355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Робин Кори » Страх. История политической идеи » Текст книги (страница 11)
Страх. История политической идеи
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 03:35

Текст книги "Страх. История политической идеи"


Автор книги: Робин Кори


Жанр:

   

Политика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 30 страниц)

Как и Монтескьё, Арендт была вынуждена предположить, что у тотального террора имелся подземный поток, в котором лежали люди массового общества, ожидая на протяжении всего XIX века самоуничтожения в XX. Цивилизация и гуманность, отмечала она снова и снова, были мучительными подъемами, в то время как тотальный террор действовал на низких глубинах. Человечность требовала от людей смотреть дальше биологических инстинктов к еде, крову и воспроизводству рода и раскрывалась в художественных творениях (в противовес физиологическим реакциям) свободных людей. Природа человека, пишет она, «остается человеческой лишь постольку, поскольку она открывает человеку возможность стать чем-то совсем необычайным, чем человек и является». Но Освенцим и ГУЛАГ «показывают, что люди могут быть обращены в образцы человека-животного»44. Тотальный террор торжествовал, демонтируя великую и трудную работу цивилизации, разрушая века усилий во имя созданного и намеченного. Хотя тотальный террор не был, строго говоря, естественным45, он был союзником идеологической концепции естественного, но он стал побратимом естественного, паразитируя на желаниях людей погрузиться в безличные ритмы и течения природы. Как мы увидим, Арендт надеялась, что борьба с террором станет великим, сверхъестественным проектом обновленного человечества. Но, учитывая ее концепцию родства тотального террора, была ли ее рекомендация чем-то большим, чем рукопожатия в разгар бури? Хотя Монтескьё заложил основы для изучения тотального террора Арендт, ее анализ политики тотального террора был бы, при первом взгляде, настолько озадачивающим для него, как и ее анализ идеологии – для Гоббса. Деспот У Монтескьё был тираном старой школы, Калигулой вожделения и садизма, печать которого ощущалась во всем обществе. Несмотря на жестокости деспота, налицо был довольно стандартный набор преступлений, вполне доступный пониманию каждого, знакомого с семью смертными грехами. Террор был инструментом его удовольствия, удовлетворяющим его огромный аппетит к насилию и гарантирующим, что он получит то, что хочет. Но, несмотря на всю его порочность, отбрасываемая им тень, как ни странно, обнадеживала и утешала, так как она означала, что по крайней мере один человек приложил руку к созданию мира, в котором страдают столь многие. Персональная идентичность его жертв могла быть утеряна, но его – оставалась.

Тоталитарные лидеры Арендт, напротив, почти полностью непоследовательны. «Ничто так не характеризует тоталитарные движения в целом и качество славы их лидеров в частности, как поразительная быстрота, с которой о них забывают, и удивительная легкость, с которой они могут быть заменены.» Режимы тотального террора не были организованы как традиционные иерархии – с нитями властей, победоносно указующими на север (наверх). Они не были централизованы, готовы исполнять приказы всегда бдительного и присутствующего лидера. Скорее они были подобны луковице, где каждый слой открывает все новые укрепления власти. Никто из чиновников не выполнял приказания непосредственного начальника. Вместо этого каждый из них был вынужден предугадывать никогда не высказываемые желания лидера. В свою очередь лидер был в равной степени таинствен. Он был уверен, что существует посредством масс, а они – с его помощью, что означало лишь то, что их невозможно различить. Тоталитарное государство не было дискретным объектом: множа ведомства, оно сливалось с темным массовым движением, его продвигавшим46. Посреди этой необозримой преступной демократии лидеры Арендт были практически не видимы.

Тоталитарные лидеры также не имели аппетита к насилию деспота. Гиммлер был известен своей невозмутимостью при виде крови; Гитлер был верным «вегетарианцем» в своих личных отношениях. Как и их жертвы, тоталитарные лидеры не имели «злых мотивов эгоизма, алчности, скупости, обиды, жажды власти». Сталин и большевики не начинали свои чистки с целью защитить свою власть, преследовать своих врагов или удовлетворить свои желания. Гитлер и его последователи не строили концентрационные лагеря, чтобы стать расой господ, поскольку им «самим было не важно», были они «живыми или мертвыми, жили они или никогда не рождались»47. Тотальный террор не имел какой-либо утилитарной цели. Он приносил разорение в экономике, подрывал национальную безопасность и обычно работал в ущерб своим властителям48.

Согласно Арендт единственная цель тотального террора заключалась в том, чтобы помочь тоталитарным мотивационным идеологиям, вдохновившим его «сделать возможным, чтобы силы природы или истории промчались по человечеству без помех от любого спонтанного человеческого действия». В самом деле, тотальный террор был предназначен не только для «освобождения исторических и природных сил», описываемых идеологией, но также для того, чтобы «ускорить до такой степени, которой они никогда бы сами не достигли». Тотальный террор не должен был поддерживать порядок. Не планировалось, что он поможет Гитлеру в уничтожении евреев или Сталину в проведении насильственной коллективизации. Его целью была ликвидация спонтанности самой человеческой свободы, превращение людей в приводные ремни природы и истории. Для выполнения этих задач людей следовало очистить от всего, кроме самых ограниченных и основных реакций. Это требование применялось и к жертвам, и к мучителям. Концентрационные лагеря не могли допустить существование охранников и комендантов, наслаждавшихся видом или совершением убийств. Если бы лагеря превратились в «парки развлечения для зверей в человеческом обличье», если похотливым садистам позволили бы выйти из-под контроля, движение смерти при жизни замедлилось бы. Освенцим был фабрикой расизма, построенной не для выгоды ее начальников, хозяев и владельцев, но ради самой продукции. «Нацисты не думали, что немцы были нацией господ, которым принадлежал мир, но думали о том, что они должны быть управляемы расой господ, как и все остальные нации, и что эта раса только должна еще была родиться»49. В конечном счете, заключает Арендт, если тем, кто получают выгоду от террора, является само движение, властители террора должны быть готовы к тому, что оружие обратится и против них самих, даже если просто ради сохранения движения. Так и оказывалось. «Процесс может решить, что те, кто сегодня уничтожают расы и индивидов или членов умирающих классов и деградирующие народы, завтра уже приносятся в жертву. Какое тоталитарное правление нуждается в управлении поведения его подданных – так это приготовление к тому, чтобы каждый из них точно подходил к роли палача и роли жертвы. Это двусторонняя готовность… есть идеология»50.

Утверждая, что руководящие тотальным террором разделяли судьбу и характеристики его жертв, Арендт и отрекалась, и расширяла анализ Монтескьё деспотического террора. С одной стороны, она разрушила различие Монтескьё между терроризирующим и терроризируемым, подрывая его рассуждение о том, что террор предназначается для выгоды и удовольствия его руководителя. С другой стороны, она применяла к его правителям тот же анализ, что и Монтескьё по отношению к жертвам террора, утверждая, что тотальный террор превратил обе стороны в бездумных носителей уготованной судьбы. Таким образом, она действительно развивала предостережение самого Монтескьё – что террор был «не тем, чего люди могут бояться, но образом жизни»51. Тотальный террор не был политическим; он не был ни инструментом управления, ни средством достижения целей разрушения. Это было выражением глубочайших побуждений, импульсов человечества, низведенного до статуса животного. Если тотальный террор более ужасен, чем деспотический, то только потому, что Арендт следовала теории террора Монтескьё до ее логического завершения, заявляя, что тотальный террор был своим собственным безличным господином и хозяином, превращавшим такие сильные личности, как Гитлер и Сталин, в самые простые инструменты52.

Террор как основание

Как мы увидели, Гоббс, Монтескьё и Токвиль были убеждены в том, что установленные политические принципы более не способны служить основой для политических споров и политических форм и что страх может послужить базисом для новой этики и политики. Каждый теоретик мобилизовывал такие ужасные последствия, как естественное состояние, деспотизм, массовую демократию во имя нового политического устройства – суверенного государства, либерального режима, демократии плюрализма. И Арендт – также. Как она утверждала в «Истоках тоталитаризма» и разрабатывала с нараставшей силой в последующих трудах, Освенцим и ГУЛАГ показали, что основания западной цивилизации были разбиты и Европа, наконец, достигла «конца истории»53. Перед лицом преступлений, столь беспрецедентных, более не было возможным дискутировать или действовать в соответствии с привычными категориями либерализма, консерватизма или социализма либо с такими избитыми моральными противоядиями, как «возлюби ближнего своего, как самого себя». Необходимо было построить новое основание, и в тотальном терроре Арендт его нашла. «Каждый конец истории», Освенцим или ГУЛАГ, «обязательно содержит новое начало»54. Хотя в определенные моменты она понимала, что «никакая мыслимая хроника не преуспеет в превращении шести миллионов погибших в политический аргумент», что «ужас либо пребывание в нем… не может стать основой политического сообщества или партии в более узком смысле», тем не менее она подтверждала, что страх этого ужаса способен помочь в становлении новой политической морали55. «Страх концентрационных лагерей и вытекающее из него осознание природы тотального господства могли бы помочь обесценить все устаревшие политические различия – от правых до левых – и ввести кроме них и над ними политически самый важный критерий оценки событий нашего времени, а именно: служат они тоталитарному господству или нет»56.

Извлекая пользу из катастрофы, Арендт утверждала, что необходимо признать, что угроза тотального террора более не лежит, как страх у Гоббса, в гипотетическом будущем либо, как террор для Монтескьё, в отдаленной географии. Зачатки тотального террора, как и массовой тревоги у Токвиля были уже здесь, в «повседневном опыте подрастающих масс нашего века». Возможность тотального террора не закончилась бы со смертью Сталина или Гитлера и действительно могла бы «принять» более «аутентичную форму» с их уходом. Ведь когда «побеждает подлинно массовый человек, – пишет она, – у него будет больше общего с дотошной корректностью Гиммлера, чем с истеричным фанатизмом Гитлера, будет больше схожего с упрямой тупостью Молотова, чем плотской и мстительной жестокостью Сталина». Это опасность, «отныне скорее всего оставшаяся с нами»57.

Однако приступая к установлению новой политической морали в тени тотального террора, Арендт осознала проблему, изводившую Гоббса, Монтескьё и Токвиля и которую еще Бёрк, не говоря уже о создателях фильмов ужасов, знали слишком хорошо, – как только к ужасам привыкают, они перестают вызывать страх. Теоретик, который пытается сделать из страха основание новой политики, всегда должен будет находить демона еще более страшного, чем прежний, открывать еще более изощренные, пугающие формы страха.

Выходит, что Монтескьё, стремившийся превзойти Гоббса, вообразил себе форму террора, угрожавшего самому основанию того, что делало нас людьми. В случае Арендт ее окончательный образ чередующихся жертв и мучителей – террора, не служащего в чьих-либо интересах или на чьей-то стороне, даже своих хозяев; мира, управляемого никем и ничем, кроме безличных законов движения – принес и необходимое «радикальное зло», из которого может появиться новая политика58.

Но как ее друг и наставник, Карл Ясперс быстро понял, что Арендт заплатила за понятие радикального зла ужасную цену; она сделала нравственное осуждение преступников тотального террора практически невозможным59. Согласно «Истокам» тотальный террор сделал каждого – от Гитлера до евреев, от Сталина до кулаков – неспособным к действию. И сама Арендт призналась в 1963 году, что «существует распространенная теория, которой я также содействовала» (в «Истоках»), что эти преступления бросают вызов возможности человеческого суждения и взрывают рамки наших правовых институтов60. Тотальный террор может сделать то, что страх, террор и тревога делали для его предшественников – найти новую политику, но поскольку Арендт осознает в «Эйхмане в Иерусалиме», что это было ложное основание, вдохновляющее романтическое ощущение катастрофы, которая в итоге позволит преступникам выпутаться, скрывая суровые политические реалии правления страхом.

О карьеристах и сотрудничестве

В «Эйхмане в Иерусалиме» Арендт радикально пересмотрела эти аргументы – о личности среди масс, об идеологии, о цели и политике террора и о терроре как об основании. Вместо бескорыстной личности Арендт описала нам Эйхмана как честолюбивого карьериста. Вместо разложившейся массы она описала снобистскую партийную иерархию с глубокими корнями в том, что она назвала «респектабельным обществом». Вместо идеологий вторичного содержания, подтверждающих ничтожность личности, теперь она говорила о том, что идеология взывает к чувству собственного величия ее сторонников.

Тотальный террор не был выражением абстрактного движения; он был инструментом конкретной политической цели, геноцида. Эта цель была придумана Гитлером и его дружками и воплощалась такими менеджерами среднего звена, как Эйхман, сотрудниками по всей Европе и лидерами в самом еврейском сообществе. Вместо превращения каждого в пассивный инструмент безличной судьбы тотальный террор превратил всех в своих активных агентов. Главное, что тотальный террор мог не служить основанием новой морали и политики. Он не был «радикальным злом», но симптомом «банальности зла», мелочей, в конечном счете лежащих в основе и сопровождающих ужасное. Настаивая на банальности тотального террора, она стремилась не минимизировать его, но скорее отрицать его моральную глубину, чтобы увидеть в нем не аргумент для нового, но злосчастное упорство старого61.

В чем причина этого сдвига в представлениях Арендт от антиполитики тотального террора к политике карьеризма и сотрудничества? «Эйхман в Иерусалиме» был написан в момент политической надежды, в начале 1960-х, когда начали возникать движения за радикальные реформы в Соединенных Штатах и других странах от более чем десятилетнего сна холодной войны. Весьма примечательно, что «Истоки тоталитаризма» были также задуманы и частично написаны в момент надежды, в первой половине 1940-х, когда впервые появилось европейское сопротивление нацистам, что явилось такой сильной поддержкой Арендт.

Но часть «Истоков», в которых Арендт изложила свои взгляды на тоталитаризм и тотальный террор и который мы здесь обсуждаем, был завершен во второй половине 1940-х, в момент отчаяния, после начала холодной войны. Краткое изложение построения «Истоков» и «Эйхмана» демонстрирует сильное воздействие текущих политических событий на мышление Арендт, что говорит о сходном с Монтескьё и Токвилем пути, хотя в случае Арендт направление шло не от политики к психологии и культуре, а от политики к психологии и культуре и затем опять обратно, к политике.

В начале 1940-х, когда Арендт задумывала «Истоки», она была поглощена проблемой европейского фашизма, а не тоталитаризма. Как это показывает и ее оригинальный набросок, она понимала фашизм как симптом двух феноменов Европы XIX века – расизма-антисемитизма и империализма. Расизм и империализм были настолько важны для ее анализа, что она даже рассматривала возможность назвать «Истоки» «Империализмом» и планировала главу о расистском империализме нацистов. Нигде в этой оригинальной концепции и композиции книги не было дискуссии о сталинизме либо тоталитаризме и тотальном терроре. Арендт интересовало исключительно понимание того, как европейские элиты (а не масса!) оказывались привлеченными расистскими идеологиями, понятыми скорее как специфические и логически последовательные идеи, чем логика безличного движения, и как они стремились убежать от ограничений либеральной цивилизации посредством имперских экспедиций в Африку и на Ближний Восток. Хотя она так и не смогла на начальном этапе взяться за свою главу о «расистском империализме», было ясно, что нацистский геноцид был ее целью62.

В то время как над двумя частями «Истоков» нависла катастрофа, Арендт писала их, как это ни странно, в момент надежды на новую Европу, которая, как она считала, может расцвести после войны. Как она объяснила в статье «Партизан Ревью» 1945 года, она видела не только нацистский апокалипсис, но и рождение борьбы с фашизмом по всей Европе. С центром во Франции сопротивление выступало не против Германии, но против фашизма, который представлялся европейской проблемой. Оно рассматривало послевоенный политический режим не со стороны консервативных государств-наций, но эгалитарного, федеративного континента, который продолжал радикальную программу экономического перераспределения, включая «контроль богатства» и «общественное владение основными ресурсами и крупнейшими отраслями промышленности», «ликвидирующее юнкеров и промышленников как общественные классы, полное разоружение и контроль промышленной продукции». Члены сопротивления черпали вдохновение в своей борьбе против нацистов. «Под гнетом нацистов», объясняла Арендт, они «не только переосмысливали значение свободы, но также возвращали себе самоуважение, как и новую склонность к ответственности»63. Позднее она назовет этот опыт и образ, который выйдет из «сокровища» сопротивления, чувством свободы и самообнаружением, исходящим не только из противодействия тирании, но также из действия без руководства вещами минувшего, с убеждением в том, что это действия данного момента и лишь этого момента, стоящего между темнотой и светом64.

В завершении своей статьи в «Партизан Ревью», однако, Арендт предупреждает о том, что представления времен Сопротивления о послевоенной Европе могут не сбыться. Она опасалась, что союзники будут поддерживать «правительства в ссылке», которые старались контролировать континентальное противодействие нацистам издалека. Эти правительства, как она предупреждает, могут «быстро положить конец этому новому чувству европейской солидарности», так как их цель заключается в простом «восстановлении статус-кво». Арендт особенно заботилась о том, чтобы новое усиление внимания к «коллективной безопасности», которая, напоминает она читателям, была пережитком Священного союза, нашло бы послевоенную поддержку ввиду боязни Советского Союза. Кремль, как она отмечает, уже начал разделять сферы интересов в Восточной Европе, на фоне чего, как она слышала, за ним последовали и западные силы.

Результатом этого восстановления, как она полагала, станет возрождение самих сил – элит, этнического и национального шовинизма, экономического консерватизма, протолкнувших европейский фашизм на первое место.

«Единственной альтернативой этим устаревшим методам, – заключает она, – которая к тому же не смогла защитить мир, не говоря уже о сохранении свободы, был путь европейского сопротивления»65.

Хотя послевоенного возрождения фашизма, предсказанного Арендт, не произошло и хотя части Западной Европы в конечном счете воплотили некоторые меры общественной демократии, многое из того, о чем она предупреждала, произошло. Отчасти благодаря действиям Сталина в Восточной Европе страх Советского Союза ликвидировал европейский ренессанс, что она предвидела, и союзники быстро вернулись к довоенной силовой политике Европы. В Соединенных Штатах сдвиг к антикоммунизму был особенно драматичным, что проявилось сильнее всего в возрождении консервативной Республиканской партии и закату прогрессивного крыла Демократической партии. Тогда как 1944–1946 годы засвидетельствовали мощь лейбористского движения во имя промышленной демократии, приведшего к крупнейшей волне забастовок в американской истории, выборы в Конгресс 1946 года, вернувшие Республиканскую партию к власти, а также доктрина Трумэна 1947 года означали конец радикализма. Экономический реваншизм и политическая реакция были их результатом. Арендт напишет Ясперсу в 1953 году: «Сама администрация [Эйзенхауэра] с играющим в гольф президентом во главе есть… правительство крупного бизнеса, чья единственная забота – сделать большой бизнес еще больше». Из-за этого послевоенного отречения никто не мог сопротивляться маккартизму. «Можете ли вы понять… как далеко зашла дезинтеграция и с какой захватывающей скоростью она произошла? И до сих пор почти без сопротивления. Все тает, как масло на солнце»66.

Хотя Арендт много раз выступала против такого послевоенного порядка, она и сама не была невосприимчивой к его воздействию, и это, как я утверждаю, повлияло на написание последней трети «Истоков тоталитаризма», в которой она впервые начала рассматривать сталинизм и нацизм как варианты более широкого феномена – тоталитаризма. Арендт составила последнюю часть «Истоков» между 1948 и 1949 годами, выпустила книгу в 1951 году и добавила новую заключительную главу «Идеология и террор» в 1953 году К этому времени ее перспектива сместилась с Гитлера на Сталина; на деле впервые ее интерес к лагерям как местам террора возбудило чтение отчетов из ГУЛАГа, а надежда на послевоенную Европу практически исчезла67. Ее восприятие идеологии как образа безличного движения, акцент на массах в противоположность элитам, ее представление о терроре как о самоцели и ее молчание о геноциде – все это симптомы холодной войны и ее перехода от Запада к Востоку. Для Арендт конфронтация со сталинизмом была глубоко личной. Хотя она никогда не была членом компартии, коммунистом был ее муж, и после своего участия в антифашистских движениях 1930-х и 1940-х она переняла антибуржуазный дух марксистской политики. Сталинская тирания, таким образом, представляла собой личный вызов ее оптимизму времен войны – о возможностях объединенного антифашистского фронта, основывавшемся на левом движении68. Ее чувство разочарования, кроме того, из-за неудачи Сопротивления по установлению нового политического порядка – «Сопротивление», отмечала она с горечью в 1946 году, «не добилось европейской революции»69 – привело к убеждению в том, что только тотальный террор, а не политический образ федеративной Европы сможет обеспечить основы новой политики и морали70. Как Монтескьё после «Персидских писем», как Токвиль после первого тома «О демократии в Америке», она потеряла надежду, которую получала из своих начальных политических триумфов. Сокровище Сопротивления оказалось «потерянным сокровищем»71. Эта болезненная эмоциональность, вызванная политическим провалом и наступлением холодной войны, лежит в сердце последней трети «Истоков», как она сама призналась в начальном абзаце предисловия к первому изданию книги. «Две мировые войны при одном поколении, разделенные непрекращающейся цепью локальных войн и революций, за которой не следовало никакого мирного договора для побежденных и никакой передышки для победителя, окончились ожиданием третьей мировой войны между двумя остающимися мировыми державами. Этот момент предчувствия подобен спокойствию, которое устанавливается после того, как все надежды умирают»72.

Оглядываясь назад, легко пропустить этот короткий перерыв между Второй мировой войной и холодной войной, поняв «Истоки» как непрерывное размышление о перманентном ужасе Освенцима и ГУЛАГа. Но для людей того времени, включая Арендт, это уничтожение и этот ужас не казались ни непрерывными, ни однородными. Ретроспективный взгляд скрывает от нас подлинный оптимизм, на краткий период охвативший левых в середине 1940-х, который холодная война погасила, и разочарование, за ним последовавшее. Как напишет Арендт о послевоенной судьбе идеала Сопротивления, «оно не продлилось. После нескольких лет его участники были освобождены от того, что изначально воспринимали как „ноша“ и отброшены к тому, что уже знали, как ничего не значащая тщета их личных дел, еще раз отделенных от „мира реальности“ толщей печали, грустной непроницаемостью частной жизни, сосредоточенной ни на чем другом, кроме себя самой»73. Такое описание жизни после войны нашло выход в последней трети «Истоков» с анализом массовой бесполезности и отрывом от реальности – описание, которое, я сказал бы, было бы непостижимым во время и сразу после войны, когда Арендт и другие интеллектуалы были заняты борьбой и чувствовали что угодно, кроме ненужного и нереального. Отнюдь не описывая реальность масс, психологический анализ Арендт в «Истоках» может быть просто горьким завещанием того, кто боролся и проиграл. Перефразируя Пауля Лазарсфельда, можно сказать: там, где сражающаяся революция нуждается в политике, побежденная революция призывает психологию74.

Также важно помнить этот момент надежды, который оживает для Арендт в начале 1960-х, когда она напишет «Эйхмана в Иерусалиме». Ученые часто не замечают значительность 1961 и 1962 годов, в течение которых «Эйхман» был задуман, составлен и опубликован. Это были anni mirabiles[16]16
  годы чудес (лат.).


[Закрыть]
американских политики и литературы, принесшие нам публикацию «Молчаливой весны» Рэйчел Карсон, «Другой Америки» Майкла Харрингтона, «Женской мистики» Бетти Фридан и Порт-Гуронского заявления[17]17
  Манифест студенческого движения, выпущенный в 1962 г.


[Закрыть]
, а также появление движения за гражданские права и студенческого движения на международной арене. В Германии молодое поколение начало изучать поступки родителей во время Второй мировой войны. Темы сотрудничества, которые последняя треть «Истоков» едва не сделала академическими, – как, в конце концов, могли автоматы массового общества пойти на нечто сознательное и преднамеренное, как работа с элитой в нацистской партии, – внезапно возникли на повестке75. Они включали не только этику коллаборационизма, но и склад ума – расистский, карьеристский, который породил ее, и иерархические институты – партию, фирму, учебное заведение, вместившие ее. Не случайно, что они были подобны тем вопросам, которые студенческие и другие движения развивали в Соединенных Штатах.

Забота о частных карьерах и классовом комфорте стимулировала многих на поддержку, а других ослепляла по отношению к расизму американского общества; лоск изобилия скрывал распространяющееся неравенство и иерархию; антикоммунизм холодной войны погружал Соединенные Штаты в другую войну, которая для своих жертв была не чем иным, как проявлением расистского империализма старой Европы. Стоит сказать, что многие члены студенческого левого движения часто цитировали «Эйхмана» в своей критике американского общества76. Хотя Арендт никогда полностью не охватывала оппозиционные движения 1960-х, я уверен, что в «Эйхмане» ее анализ расположен строго в их рамках.

Карьерист и честолюбец

Сегодня паролями политического страха являются тоталитаризм, геноцид, террор, которые обладают странным и ужасным величием, вызывающим в памяти чуждый, но прекрасно функционировавший мир безумных фанатиков, самоубийственных идеологов и убийц. Однако уникальным достижением «Эйхмана в Иерусалиме» стало напоминание читателям о том, что жестокости xx века выросли из светских взглядов и привычных институтов – карьеризма и занятости. «То, что для Эйхмана было работой с ее повседневной рутиной, ее взлетами и падениями, – писала Арендт, – для евреев было буквально концом света»77. Так как пришел террор, тирания и геноцид, рассуждала Арендт, кто-то должен был быть тираном и убивать. Людям платили за это и людей повышали, если они все делали хорошо. Таким образом, страх стал работой или карьерой. В «Эйхмане в Иерусалиме» многое строится вокруг этого заявления, поскольку оно обращается к измерению устремлений политического страха – ибо его нарушители и пособники стремятся не только жить, но жить хорошо – и к институционным иерархиям, в которых такие устремления находят свою цель. Карьерист, по словам Арендт, не является пассивным зрителем. Он активно добивается все большего. И именно этот поиск большего приводит его к участию в терроре. Террор, другими словами, не сдерживал желаний своих хозяев и не ограничивал их устремления; он кормился их желаниями и поддерживал их эгоизм. Как и все иерархии, режимы террора полагались на предпринимательский дух игрока, находившего в их обещаниях власти и статуса билет из серого мира, в котором объект родился, даже если ценой этого билета было проведение геноцида.

Немногие теоретики до Арендт исследовали то, как карьеризм мог вдохновлять людей на участие в режимах страха. Джордж Уинстенли, лидер одной из провидческих сект, так раздражавших Гоббса, ссылался на опасности амбиции, как давящего желания успеха, которое может приводить к подавлению тех, кто ниже и к подчинению тем, кто стоит выше. «Алчность порождает страх того, как бы другие не перечеркнули их планы, или же порождает страх нищеты, что заставляет человека притягивать к себе людей любой ценой и угождать сильнейшим, глядя на других, не понимая, что он сам творит.» Веком позднее Руссо сформулировал это более ясно: «Граждане будут позволять угнетать себя, пока ими управляет слепая амбиция»78. Но это были лишь отдельные комментарии; аванпосты скорее мудрости недовольных, чем полноценной политической философии. Действительно, большинство теоретиков – от Монтескьё и отцов-основателей до сторонников плюрализма и свободного рынка XX века – считали амбицию противоядием от тирании и страха. Эгоистичные интересы, согласно этой школе мысли, дают людям индивидуальную свободу. Сталкивающиеся интересы и противоборствующие амбиции приводят к сотрудничеству или тупику; при этом оба варианта должны противостоять устрашению, внушающему страх79. Даже марксисты, чьи взгляды делали их враждебными по отношению к карьеризму и честолюбию, обычно беспокоились больше об угрозах, которые эти причины представляли для классовой солидарности, чем о своем вкладе в правление на основе страха. Таким образом, за исключением «Персидских писем» и «Галилея» Брехта (стоит напомнить, литературных произведений, а не политических теорий), «Эйхман в Иерусалиме» – наше единственное устойчивое исследование взаимоотношений карьеризма и режима страха.

Проведенный Арендт анализ карьеризма в «Эйхмане» также не совпадал с анализом в «Истоках тоталитаризма», где практически не говорится о государственной службе80.

Если то, что Арендт утверждала в «Истоках» о потери личности, было правдой, то портрет Эйхмана, каким она изобразила его в 1963 году, был бы невозможным. Эйхман был эгоистом и интересовался лишь собой, практически каждый шаг направляя себе на пользу81. Основанием продвижения Эйхмана, кроме того, были вертикальные ступеньки нацистской партии и хорошего общества. «То, во что он страстно верил до конца, был успех, главный стандарт „хорошего общества“, как он его понимал»82. Другими словами, Эйхман стремился возвыситься в тех иерархиях, которые, по заявлению Арендт в «Истоках», не существовали.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю