Текст книги "Страх. История политической идеи"
Автор книги: Робин Кори
Жанр:
Политика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 30 страниц)
Конечно, возвышенный пример Сократа и низкий пример Дэвида Грингласса не опровергают тезиса о том, что стремление человека спасти семью естественно, как анорексия не опровергает естественности проявлений аппетита. Эти примеры лишь показывают, что страх за семью в большей степени связан с политикой и идеологией, чем мы могли бы подумать.
Страх Хаггинса был, несомненно, эгоцентричен, несмотря на то что даже и в этом случае могли сыграть свою роль представления нравственного порядка о своем «Я» и своих интересах. Самая непосредственная опасность в случае отказа Хаггинса сотрудничать с HUAC состояла в угрозе не тюрьмы, а попадания в черные списки. А попадание в черный список было опасно не только потому, что это означало возможность ареста и бедствия семьи, но и потому, что человек лишался всего, что было для него важно в жизни. Люди, занесенные в черные списки, могли зарабатывать на жизнь, продавая пылесосы или обслуживая посетителей в ресторанах, но нередко чувствовали, что живут не той жизнью, для которой себя предназначали. К примеру, профессор Рутджерского университета[38]38
Центральный университет штата Нью-Джерси.
[Закрыть] Рихард Шлаттер в 1930-е годы, обучаясь в аспирантуре в Гарварде, был коммунистом. В 1953 году HUAC вызвал его и он согласился сотрудничать. Позднее он рассказывал об этом так: «Это было не только вопросом возможной потери работы. Человек всегда может найти способ прожить. Но единственный способ, который позволял бы мне делать то, что я считал стоящим, было преподавание, научно-исследовательская работа. Мысль о том, что всему этому может внезапно прийти конец, обескуражила меня». Одни люди, чьи имена попали в черные списки, могли следовать своему призванию втайне (скажем, писать под псевдонимами), другие такой возможности были лишены. «Я – человек с тысячью лиц, – объяснял актер Зиро Мостел. – И все они в черных списках». А вот как выразился актер Ли Дж. Кобб: «Это единственное лицо, которое у меня есть»22.
Когда мы думаем о страхе и о диктуемых им поступках, мы зачастую, подобно Хаггинсу, воспринимаем последние как невольную (пусть аморальную, безнравственную) реакцию на воздействие неодолимой силы23. Возможно, впоследствии мы будем досадовать на страх, который заставил нас отступиться от наших убеждений, но мы не сомневаемся, что он является адекватным отражением реальности и понуждает нас к капитуляции. Но такой взгляд скрывает от нас наше моральное единение со страхом – то, как мы интерпретируем наши интересы, как мы легитимизируем силу, угрожающую нашим интересам, как мы решаем реагировать на ее воздействие. Почему же тогда мы упорствуем в своем видении страха и сопровождающих его поступков как выражений пассивности? Вероятно, потому, что такой взгляд позволяет нам видеть себя самих безупречными физическими объектами, вынужденными подчиняться законам природы. Если страх – это невольная реакция на неприкрытое насилие, если подчинение в силу страха есть единственно возможный ответ на это насилие, то мы не можем нести моральную ответственность за капитуляцию. «Если тебе говорят, что ты раб, – замечал Иосиф Бродский, – это сообщение угнетает меньше, чем если тебе скажут, что морально ты – нуль» [24]. Но сожаления Хаггинса – и наши собственные – заключают в себе слабое место приведенной аргументации. Если бы страх и обусловленные им поступки действительно были вынужденным подчинением внешним обстоятельствам, то немногие из нас могли бы считать себя ответственными за свои действия. Если бы действительность, с которой столкнулся Хаггинс, была неоспорима, как он сам утверждает, то у него не было бы причин обвинять себя в морально ложном шаге. Страх, бесспорно, невозможно отделить от этой действительности; он представляет собой сплав наших рациональных и нравственных оценок действительности.
Как свидетельствует сам Хаггинс, он сделал свой выбор в одиночестве. Он ощущал свои обязательства перед семьей, но не обратился к родным за советом. Однако многие из нас принимают решения относительно того, чего следует бояться и как вести себя в условиях страха, при помощи наших близких и советчиков, которым мы доверяем, – учителей и проповедников, по Гоббсу Бывает, что мы прибегаем к помощи людей, непосредственно окружающих нас, – родителей, психотерапевтов, юристов и священников. В других случаях мы обращаемся за содействием к более далеким наставникам, влиятельным в наших воображаемых сообществах фигурам, которые косвенно указывают нам своими словами и делами, как следует поступить. То, как они ведут себя, как реагируют на свой собственный страх, задает тон для всех прочих. Если они считают, что перед нами опасность, которой нужно избегать и которой не стоит противостоять, то мы можем последовать их советам. Мириам Левин, деятельница левого движения, подвергавшаяся в Аргентине тюремному заключению и пыткам в период «грязной войны» в Аргентине, хорошо помнит, как капитуляция одной влиятельной личности перед лицом страха лишила силы воли ее и других рядовых левых.
В 1974 году те, кто попали в застенки, не сломались. Мы думали, что растем; мы думали, что народ с нами. Ситуация была другой. Боевой дух был высоким. Позднее мы начали ощущать, что каждый, кто падает, является всего лишь одним из тысяч падших. Если твой руководитель падает раньше, чем ты, сдает тебя и ты теряешь тридцать пять друзей, мужа, брата, то к моменту твоего собственного падения у тебя уже развито ощущение смерти и разгрома. Через какое-то время ты начинаешь думать: как же получилось, что мой босс сдался, а я, бедный рядовой солдат, не должна спасать свою жизнь?
Когда такие люди не сдавались (можно вспомнить семерых одиночек, которые вышли на Красную площадь в 1968 году в знак протеста против вторжения советских войск в Чехословакию), то, как утверждает свидетель, переживший годы советских лагерей, «это освобождало от страха миллионы»26. Иначе говоря, мы приобретали стимул противостоять опасности или преодолевать свой страх, испытывали тонизирующий эффект падения уровня страха. Наши советники, ближние или дальние, делают свое дело – снабжают нас советами. Они не диктуют нам и не заставляют делать что-либо, они только помогают нам задуматься о подстерегающих нас опасностях и о том, как мы можем преодолеть страх. Страх представляет нам моральные дилеммы, подобные тем, с которыми столкнулся Хаггинс, когда личный интерес и нравственный принцип нелегко разделить. Как раз в этой сфере действуют наши учителя и проповедники, чей вес способствует возвышению одного принципа над другим.
Возможно, Хаггинс не искал таких советов и не следовал им, а вот о киноактере Стерлинге Хейдене, среди достижений которого целый ряд фильмов – от «Асфальтовых джунглей» до «Доктора Стрейнджлав» и «Крестного отца», этого сказать нельзя. Хейден, обладавший самостоятельным характером, в юности убежал из дома, чтобы стать моряком. Он работал в доках Бруклина, когда его отыскали охотники за талантами. В 1941 году он разорвал контракт с компанией «Парамаунт» и поступил на службу в морскую пехоту, а затем сражался с нацистами вместе с партизанами Тито. Возвратившись в Голливуд в 1946 году, Хейден вступил в Коммунистическую партию, из рядов которой вскоре вышел. В 1951 году он предстал перед HUAC. При допросах он назвал семь имен, в том числе имя Беа Уинтерс, своей бывшей любовницы, которая в свое время привлекла его в партию. Об этом решении он сожалел до конца жизни27. Разбор мотивов, стоявших за капитуляцией Хейдена, – это своего рода головоломка. В то время начался бракоразводный процесс Хейдена с женой и он опасался, что неблагоприятная общественная репутация выльется в то, что его детей отдадут под опеку. Его тревожила перспектива потери работы, в особенности в связи с тем, что он только что начал проходить дорогостоящий курс психоанализа и боялся попасть в тюрьму28. И это тот самый человек, который десятью годами ранее отказался от многообещающей карьеры в Голливуде, чтобы принять участие в партизанской войне в Югославии. В то время чиновник из «Парамаунта» пытался отговорить Хейдена от такого решения, но актер ответил: «К черту, сэр, я не могу играть в кино без уважения к самому себе. Эта штука – все, что у меня есть, и я думаю, что мне стоит за нее держаться». «Какой толк во всем остальном, в деньгах, в пиве, в жизни, если я не смогу смотреть в зеркало, когда буду бриться?» – сказал он29.
Многое должно было произойти за эти годы, много такого, что убедило Хейдена в благодетельности страха и научило его действовать под диктовку этого страха. Хейден пришел к бойцам отрядов Тито и вступил в Коммунистическую партию в эпоху, когда американский либерализм был на пике популярности, когда радикалы сплотились вокруг демократов ради грандиозных перемен в политике и культуре, которыми был ознаменован «Новый курс». В 1930-1940е годы большинство сотрудников Голливуда склонялись к убеждениям левого толка; к этому большинству относился и Хейден. К концу 1940-х Голливуд начал дрейф вправо, боссы уже отказывались брать на работу коммунистов и вообще всех, кто не сотрудничали с правительством30. Результаты уступок со стороны киноиндустрии оказались осязаемыми. Строптивые свидетели лишились гарантированной занятости, которая только и могла обеспечить условия для их неуступчивости. Уступки Голливуда продемонстрировали действенность государственного насилия и усилили ее. Если заправилы Голливуда не смогли устоять перед Конгрессом и ФБР, то что могли сделать отдельные сторонники левых? Пусть Хэмфри Богарт первоначально пытался бороться с HUAC, но лояльность руководства студий убедила его в том, что он – «дубина». Человек вроде ФДР[39]39
ФДР – Франклин Делано Рузвельт.
[Закрыть] еще мог бы «стреножить этих вашингтонских ребятишек, но для парней вроде меня они слишком ушлые», как высказался человек, обессмертивший на экране отказ склоняться перед какой бы то ни было властью. Покладистость киномагнатов морально раздавила оппонентов правительства, убедила их в том, что в их упорстве нет доблести, а есть только поза. Вот обстановка, в которой Хейден решил давать показания, вот что ему подсказывали голоса со стороны31.
Между тем непосредственно на решение Хейдена повлияли Мартин Гэнг, его адвокат, и Фил Коэн, его психотерапевт. Когда Хейден заподозрил, что его имя готовится к внесению в черные списки, он обратился за советом к Гэнгу. Юрист предложил актеру написать письмо Дж. Эдгару Гуверу[40]40
Гувер (1895–1972) – директор ФБР в 1924–1972 гг.
[Закрыть] с рассказом о его прошлых отношениях с партией и выражением искреннего раскаяния. Сотрудничество с ФБР, объяснил Гэнг, удержит Хейдена в поле зрения HUAC и вне поля зрения телекамер. Еще не убежденный Хейден обратился к Коэну, и тот заверил актера, что рекомендации Гэнга разумны. После этого совета Хейден написал письмо. И все-таки в день, назначенный для беседы с представителем ФБР, он еще испытывал колебания.
– Мартин, – сказал он, – мне как-то не по себе из-за… – Стерлинг, теперь послушай меня. Мы все это проходили не раз. Ты придаешь этому слишком большое значение. Сомневаться можно было до того, как мы составили письмо. – Да, наверное, ты прав. – Ты сам знаешь, что я прав. Ты совершил ошибку. Никто не заставлял тебя вступать в эту партию. И ты не сообщишь ФБР ничего, чего там еще не знают.
Хейден побеседовал с агентом ФБР, что только ухудшило его настроение, и он обрушился на своего психотерапевта. – Вот что я еще скажу. Если бы не ты, я не стал бы подстилкой для Дж. Эдгара Гувера. Сомневаюсь, что ты хоть отдаленно себе представляешь, какое презрение к самому себе я испытываю с того дня, как сделал это.
Вскоре Хейден получил из ФБР повестку в суд. Коэн снова предпринял попытку успокоить его. – Теперь, – сказал он, – позволь тебе напомнить, что в твоем случае нет большой разницы между частным разговором с агентом ФБР и свидетельскими показаниями в Вашингтоне. В конце концов, ты уже выдал информацию. Сам понимаешь, тебе дали добрый совет32.
И вновь Хейден капитулировал.
В последние годы ученые и публицисты превозносят преимущества независимого гражданского общества, в котором частные кружки единомышленников защищают своих членов от репрессий со стороны государства. Если их связи носят выраженный политический и оппозиционный характер, данные оценки гражданского общества справедливы. Немногие из нас обладают внутренней силой и твердостью взглядов, т. е. качествами Сократа или Солженицына. Когда мы лишены солидарности товарищей, наши воззрения отдают идиосинкразией и донкихотством; если же они поддержаны нашими политическими единомышленниками, то представляются морально обоснованными и жизнеспособными. Однако исследователи гражданского общества часто упускают из своего поля зрения опыт Хейдена и ему подобных, т. е. то, как внешние подсказки отвечают нашим опасениям, обусловленным страхом, или даже усиливают их. «Друзья и родные беспокоятся обо мне, – пишет Мино Ахтар, консультант по вопросам управления из Нью-Джерси, американец пакистанского происхождения, выступавший против войны в Ираке и тайных арестов арабов и мусульман после трагедии 11 сентября. – Они хотят, чтобы я соблюдал осторожность, считают, что я рискую. Они говорят, что если мое лицо и мое имя станут достоянием гласности, я уже не смогу работать консультантом. Иногда я над этим задумываюсь. Я много работал, чтобы обрести положение, у меня хорошая работа, большой дом, ипотечные выплаты. Боязно подумать, что можно всего этого лишиться»33. Вот изложение в чистом виде тех неполитических, личностных оснований, которые побуждают нас к сотрудничеству с властью. Охваченные страхом за свою жизнь и за источники средств к существованию, за наших друзей и любимых людей, мы начинаем задаваться вопросом: имеет ли смысл наше поведение и принимаемая нами линия поведения? Когда товарищи советуют нам сопротивляться, мы отвергаем их советы как некую политическую риторику; когда люди, которым мы доверяем, рекомендуют нам подчиниться давлению, мы слышим невинный, не обусловленный политическими соображениями голос здравого смысла. Поскольку рекомендации тех, кто советуют нам подчиняться власти, вроде бы не имеют политической окраски, они являются идеальными прикрытиями для политических трансформаций34.
Наверное, можно идентифицировать рациональные и моральные составляющие страха Хаггинса. Но не являются ли страхи, подобные тому, который мы испытываем, когда наша жизнь подвергается опасности, чисто рациональными, а вызванные ими капитуляции – невинными уступками угрожающей нам силе? Я принимаю за данность, что желание сохранить жизнь и избежать физической боли – это императив, который немногие из нас могут проигнорировать или преодолеть с большей или меньшей легкостью. Сталкиваясь с классической дилеммой «кошелек или жизнь», большинство людей выберет второе, так как в подобной ситуации у нас едва ли остается выбор. Но наш анализ страха перед смертью на этом нельзя заканчивать. В политике страх перед смертью или телесными увечьями редко бывает прямым, как в приведенной выше схеме, а выбор не настолько прост, как тогда, когда нашей жизни угрожает грабитель-одиночка. В политике наш страх смерти связывается с моральными обязательствами, которые в некоторых ситуациях позволяют нам действовать под влиянием страха, а в других – нет. Так, наше законодательство предусматривает различие между убийством, совершенным с целью самообороны, и убийством, вызванным другими причинами, – в соответствии с тезисом Гоббса «Не всякий страх оправдывает вызванное им деяние»35. Даже в концентрационных лагерях и в ГУЛАГе поступки, вызванные страхом смерти, были оправданы не во всех случаях36. Такие обязательства и ограничения выполняют более важную функцию, нежели дают нам или отнимают у нас право действовать под воздействием страха; они усиливают его или сводят его к минимуму.
К примеру, на поле боя солдатами движет императив мужества, дабы они не обратились в бегство или не покинули на произвол судьбы своих товарищей. Но значит ли проявленное мужество подавление, устранение страха или контроль над ним? Является ли мужество суровым долгом, который требует от нас драться, невзирая на страх, или оно представляет собой основу культивируемой традиции, которая ослабляет наш страх смерти? Аристотель, до сих пор остающийся главным авторитетом в области теории мужества, так и не решил этот вопрос. Он считал, что истинное мужество состоит в том, что человек стойко встречает известную опасность, которая вызывает страх. Мужественный человек «терпит и боится», и никто не «выносит ужасное более стойко», нежели он. Мужество не требует от нас не испытывать страха; оно требует сохранять твердость перед лицом страха. Однако в то же время Аристотель говорит, что мужественный человек «безбоязненно встречает прекрасную смерть и все, что грозит скорой смертью, а это бывает прежде всего в битве. Благодаря своему этическому воспитанию мужественный человек не чувствует страха перед лицом собственной смерти или на поле битвы»37.
Нам известно, что в политике наличествуют оба типа мужества – когда человек боится смерти, но противостоит советам, исходя из своих убеждений, и когда его обязательства и мировоззрение пересиливают страх смерти. Как правило, людям бывает свойственно мужество обоих родов одновременно, что доказывает: Аристотель не запутался в своей теории, он мыслил о предмете ясно. Рассмотрим пример Томаса Четмона, активиста негритянского движения из Олбани, штат Джорджия. Он разъезжал по штату и озвучивал протест против отношения к «Джимам Кроу». Однажды на провинциальной дороге его остановили двое белых мужчин. Один из них, по свидетельству Четмона, «ударил меня с такой силой, друг, что я увидел звезды» и сказал ему: «Ты, чертов ниггер из Олбани, приехал сюда и сказал свою речь на прошлой неделе». Решив не убивать Четмона после того, как на сцене появилась некая белая женщина, мужчины отпустили его, предупредив: «А теперь поосторожнее, приятель, будь поосторожнее». Четмон испугался, по его собственному признанию, но вера в Бога позволила ему сохранить присутствие духа. «Я знаю, что во всех подобных случаях Бог защищал меня. Много раз мне сопутствовало Его покровительство в таких вот опасных местах. И только сам Бог, и никто иной, мог провести меня через все испытания». А когда жена высказала опасение, что с Четмоном может что-нибудь случиться, он сказал ей: «Не думай так, смотри на жизнь оптимистически. Ты не должна позволять страху овладеть тобой». Но Четмон имел нечто высшее, нежели стойкость. Он обрел безмятежность, которая приходит, когда человек перестает бояться. «Так нас учил много лет назад Франклин Рузвельт, – поясняет он. – „Единственное, чего следует бояться, – это страх как таковой“. От страха необходимо избавиться. Мы не имеем права бояться»38.
Обретая мужество благодаря стойкости или безмятежности, солдаты – солдаты в буквальном или в фигуральном смысле – противостоят страху, так как не хотят жить ценой предательства товарищей или измены своим убеждениям. Как мы уже видели, Монтескьё считал, что мы, уступая страху смерти, ведем себя как чисто физические существа. Гоббс смотрел глубже: причина того, что мы боимся смерти и поступаем так, как он нам диктует, коренится в том, что мы ценим наши планы и цели, наших друзей и родных, все то, что наполняет смыслом нашу жизнь. Когда мы лишаемся поддерживающих нас связей, мы вполне можем избавиться от страха смерти. Именно это произошло с Надеждой Мандельштам в 1934 году, когда ее и ее мужа, поэта Осипа Мандельштама, советские власти сослали в Воронеж.
До недавнего времени меня переполняли тревоги обо всех моих друзьях и родных, о моей работе, обо всем, что я к тому времени накопила. А сейчас эта тревога ушла – и страх тоже… Вступив в царство небытия, я утратила ощущение смерти. Перед лицом рока исчезает даже страх. Страх – это проблеск надежды, воли к жизни, ощущения своей правоты. Это глубоко европейское чувство, замешенное на самоуважении, на чувстве собственного достоинства, на ощущении своих прав, нужд и устремлений. Человек цепляется за то, что принадлежит ему, он боится это потерять. Страх и надежда связаны друг с другом. Лишаясь надежды, мы лишаемся и страха: нам нечего бояться39.
Эти связи настолько значимы для нас, что Гоббс считал их неопровержимым аргументом в пользу того, что мы должны идти на все, чтобы остаться в живых. Попросту бессмысленно, утверждал он, рисковать или принимать смерть во имя абстрактного принципа, ибо как можем мы следовать своим принципам или гордиться ими, будучи мертвыми? Но Гоббс не учел другой вывод из своего рассуждения. Не могут ли некоторые цели быть для нас столь важными, что мы не можем себе представить, что возможно отречься от них и все же вести достойную жизнь? Не потребуют ли некоторые уступки чувству страха от нас такой измены принципам, после которой мы уже не сможем считать эти принципы нашими? А когда мы их утратим, не потеряет ли наша жизнь всякую ценность и не перестанет ли быть по-настоящему нашей? «Ну а стоит ли нам жить, – спрашивает Сократ Критона, – когда разрушено то, чему несправедливость вредит, а справедливость бывает на пользу?» Никоим образом, отвечает Критон, отвечает так, как ответили бы и другие мужчины и женщины во всем мире40.
Элиты, пособники, наблюдатели и жертвы
До сих пор мы рассматривали страх с позиции низменных существ. Но политический страх – это нечто большее, нежели индивидуальный опыт, и затрагивает он не только нашу частную жизнь. Питающая его мораль восходит к традиции и распространенным в обществе представлениям, а лежащий в его основе рациональный расчет отражает реальное соотношение общественных и политических сил. Политический страх в силу обдуманного намерения или вследствие стечения обстоятельств (иногда его результаты являются продуктами замысла, а иногда и нет) определяет расстановку сил и ресурсов в обществе, влияет на политические дебаты и подчиняет себе публичную политику. Обычно политический страх принимает одно из двух возможных обличий. Во-первых, он обусловливает взаимоотношения между высшими и низшими слоями общества, когда взаимный страх одних перед другими помогает поддерживать породившее его неравенство. Во-вторых, политический страх могут породить силы, возникшие вне или внутри данного общества, которое целиком опасается либо внешнего врага, либо таких домашних проблем, как преступность, наркомания или упадок нравственности. Как мы увидим далее, в реальной жизни эти два типа страха часто смешиваются, и один усиливается благодаря другому.
В создании и поддержании политического страха могут участвовать прямые проявления насилия (как в случае с Четмоном), но чаще страх питают обстоятельства повседневной жизни, когда ограничений личной свободы не требуется. Функция политического страха состоит не в том, чтобы подавить волю одного индивида, а в том, чтобы обратить пример этого индивида в предупреждение остальным: будьте бдительны, иначе любой из вас может оказаться следующим41. На протяжении 1970-х и в начале 1980-х годов военные власти Уругвая арестовывали каждого 50-го гражданина страны, а каждого 500-го отправляли в тюрьму. Их целями были не сами жертвы, а такие личности, как психоаналитик из Монтевидео и его супруга, не подвергавшиеся ни аресту, ни тюремному заключению, но долгие годы не позволявшие себе высказываний политического характера. «В нашей жизни все больше сказывались ограничения. Трудно поверить, что процесс самоограничения захватывал нас исподволь; дело даже не в том, что мы прекратили обсуждать определенные предметы с другими людьми. Мы сами перестали о них думать. Внутренний диалог попросту иссяк»42. Сходным образом Н. Я. Мандельштам свидетельствует, что власть Сталина удерживала большинство советских граждан в повиновении не путем прямых личных угроз, а при помощи показательных актов насилия, что привело к тому, что «никто из нас не осмеливался подавать петиции или жалобы, не выражал собственное мнение о чем бы то ни было или предпринимал какие-либо действия, не выяснив, что думают „наверху“»43. В западных регионах Сальвадора, как вспоминают местные крестьяне долгое время спустя после событий, в 1931 году военные учинили бойню среди крестьянских семей, бойню, унесшую более десяти тысяч жизней. И пятьдесят лет спустя память о преступлениях того времени оставалась животрепещущей настолько, что когда часть населения страны восстала против правления военных, в этих регионах почти никто не взялся за оружие44.
Такие серьезные последствия (даже при отсутствии намерения) производят особенно сильный эффект, когда их мишенью оказывается общественная группа, уже находящаяся в уязвимом положении.
Так, после событий 11 сентября журналисты и правозащитники отметили проявления страха, широко распространившегося в арабских и мусульманских сообществах Соединенных Штатов и обусловленного задержанием от 1200 до 5000 мусульман и арабов45. Это страх не просто перед арестом, депортацией или внешним наблюдением. Люди боятся высказываться по противоречивым пунктам американской внешней политики, поскольку такие высказывания могут повлечь (и часто так и происходит)46 проверки, надзор или притеснения со стороны федерального правительства и полиции. Мино Ахтар, уже упоминавшийся американец пакистанского происхождения, заявляет: «В арабской общине царит страх. От арабов и мусульман я слышу такие слова: „Давайте держать голову пониже. Не высовывайтесь. Мы должны вести себя тихо, пока не схлынет буря“». Это свидетельство подтверждают многочисленные сообщения в прессе47. В обстановке такого взрыва страха даже самые безобидные действия властей могут спровоцировать нарастание страха и, соответственно, новые репрессивные акции.
Вот пример. В декабре 2001 года Мохадару Мохамеду Абдуле, иммигранту из Йемена, живущему в Сан-Диего, была назначена компенсация в размере 500 тыс. долл., после того как он провел два месяца под арестом как свидетель событий 11 сентября и правонарушитель, допустивший ложь в своем заявлении о предоставлении ему убежища. Вначале мусульманская община внесла за Абдулу поручительство в размере 400 тыс. долл., пообещав изыскать дополнительные средства. Но когда стало известно, что каждый поручитель обязан сообщить свое имя правительству и, возможно, появиться в судебном заседании, многие члены общины предпочли уклониться от участия в деле. «Когда людям сказали, что им придется прийти в суд и отвечать на вопросы судьи, – свидетельствует адвокат Абдулы, – они охладели, когда речь зашла о том, чтобы сохранять солидарность и внутреннюю твердость. Они отвернулись. Община не была расколота. Здесь не имеется в виду какой-либо низменный страх»48. Вследствие предпринимаемых государственными органами арестов, депортаций и установления наружного наблюдения элементарное требование назвать себя перед судом вызвало волну страха в мусульманской общине Сан-Диего.
Подобный механизм зарождения страха требует участия (даже сотрудничества) всего общества – элит, пособников, наблюдателей и жертв. Для того чтобы держать под контролем не только малые, непосредственно вовлеченные коллективы, политическому страху должны быть подвержены наряду с генералами и рядовыми солдатами обслуживающие их секретари, повара и горничные. Опорой для политического страха также служат наблюдатели, чья пассивность открывает поле деятельности для элит и их пособников, которые внедряют назидательные мифы в умы всех членов общества, и эти мифы находят там отражение. Эти малые воспитательные акции, воодушевляемые желанием жертв защититься от вероятных санкций, занимают центральное место в экономике страха. Они сводят к минимуму риск ответного насилия со стороны нарушителей установленного и оказываются предельно эффективными. Одна чернокожая женщина из Северной Каролины вспоминает, как ее родители, бабушки и дедушки, привыкшие к статусу «Джима Кроу», говорили ей в детстве, что ее арестуют, если она не станет подчиняться законам сегрегации. «А следовательно, не замечай белых и цветных, если не хочешь оказаться в тюрьме», – заключает она49.
Элиты
Под элитами я подразумеваю те влиятельные круги, которые имеют в собственности или контролируют львиную долю власти и ресурсов, вследствие чего могут проводить свою политику – от себя самих и от имени общества. Им, более чем какой-либо другой группе, принадлежит право инициативы. Это они используют в своих интересах политический страх. Если этот страх направляется сверху вниз, элиты создают его при помощи прямого и непосредственного насилия и поддерживают его существование посредством законов и идеологий. Если страх исходит из внешнего по отношению к обществу источника, элиты, тем не менее, удерживают инициативу и извлекают из этого страха еще большие выгоды. Назначив себя стражами безопасности общества, они определяют, какие угрозы являются первоочередными. К примеру, они решили, что Ирак представляет большую опасность, нежели Северная Корея, а исламский терроризм опаснее внутреннего50. Это они определяют, какова природа угрозы, откуда бы она ни исходила, и какими средствами с ней следует бороться. И они же мобилизуют население на борьбу. А поскольку их успехи в роли защитников укрепляют их легитимность и усиливают их власть, внушаемый ими страх приносит им больше политических дивидендов, чем кому-либо.
Элиты, создающие и поддерживающие политический страх, не прибегают ни к конспирации, ни к маневрам. Заслуживает удивления, насколько мало внутри них общего, с точки зрения интересов, политических симпатий и мировоззренческих позиций. В состав элит, распространявших политический страх в эпоху Маккарти, входили такие официальные лица, как Дж. Эдгар Гувер или конгрессмен от штата Миссисипи Джон Ранкин, противники модернизации и защитники интересов большого бизнеса, иногда придерживавшиеся расистских взглядов, либералы Гарри Трумэн, Хьюберт Хэмфри[41]41
Хэмфри (1911–1978) – вице-президент США в администрации Л. Б. Джонсона и кандидат в президенты США от Демократической партии в 1968 г.
[Закрыть] и Герберт Леман[42]42
Леман (1878–1963) – губернатор штата Нью-Йорк, сенатор-демократ.
[Закрыть], промышленные магнаты, тузы Голливуда, ректоры университетов и ведущие журналисты. У всех этих людей имелись свои, зачастую противоречивые взгляды. Однако создание и поддержание страха не требует от элит единства целей или интересов. Оно требует всего лишь сотрудничества – невзирая на расхождения или даже в силу их наличия. Как-никак элиты обладают определенной властью, сосредоточенной в известных институтах, и представляют интересы разных групп избирателей. В силу этих особенностей и различий власть элит оказывается локальной и ограниченной. Чтобы быть по-настоящему эффективными, чтобы выполнить то, чего они в одиночку выполнить не в силах, они должны объединять свои силы.