляжку, содержимое которой погружало его в послеобеденный сон. Дядя Стини не так уж часто посещал Винтеркомб, но во время пребывания здесь он становился очень общительным после нескольких глотков из фляжки. «Садись, Виктория, – говаривал он. – Садись, и давай предадимся колоссальным сплетням». Во время одного из его визитов я удрала от Дженны, увильнув от обязательной прогулки, и пробралась в комнату дяди Стини.
Он угостил меня шоколадным трюфелем из своих тайных запасов, хранившихся в спальне, усадил у камина и стал рассказывать о Капри. Когда он остановился, чтобы перевести дыхание, я задала свой вопрос. Дядя Стини бросил на меня один из своих проказливых взглядов:
– Констанца? Твоя крестная мать? – Он прищелкнул языком. – Викки, дорогая, она сущая дьяволица.
– Дьяволица? Ты хочешь сказать, что она плохая? Тогда почему же никто не хочет говорить о ней?
– Плохая? – Чувствовалось, что дядя Стини счел эту мысль весьма интересной. Сделав еще один глоток, он погрузился в ее обдумывание. – Ну, – с подчеркнутой медлительностью растягивая слова, произнес он. – Мне это никогда не приходило в голову. Ты помнишь маленькую девочку из детской песенки? Ту, у которой кудряшки падают на лоб? «Когда она хороша, то просто превосходна, но когда плоха, то просто ужасна»? Может быть, Констанца напоминает именно ее. Если не считать, что я лично больше всего люблю ее, когда она плохая. Самое интересное относительно твоей крестной матери, Викки, это то, что она никогда не бывает скучной.
– Она… она красивая?
– Да нет, дорогая. Не то что прямо так. Она… удивительная. – Он сделал еще глоток. – Она заставляет людей теряться. Особенно мужчин. Они валятся перед ней, как кегли.
– Она и тебя сшибла, как кеглю, дядя Стини?
– Ну, не совсем, Викки. – Он сделал паузу. – Скорее всего она была слишком занята для этой попытки. Предполагаю, что в то время у нее на сковородке трепыхалась другая рыбка. Понимаешь, мы с ней практически ровесники, так что всегда оставались друзьями. В первый раз мы встретились, когда нам было… дай-ка припомнить… примерно лет по шесть. Нам было меньше, чем тебе сейчас. Мы оба, можно считать, ровесники века, то есть это должно было быть году в 1906-м. Господи, какой я древний! 1906-й! Словно прошло миллион лет…
– Значит, теперь ей тридцать семь? – Я была разочарована. Тридцать семь казалось мне глубокой старостью.
Дядя Стини махнул рукой.
– Тридцать семь? Викки, дорогая, в случае с Констанцей годы не имеют ровно никакого значения. Возраст над ней не властен, хотя, к сожалению, этого не скажешь о нас прочих. Ты знаешь, что я сегодня утром увидел в зеркале? Самое ужасное. Морщинки, Викки. По краям глаз.
– Да они вовсе не такие большие.
– Дорогая, ты меня успокоила. – Дядя Стини вздохнул. – Причина, по которой они еще так невелики, заключается в моем новом креме. Показывал я его тебе? Он пахнет фиалками, такой божественный аромат…
– Он помогает избавиться от веснушек?
– Дорогая, в одно мгновение. Нет ничего, что было бы ему не под силу. Сущее чудо этот крем, ибо и стоит он по-королевски. – Он проказливо улыбнулся. – Если хочешь, я дам тебе немного. Втирай его, Викки, каждый вечер…
Так дядя Стини сменил тему разговора более ловко и искусно, чем остальные члены моей семьи, но тем не менее и он уклонился от разговора о моей крестной матери. Ночью разразилась буря, которая хлопала дверьми внизу, и дядя Стини был так взволнован, что добираться до постели ему пришлось с помощью моего отца и Вильяма. На следующее утро он уехал рано, и мне не удалось ни получить фиалкового крема, ни продолжить разговор о Констанце.
* * *
В течение нескольких месяцев ничего не происходило. Шарлотта переболела свинкой, праздник у нее был отменен, и мать отвезла ее в Швейцарию на поправку. Рождество пришло и удалилось, и только в январе нового, 1938 года мне довелось опять увидеть Шарлотту.
Я получила приглашение к ней домой на чай одна – такой чести я никогда раньше не удостаивалась. К моему удивлению, я получила открытку и на следующей неделе: еще через неделю Шарлотта стала настойчиво приглашать меня присоединиться к ней и ее подругам, которые собирались в Лондон на пантомиму. Чувствовалось, что мои акции резко возросли не только в глазах Шарлотты, но и ее родителей. Для них я больше не была бедным ребенком, который влачит жалкое существование, я считалась крестницей ослепительной Констанцы Шоукросс. Совершенно внезапно я обрела какие-то достоинства.
На первых порах я опасалась, что слишком радуюсь им. Сомнительная слава Констанцы осенила меня крыльями, я взмахнула ими и взлетела. Поскольку я не знала о своей крестной матери ровным счетом ничего и была свободна выдумывать все, что угодно, я поймала себя на том, что испытываю пристрастие к фантазиям.
Первым делом я наделила Констанцу всеми достоинствами, которыми я втайне восхищалась. Я украсила ее черными волосами и темно-синими глазами и к тому же бурным темпераментом. Рядом с ней неизменно присутствовали пять персидских кошек – я обожала кошек – и ирландский волкодав. В моих глазах она представала блистательной амазонкой, которая мчится на охоту. Я восхищалась тем, что она большими флаконами заказывает французские духи, живет на самом верху одного из самых больших небоскребов Нью-Йорка, откуда открывается вид на статую Свободы, ест ростбиф трижды в неделю и предпочитает на завтрак оксфордский мармелад. Всю свою одежду, вплоть до нижнего белья, она приобретала только у «Харродса».
– У «Харродса»? Ты уверена, Виктория? – Мать Шарлотты подслушала мое откровенное хвастовство и теперь с сомнением смотрела на меня.
– Ну, может быть, не все, – осторожно сказала я, прикидывая про себя, как выкрутиться. Я вспомнила о тете Мод. – Я думаю, что иногда… Иногда она бывает в Париже.
– О, я не сомневаюсь, что так она и должна поступать. У «Скиапарелли». Может быть, у «Шанель». Я где-то видела картинку… Шарлотта, куда я девала эту книгу? – Мать Шарлотты всегда называла журналы книгами, и на этот раз появился экземпляр «Вог». Ему было от роду, самое малое, два года. И дрожащими руками я взяла первое изображение моей крестной матери, которое попало мне на глаза. Стройная, подчеркнуто элегантная, она была сфотографирована на каком-то приеме в Лондоне в группе, которая включала Уоллиса Симпсона, Конрада Виккерса и к тому же принца Уэльского. Она жестикулировала, так что лицо было частично закрыто рукой.
После этого мое вранье несколько поблекло в своей убедительности. Я поняла свою ошибку относительно «Харродса» и постаралась подогнать образ моей крестной ко вкусам аудитории. Я наделила Констанцу несколькими автомобилями, не отказав себе в удовольствии упомянуть, что она не любит «Роллс-Ройсы», я одарила ее яхтой и постоянным номером в «Ритце», коллекцией желтых бриллиантов, чемоданами из крокодиловой кожи, шелковым нижним бельем и личной дружбой с королем Фаруком.
Училась я удивительно быстро, и большинство этих подробностей я почерпнула от Шарлотты и ее родителей, по дому которых повсюду были разбросаны толстые журналы в глянцевых обложках – журналы, которым неизменно был закрыт доступ в Винтеркомб. Я думаю, что любила не столько Констанцу как таковую, сколько ее воплощение, созданное мною, которое жило в высокой башне и во весь опор скакало на охоте. Но мои предпочтения были не самым важным, я видела, как воздействуют на слушателей новые подробности. Когда я упомянула чемоданы из крокодиловой кожи, мать Шарлотты испустила вздох, она задумчиво сказала, что приобрела бы нечто подобное: придется зайти к «Асприз».
Существовали и опасности – и я их чувствовала. Меня тревожило, что Шарлотта и ее мать были слишком хорошо информированы о жизни моей крестной: они изучали колонки светских сплетен, в ежедневных разговорах они то и дело упоминали имена людей, которых должна была знать моя крестная мать: «Смотри, какое платье у миссис Симпсон – что ты о нем думаешь, мамочка?» – «Несколько коротковатое, отличается от всех ее прочих».
Они что, знали миссис Симпсон? Я не была в этом уверена, но чувствовала, что следует быть очень осторожной. Например, замужем ли моя крестная? Или же она успела развестись? Если она разведена, то это может объяснить, почему ее никогда у нас не упоминают, ибо моя мать была решительно настроена против разводов. Я понятия не имела, как тут обстоят дела, но подозревала, что и Шарлотта, и ее родители в курсе дела. К тому же они знали, а я нет, почему моя крестная считается богатой, чем она занимается, кто ее родители и откуда она родом.
Я продолжала рассказывать сказки о выдуманной мною крестной, но делала это достаточно осторожно, избегая всяческих упоминаний о мужьях или предках. Возвращаясь к своим выдумкам, я приглаживала некоторые факты или старалась избегать упоминания о них. Я знала, что моя крестная родилась в Англии, но сейчас была американской гражданкой. Я знала, что она «делала» дома, хотя никто не мог объяснить, что это значит. Мне было известно, что она пересекала Атлантику столь же небрежно, как другие Ла-Манш, и обожала Венецию, которую посещала каждый год. Приезжая туда, она останавливалась только у «Даниелли».
– Говорю тебе, Гарольд, что только не у «Гритти».
Мы сидели в их гостиной, на диване, обтянутом блестящей парчой. Мать Шарлотты пила мартини из запотевшего стакана. Раскусив маслину, она поставила бокал на блестящий столик из стекла и хромированного металла и бросила на мужа холодный взгляд. С извиняющимся видом, что было внове, она повернулась ко мне, словно я была арбитром по вопросам вкуса, как моя крестная мать.
– В прошлом году мы останавливались у «Гритти», Виктория, потому, что у «Даниелли» все было переполнено. Конечно, если бы у нас была возможность выбора… но мы собрались буквально в последнюю минуту…
Каникулы. Я сразу сжалась. Нельзя забывать, тут меня подстерегала другая опасность: мой собственный визит в Нью-Йорк. Мне оставалось надеяться, что Шарлотта забыла эту часть моих россказней, но этого не произошло. Она даже помнила, что я назвала дату. Когда именно в этом году? По мере того, как шла неделя за неделей, эти вопросы становились все настойчивее. Шарлотта вернулась в свою школу с пансионом, но, когда настанут пасхальные каникулы, приглашения к чаю возобновятся.
Когда точно я собираюсь уезжать? Как решили: я поплыву на «Аквитании» или на «Иль-де-Франс»? Отправляюсь ли я в путешествие одна, или крестная приедет в Англию и заберет меня? Конечно, я не могу оказаться в Нью-Йорке летом – никто не приезжает в Нью-Йорк в это время, да и моя крестная предпочитает отдыхать в Европе.
Весной наступила небольшая передышка, которую обеспечила мне политика: Австрия была аннексирована Германией, и, хотя я не представляла, что это на самом деле означает, я видела, что это достаточно серьезно, ибо отец с матерью вели долгие обеспокоенные разговоры, которые тут же прерывались, стоило мне очутиться рядом. Даже отец Шарлотты посерьезнел. Им пришлось отказаться от намерения посетить Германию, что было запланировано на лето: они решили отправиться в Италию.
– События обретают такой неопределенный характер, – со вздохом сказала мать Шарлотты. – Интересно, отпустят ли родители тебя одну в путешествие, Виктория? Представляю, как ты будешь огорчена, если придется отказаться от поездки, но я могу понять…
– Может, так и придется… отложить, – тихим голосом сказала я.
– Не понимаю, почему. – Шарлотта, которая сидела рядом со мной, в упор уставилась на меня. – Америка совсем в другой стороне. Уж там-то ничего не случится.
Я что-то пробормотала – совсем неубедительное, как мне кажется, потому что заметила, как Шарлотта и ее мать обменялись многозначительными взглядами. Может быть, Шарлотта поняла, что визит к моей крестной является выдумкой; конечно, она сразу стала по-другому воспринимать меня, и в ее выражении появился намек на давнее высокомерие. Скорее всего, я перестала ей нравиться. Я сожалела о своем вранье, в то же время тщетно стараясь вернуть себе ее уважение. Я знала, что нужно делать, когда ты не можешь достичь своей цели: молиться, так учила меня мать. В течение долгих лет после свадьбы у моих родителей не было детей. Моя мать неустанно возносила моления о ребенке, и наконец-то ее молитвы были услышаны.
– Папа тоже молился об этом? – хотела я знать, но мать только хмурилась.
– Предполагаю, что да, Викки. По-своему. Всегда помни – важно молиться не только о себе. Ты не должна относиться к Богу, как к Санта-Клаусу, и просить его об изобилии подарков. Но если ты будешь просить у него хорошие вещи, правильные и достойные, тогда Бог прислушается к тебе. Он не всегда может удовлетворить твои пожелания или же… – Она помолчала. – Или же Он может удовлетворить их неожиданным образом, но Он слышит тебя, Викки. Я верю в это.
Было ли мое желание посетить свою крестную той достойной вещью, о которой я могла просить Бога? Какое-то время я взвешивала все «за» и «против»; наконец решила, что это достойная просьба. Меня учили аккуратности, и я столь же методично подошла к этой проблеме. Я молилась каждый вечер и каждое утро. Я молилась по воскресеньям, когда ходила в церковь. Раз в неделю я покупала свечку за пенни и зажигала ее, чтобы моя молитва обрела крылья. Я вежливо настаивала на своей просьбе: пожалуйста – Боженька – если – ты – считаешь – что – просьба – хорошая – позволь – мне – поехать – в – Нью – Йорк – и – остаться – с – Констанцей – если – на – то – будет – твоя – воля – благодарю – тебя – аминь.
Я молилась дважды в день в течение трех месяцев. И в конце этого срока, когда лето в Винтеркомбе стояло в самом разгаре, мое желание было удовлетворено. Мне стоило более внимательно прислушиваться к словам моей матери, может, потому, что оно было удовлетворено самым неожиданным образом.
* * *
До того, как это случилось, я вовсю наслаждалась летом. Я помню, что дни были солнечными и теплыми, но меня не покидало ощущение, что мир, затаив дыхание, чего-то ждет. Все вокруг было исполнено какого-то странного спокойствия. Где-то за границами этого безопасного мира что-то происходило, и порой мне начинало казаться, что я слышу далекие отзвуки – тихие и рокочущие, словно работает какая-то невидимая машина, мощь которой постоянно усиливается.
Через много лет мне стало понятно, что тот сиротский приют, который отнимал столько времени у моей матери и так ощутимо сказывался на средствах, выделяемых отцом, поддерживал связь со своим собратом в Европе. Тем летом мать отвела меня в сторону и объяснила, что планы изменились: она с отцом в июле и августе должны отправиться в Европу и заниматься судьбой сирот. Я удивилась, но не очень. Мать раз или два предпринимала такие путешествия в прошлом, обычно в обществе своей ближайшей подруги Винифред Хантер-Кут, которую она знала еще с времен первой войны. На этот раз, объяснила она, отец решил отправиться вместе с ними, потому что они не только собираются, как обычно, посещать европейские сиротские приюты, но и должны увидеться с друзьями в Германии, которые помогут им доставить некоторых детишек в Англию. На какое-то время, растолковала она, этим детям будет безопаснее находиться здесь, чем в своей родной стране. Необязательно, что они будут сиротами, осторожно намекнула она, скорее всего, правильнее считать их беженцами. Не всегда получается убедить власти выпустить их, вот почему с ней и Винифред отправляется отец – он бегло говорит по-немецки…
И тут, что было для нее совершенно не характерно, мать запнулась, и я поняла, что она о чем-то умалчивает, что-то утаивает от меня.
– Эти дети… родители потеряли их? – спросила я, и мать улыбнулась.
– Нет, просто им приходится расстаться на некоторое время. Просто так надо. Нас долго не будет дома, но ведь я не потеряю тебя? Ты будешь писать, Викки?
И я в самом деле писала каждый день, собирая письма воедино, так что получалось что-то вроде дневника, и ежедневно отсылала их по разным почтовым адресам. Сначала для меня было непривычно проводить лето в Винтеркомбе без родителей, но довольно быстро я привыкла к странной пустоте дома. Случались и развлечения. Заезжала и оставалась тетя Мод, каждый раз прихватывая с собой пачку новых романов в ярких обложках. Она несколько похудела, потому что перенесла в прошлую Пасху легкий удар, но ее любовь к сочинениям не уменьшилась. В сопровождении своих гончих являлся дядя Фредди. Они совершенно «выдохлись», насколько я понимала, потому что дядя Фредди больше не упоминал Ирландские дерби. На месте были Дженна и Вильям, а Шарлотта пребывала на безопасном расстоянии у «Даниелли», так что какое-то время не нужно было ломать себе голову, что бы такое еще придумать. Лето стояло в разгаре, мне все нравилось, хотя рядом не было родителей. И что лучше всего, я обрела нового друга.
Его звали Франц Якоб, ему исполнилось десять лет, он был немцем, и он был евреем. Он прибыл в первой партии детей-сирот и входил в небольшую группу из пяти или шести немецких мальчиков, которые держались слегка в стороне от английских ребятишек, которые каждое лето регулярно бывали в Винтеркомбе.
Скорее всего мои родители знали его семью, которая оставалась в Германии, но каковы бы ни были причины – может, просто потому, что он пользовался известностью как очень умный мальчик, – Франц Якоб держался в стороне от всех прочих. Он жил вместе с другими ребятами в спальном корпусе, который много лет назад был возведен на месте старой красильни и прачечной. Его приглашали, как и всех прочих, принимать участие в играх в крикет и в теннис, заставляли плавать и играть на свежем воздухе. Но, кроме того, каждое утро он являлся к нам домой, чтобы присоединиться ко мне за уроками.
Поскольку мама уехала, за ними следил мистер Бердсинг, уделяя особое внимание тому, в чем он был силен: истории, математике и здравомыслящей героической английской поэзии. Я не очень успевала по этим предметам и, оглядываясь назад, уверена, что мистеру Бердсингу было утомительно обучать меня, хотя, надо признать, он искусно скрывал свое нетерпение. Но с того дня, когда в моих занятиях стал принимать участие Франц Якоб, мистер Бердсинг будто расцвел.
Я отчаянно сражалась с многочисленными уравнениями, шаг за шагом продвигаясь вперед. Франц Якоб, чьи познания в английском были ограничены, предоставил мистеру Бердсингу возможность попрактиковаться в немецком, что сразу же вызвало у того прилив воодушевления. Во второй раз он пришел в восторг от его способностей в математике. Я помню, они сразу же начали со сложных уравнений: учебник был раскрыт, и Франц Якоб склонился над столом. Ярко светило солнце, в комнате было жарко, и я слышала, как скребет его перышко. Пока я складывала две суммы, Франц Якоб сделал все упражнение. Он преподнес его мистеру Бердсингу с легким поклоном, положив перед ним страницы. Мистер Бердсинг просмотрел их. Он кивал, щелкал языком, восторженно хмыкал. Сначала он был удивлен, а потом его лицо порозовело, что было признаком восхищения.
С этого момента мистер Бердсинг словно заново родился: он влетал в комнату для занятий с энергией, которая чувствовалась в каждом его движении. В первый раз я увидела отблеск того человека, которым он должен был стать – одаренного математика из Оксфорда, который по настоянию своего отца бросил академическую карьеру, чтобы принять обет святости.
На меня теперь почти не обращали внимания, и я ничего не имела против. Мистер Бердсинг мог дать мне учить поэму или заставить выписывать самые важные даты Реформации, но, хотя он был неизменно добр ко мне, огонька в его глазах не было, когда он выслушивал стихотворные строчки или перечень дат. Пламя его души теперь предназначалось только Францу Якобу. Они углублялись в вычисления, и мистер Бердсинг только потирал руки, раскрывая учебник.
Франц Якоб был ярким исключением, чего не могла не видеть даже я. Он не походил ни на одного из тех мальчиков, кого я раньше встречала.
Внешне он был невысок и хрупкого телосложения, но жилист и мускулист, что заставляло более рослых английских ребят остерегаться связываться с ним. У него было худое сосредоточенное лицо, карие глаза и тонкие темные волосы, которые, коротко подстриженные сзади, оставались длинными спереди, так что часто падали ему на глаза, и он нетерпеливым жестом отбрасывал их. Улыбался он редко, и в глазах его постоянно стояло выражение, которое мне не доводилось видеть и которого я так и не смогла понять, выражение, свойственное тем жителям Европы, чьи семьи неоднократно подвергались преследованиям в прошлом и могут пострадать снова; эти глаза не верили, что человек может быть счастлив. Он был по-старомодному вежлив и серьезен, но и одинок. Я тоже была одинока, потому что рядом не было папы и мамы; думаю, что тоже была очень серьезна и столь же старомодна: мне приходилось придерживаться образа жизни и образцов поведения, которые уже отмирали. И не стоит удивляться, что мы стали друзьями.
Все лето мы были неразлучны. Вечерами, когда он возвращался в спальный корпус к другим ребятам, мы из окон перемигивались фонариками по азбуке Морзе. Днем, по окончании уроков, он нередко оставался со мной в доме. Он стал просто любимчиком моей тети Мод, чей немецкий был ужасен, но достаточно выразителен. Тетя Мод просто бомбардировала его историями о кайзере Вильгельме, которого знала, но не любила. Она испытывала искреннее удовольствие, объясняя Францу, что можно есть и чего нельзя.
– Свинину для Франца Якоба не жарить, Вильям, – могла громогласно оповестить она. – Не сомневаюсь, что я просила подать лососину. Ах да, вот она! Итак, Франц Якоб, ты можешь совершенно спокойно есть ее – я сама ходила на кухню и проверяла, как ее готовят, а я-то все знаю о таких вещах! Я тебе рассказывала о своем друге Монтегю? Да, конечно, рассказывала. Так вот, понимаешь, Монтегю не был таким уж требовательным, но все равно каждый раз я неизменно проверяла, чтобы в моем доме ему не подавали бекон. Что же до сосисок, я изгнала их с обеденного стола. Никогда не знаешь, из чего их делают.
Мой дядя Фредди тоже привязался к нему, особенно когда выяснил, что Франц Якоб любит собак и более чем охотно возится с гончими. Дядя Фредди был во власти нового проекта, нового «энтузиазма», который заставлял его проводить долгие часы в библиотеке с блокнотом, хотя пока он отказывался объяснить, в чем была суть дела. Человек довольно грузный, избегавший любых прогулок, дядя Фредди с удовольствием предпочитал оставаться в библиотеке, доверяя заботу о гончих Францу Якобу и мне.
Похоже, мы с ним бродили едва ли не все лето: мы добирались до озера и гуляли вдоль речки; излазали все полуразрушенные дома в деревне; гуляли вдоль поля с кукурузой, остовы которой кололи ноги, и вдоль стены, ограничивающей владения моего отца.
Мы гуляли и разговаривали. Я учила Франца Якоба английскому, он меня – немецкому. Он рассказывал мне о своем отце, который был профессором университета, но в прошлом году его освободили от должности. Он описывал мать, своих двоих старших братьев и троих младших сестер. Никому из членов его семьи не удалось пережить надвигающуюся войну. И хотя тогда мы еще не знали об этом, лишь значительно позже я поняла, что Франц Якоб догадывался об ожидавшей их судьбе, ибо, когда он рассказывал о них, глаза его оставались печальными. Они были устремлены вдаль, за горизонт, полные еще не пришедшей болью, которую он тем не менее предчувствовал.
У меня никогда не было доверенных подружек, хотя по натуре я не была скрытной. Мы бродили по Винтеркомбу, и я обо всем рассказывала Францу Якобу. Я поведала ему о доме и как он жрет деньги. Я рассказала ему о начинаниях дяди Фредди и как они выдохлись. Я сообщила ему о загадочном желании дяди Стини быть «самым ухоженным мальчиком в мире», и о тете Мод, и о нефритовом платье, которое мне так и не подошло. Я объяснила ему, как ужасно родиться с веснушками и вьющимися рыжими волосами.
Франц Якоб, который гораздо лучше меня знал, что такое настоящее несчастье, терпеливо слушал меня. Приободрившись, я рассказала ему еще более ужасные вещи. Я поведала ему о Шарлотте, о моей крестной матери Констанце и о своем убийственном вранье. Я сообщала ему о молитвах, которые продолжала возносить каждое утро и каждый вечер. Я затаила дыхание, поскольку испытывала преклонение перед Францем Якобом и была готова к тому, что он осудит меня.
Но случилось так, что он просто пожал плечами:
– Чего ради тебе беспокоиться? Эта девчонка просто дура, а твои родители хорошие люди.
Он не собирался меня утешать, собаки прибежали на свист, и мы двинулись дальше. Именно в тот день, когда мы вернулись в дом, Франц Якоб, рассуждавший о математике, которую, по его словам, он любил за точность и определенность, свойственную и хорошей музыке, внезапно остановился на ступеньках террасы. Сверху вниз он уставился мне в лицо с таким напряженным выражением, словно видел меня в первый раз.
– Ты знаешь, сколько у тебя вообще веснушек? – наконец сказал он, спускаясь ко мне.
– Сколько? – Я вспоминаю, что подумала тогда, как жестоко с его стороны считать их.
– Семьдесят две. И знаешь, что еще?
– Что?
– Я их даже не замечаю. С ними все в порядке.
– Правда?
– Natürlich.
Он бросил на меня нетерпеливый взгляд, словно я никак не могла понять его, как бывало, когда мы сидели за уроками. Затем он взбежал по ступенькам в сопровождении собак, оставив меня внизу, залитую пунцовой краской и обрадованную.