355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Робин Кори » Страх. История политической идеи » Текст книги (страница 2)
Страх. История политической идеи
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 03:35

Текст книги "Страх. История политической идеи"


Автор книги: Робин Кори


Жанр:

   

Политика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 30 страниц)

Да, мы можем не знать, кто мы есть; мы можем не знать, что же такое добро или справедливость, но мы точно знаем, что значит бояться. Это простое, почти инстинктивное знание структурирует нашу общественную жизнь и оживляет ее проявления. Это диссонирующая энергия нашей гражданской веры и необходимый раздражитель коллективной воли.

Как мы пришли к такому представлению? Это произошло из-за масштабных изменений в том, как мы думаем о личности, нравственности и политическом порядке, и в особенности из-за либеральной концепции политического правления. До современной эпохи такие мыслители, как Аристотель и Августин, приписывали естественный порядок вселенной, от которого должны были происходить мораль и политика, само общество22. Согласно ему люди рождаются в заранее предустановленной структуре постоянного общественного статуса и устанавливают свою идентичность в соответствии со своим местом в данной структуре. Личности, в нашем понимании, – как чего-то сокровенного и творческого, порождающего свою идентичность и убеждения вопреки силе традиции и общества; того, что Ирвин Хоу назвал «молчаливой полемикой, противостоящей возрасту», просто не существовало23. Даже Августин и Лютер – великие поэты духовного мира – верили в то, что задачей каждой личности являются примирение с вечным божественным порядком и определение своего места в величественном творении Создателя и провидца.

Но с приходом современной науки и философии, в особенности с появлением работ Галилея и Декарта, этот естественный порядок и все, что ему сопутствовало, – идентичность, мораль и политический порядок – более не могли восприниматься как должное. Теперь мыслители требовали не доказательства его существования, получаемого в результате наблюдения и опыта, а непрекращающегося свидетельствования самого мыслительного процесса. Лишь начиная с фундаментальных неопровержимых принципов и последовательно применяя их с помощью дедуктивных умозаключений, индивид мог получить (получить, а не открыть!) образ порядка.

Умея гармонично сочетать свои принципы и политику, человек формировал собственную идентичность – независимо от Бога, космоса, традиции или его положения в жизни. Отделенная от общества и окруженная границами своего разума личность смотрит на мир не как на гостеприимное место или хорошо знакомый дом, но как на чуждую местность, которую предстоит освоить и укротить.

Но если мораль и политика, как и личность, были сделаны, они также могут быть и переделаны. Так и поступали – начиная с ранней современной эпохи по наши дни, в сражениях гражданских и международных войн – иногда из-за религии, иногда из-за политики и экономики, а обычно из-за всех трех причин.

В отличие от своих предшественниц древнего мира, эти войны, казалось, забросили людей в пустой мир без основ для этической и политической правды и даже для предположений о том, что такая правда существует.

Так как порядок в обществе стал пониматься как ценнейшее и хрупкое достижение, гражданская война, по словам Гоббса, – в этом отношении современная – неизбежно воспринималась как «смерть» 24. Философы и писатели также начали размышлять о том, не является ли личность чем-то вроде фикции. Личность не казалась им энергичным творцом своих собственных смыслов. Наоборот, она представала созданием удивительно слабым и неамбициозным, с легко подавляемой, а возможно, и несуществующей волей.

Личность, по природе, не стремится к созданию морали, государственного строя да и к чему-либо вообще; она едва способна выдержать вес своего собственного существования. Согласно Локку личностью вплоть до разложения управляет склонность к удовольствиям. «Когда человек совершенно доволен своим положением… какие усилия, какое действие, какое стремление тогда остается, помимо желания продолжать пребывать в нем?»

Ослабленная довольством личность утратила волю к созидательным действиям и к воплощению мировых истин. Для Бёрка естественным состоянием личности было даже не довольство, которое по крайней мере предполагало наличие некоторого удовольствия в занятиях человека. «Человеческий ум, – писал Бёрк, – часто, а я думаю, и по большей части, находится в… состоянии безразличия». Это безразличие грозит «состоянием покоя и бездействия», в котором «все части нашего тела… впадают в расслабленность, которая лишает члены не только способности выполнения их функций, но лишает энергетического тонуса, требуемого для поддержания естественных и необходимых секреций». Результатом становится «меланхолия, уныние, отчаяние и часто самоубийство»25. В двух словах, личность очень быстро может перестать быть личностью – при этом совершенно самостоятельно. Задолго до того, как Фуко предсказал конец человека, такие аналитики, как Бёрк, провели его вскрытие.

Эти новые идеи порядка, морали и личности – и их следствия, признаки небытия и исчезновения личности – превратили мир, независимо от происходящего конфликта или насилия, по сути, в небезопасное и ненадежное место; личность, вне зависимости от ее физических предрасположенностей и ограничений, оказалась открытой для внешней манипуляции, контроля и разрушения под натиском неотступных требований других. Теперь личность и общество попадали в вечную осаду угрозы уничтожения, создающую благодатную почву для страха – страха потери, анархии, личного и политического «небытия»26. Токвиль писал: «Такое положение неизбежно обессиливает душу и ослабляет струны воли, подготавливая людей к неволе. И они не только позволят отнять свою свободу, но часто сами же и передадут ее в чужие руки… Когда нет властей в религии или политике, люди быстро пугаются безграничной независимости, с которой они сталкиваются. Они обеспокоены и озабочены всеобщим беспрестанным движением»27. Необходимо было найти что-то для объединения личности и общества против этих угроз уничтожения. Этим чем-то оказался страх. Не страх небытия, который был таким обессиливающим – «этот вялый, праздный ужас, – как писал Токвиль, – от которого падают духом и лишаются воли», но страх этого страха, «спасительный страх, который заставляет людей быть бдительными и ценить свою свободу»28. Как сказал бы Франклин Рузвельт, позаимствовавший идею у Торо, а тот – у Монтеня: «Единственная вещь, которой нам надо бояться, есть сам страх – невыразимый, безрассудный, беспочвенный, парализующий необходимые усилия по превращению отступления в продвижение»29. Калечил сам по себе страх, страх же страха восстанавливал и оживлял. Только второй обладал нужной энергией для продвижения личности и общества вперед.

Вооружившись страхом, личность и общество были защищены не только от внешних и внутренних врагов, но также от собственной склонности, почти врожденного желания к растворению в подобном супе безразличия, о котором говорил Бёрк.

Такие идеи не были ограничены утонченной философской сферой. Со временем они проникли в работы популярных писателей и влиятельных журналистов. На пике холодной войны, например, Артур Шлезингер написал «Жизненный центр». Будучи, по всей видимости, либеральным призывом к оружию против Советского Союза и американского коммунизма, «Жизненный центр» в действительности оказался диагнозом отчаяния и тревоги, сходной с той, что провозглашалась Токвилем в работе «О демократии в Америке». «Западный человек середины двадцатого века, – писал Шлезингер, – напряжен, не уверен, не устойчив. Мы смотрим на нашу эпоху как на беспокойное, тревожное время. Основы нашей цивилизации, нашей уверенности разрушаются у нас под ногами, и привычные идеи и учреждения исчезают, когда мы обращаемся к ним, как тени в удаляющихся сумерках». Хотя шел лишь 1949 год и Советский Союз собирался взорвать атомную бомбу, а Соединенные Штаты были на грани корейской войны, Шлезингер указывал на то, что самой большой угрозой Соединенным Штатам была угроза не внешняя, а внутренняя, не политическая, а духовная и психологическая. «Кризис свободного общества принял форму международного столкновения между демократиями и тоталитарной властью; но этот факт не должен заслонять от нас того, что в сущности это был внутренний кризис». Решение? Превратить конфликт между Советским Союзом и Соединенными Штатами в испытательный полигон для личности и общества. Через противостояние внешнему врагу русские и американцы могли трансформировать свою экзистенциальную тревогу в сфокусированный и стимулирующий страх. «Ударим по исторической дилемме», – убеждал Шлезингер, подразумевая страхи бессмысленности и отчаяния в рамках проблемы между Соединенными Штатами и Советским Союзом30.

Ведя речь о политическом страхе, современные исследователи редко говорят лишь об опасностях, с которыми может столкнуться любой человек или общество. Вместо этого они подходят к опасности как к концепции личной потери и политического небытия. Хотя многие авторы отвергают страх во имя свободы, разума либо Просвещения, симптомы деградации личности и политического небытия вынуждали и их поддаться страху часто во имя тех же самых ценностей. Но если страх служит посредником между личным и коллективным спасением, то его цели должны соответствовать или походить на небытие, которое, как считают аналитики, не дает покоя современной личности и обществу. Так как только если страх скрывается за напряженностью в политике и изяществом цивилизации, он обладает титанической силой, необходимой для возвращения требуемой и принадлежащей по праву личности и обществу энергии.

Но есть и вторая причина, по которой писатели и политики приняли политический страх и поняли его объекты как неполитические. Это в меньшей степени относится к предположениям современных мыслителей, чем к императивам политического либерализма, которые особенно сильны в Соединенных Штатах.

Современный либерализм – сложное учение, которое непросто свести к лозунгам или звучным фразам, но которое, тем не менее, строится вокруг скептицизма сильного централизованного правительства. Поскольку именно такие правительства, в представлении либералов, «с их непреодолимым стремлением убивать, калечить, внушать и вести войны», приходят с единственной целью – внушить страх гражданам.

«Пока источники социального угнетения действительно многочисленны, – настаивает Шкляр, – ни один из них не смертелен, как тот посредник современного государства, который имеет в своем распоряжении уникальные ресурсы физической мощи и убеждения»31. Для противостояния правительствам, вселяющим подобный страх, – не всем, но лишь тем, что делают из страха обязательное условие повседневной жизни, – либералы рекомендуют ряд предписаний: законность, толерантность, правительство фрагментированной власти и плюралистическое гражданское общество. То есть многие из элементов нашей либеральной демократии, которыми, как краеугольными камнями американской свободы, дорожат граждане, лидеры, интеллектуалы.

Эта доктрина представляла собой проблему, особенно в Соединенных Штатах. Несмотря на все ограничения, которые наша Конституция накладывает на сильное, централизованное правительство, никто не сможет отрицать, что мы были свидетелями периода расцвета политического страха. Начиная с Законов об иностранцах и подстрекательстве к мятежу конца 1790-х до репрессий против аболиционистов в начале XIX века до антииммигрантской и антилейбористской паники конца XIX века и до разнообразных красных угроз века XX, Соединенные Штаты едва ли были свободны от использования страха как формы запугивания. Известным аналитикам этих событий было непросто примирить произошедшее с нашими либеральными политическими институтами. Как им это удалось? Посредством нахождения источников политического страха за пределами политической сферы – в психической тревожности и культурных страхах беспокойного населения.

Рассмотрим пример маккартизма. Маккартизм был многомерной системой политических репрессий, но, пожалуй, одним из его важнейших источников были объединенные усилия крупного бизнеса, Республиканской партии и ФБР по подавлению движений организованных лейбористских сил и прогрессивных левых в конце 1940-х. Вопреки общенародным убеждениям маккартизм действовал по планам самого государства и общества, которые, в представлениях либералов, восхвалялись и рекомендовались как противоядие от страха. Отдельные законодатели, вроде сенатора Джозефа Маккарти, преуспевали благодаря фрагментированному характеру власти Конгресса, в котором лидировали отцы-основатели[4]4
  Отцы-основатели – деятели американской революции, создатели Конституции (Т. Джефферсон и другие).


[Закрыть]
.

Разделение законодательной и исполнительной власти, амбиции и конкуренция между индивидуальными политиками, восхваляемые в «Федералисте» как проверка репрессивного правительства, привела Гарри Трумена, Хьюберта Хэмфри и многих других либеральных демократов к поддержке (часто вопреки их собственному мнению) некоторых драконовских законодательных мер в Америке XX столетия. А там, где не могло действовать государство, в дело вступало плюралистическое общество. Буквально тысячи служащих и предпринимателей, бизнес-групп и профсоюзов, церквей и синагог, местных организаций и гражданских ассоциаций – эта плотная, богатая инфраструктура гражданского общества, прославляемая интеллектуалами, от Токвиля до Роберта Патнэма, помогала порождать и поддерживать политический страх, часто при тайной поддержке ФБР. Соседи шпионили и доносили на соседей, проповедники – на прихожан, учителя – на студентов. Предприниматели увольняли или отказывались нанимать работников, профсоюзные лидеры вычищали местные отделения профсоюза, частные группы исключали отдельных членов.

Но для многих интеллектуалов того времени – таких светил социологической мысли холодной войны, как Ричард Хофштадтер, Дэниэл Белл, Толкотт Парсонс, Сеймур Мартин Липсет, Натан Глэйзер и Дэвид Рисман, – маккартизм не так уж далеко ушел от психопатологии, культурного атавизма демократического общества. Как они утверждали, боязнь коммунизма росла благодаря статусным беспокойствам эгалитарного общества, навязанным государству в форме репрессивного законодательства. Другими словами, маккартизм не был инструментом элиты или институциональной власти, равно как и продуктом либерального правительства. Это был симптом, который Хофштадтер назвал «параноидальным стилем американской политики»32. В условиях, когда страх охотнее описывали как стиль, чем как реальность, и скорее как случай перевозбужденного воображения, чем как реакцию на конкретные политику и практику, интеллектуалы не волновались по поводу его репрессивных тенденций. Уверенный в том, что маккартистский страх не имел политического значения, критик Лесли Фидлер беззаботно объявляет его неактуальным: «С одного конца страны на другой несется „Меня запугивают! Я боюсь высказаться!“ и еще более громкое в ответ „Смотри! Его запугали! Он боится высказываться“»33. И это в то время, когда один или двое из пяти американских рабочих подвергались чему-то вроде политического расследования или присяге на благонадежность34. Хотя у интеллектуалов было много оснований для недооценки политических источников и последствий маккартизма, одним из них была приверженность либерализму и либеральному анализу политического страха. Ведь если единственным видом режима, порождающим страх, является преступное государство насилия, подавляющее независимое гражданское общество, то получается, что страх в Америке происходит от неполитических источников – культуры и психологии масс. По мнению многих интеллектуалов, именно так и было.

Как мы могли бы думать о политическом страхе

Я хотел бы обратить внимание на то, что политический страх – не добродетельный посредник между личностью и обществом; не пребывает он и за пределами сферы политики, либеральной или какой-либо другой. Вместо этого он является политическим орудием, инструментом элитного правления или мятежного движения, созданного и поддерживаемого политическими лидерами и активистами, готовыми на нем заработать, либо потому, что страх помогает им достичь определенной политической цели, либо потому, что он отражает или поддерживает их моральные и политические убеждения, а то и по обеим причинам. Наше понимание политического страха лишь отвлекает внимание от того, что же политический страх порождает в действительности. Рекомендуя нам принять наш страх, скрывая политические конфликты, его порождающие, и рассматривая либерализм лишь как решение, а не возможную проблему, авторы, предлагающие такой образ страха, умышленно или неумышленно оказывают поддержку тем силам общества, которые, благодаря страху, могут многое приобрести. Подобным же образом, намеренно или непреднамеренно они отказывают в поддержке тем общественным силам, которые из-за него могут многое потерять.

Политический страх может действовать одним из двух возможных способов. Во-первых, лидеры и активисты могут определить, чтó является или чтó должно являться главным объектом страха в обществе. Политический страх такого рода почти всегда охотится за реальной угрозой. Она редко, практически никогда не создается из ничего, но поскольку ущерб в жизни столь же разнообразен, как и удовольствия, политики и другие лидеры обладают большой свободой в определении того, какие угрозы достойны политического внимания, а какие – нет. Именно они устанавливают угрозу благосостоянию населения и интерпретируют природу и источник такой угрозы, а также предлагают методы противостояния этой угрозе. Именно они делают определенные страхи предметом гражданского обсуждения и общественной мобилизации. Это не значит, что каждый представитель общественности действительно боится избранного объекта (например, не каждый американский гражданин сегодня запуган терроризмом). Это просто значит, что объекты доминируют над политической программой действий, вытесняя другие возможные объекты страха и внимания. При выборе, толковании и реагировании на эти объекты страха лидеры руководствуются своими идеологическими представлениями и стратегическими целями. Они рассматривают опасность сквозь идеологическую призму, которая показывает, рассматривают ли они определенную опасность как непосредственную, и сквозь линзу политической возможности, которая определяет, рассматривают ли они эту опасность как полезную.

Проследим, например, за судьбой угрозы распространения сибирской язвы вскоре после 11 сентября. Между 5 октября 2001 года, когда началась эта история, и концом ноября от язвы погибли 5 человек и 18 были инфицированы. Государственные чиновники немедленно отыскали признаки того, что атака исходит с Ближнего Востока (точнее, из Ирака). Высокопоставленный ученый, вовлеченный в расследование, впоследствии признался: «Я знаю несколько людей [в администрации Буша], которые хотели бы найти предлог, чтобы обвинить Ирак». Вследствие этого, по словам высокопоставленного чиновника разведывательной службы, правительство Соединенных Штатов «искало малейшую улику, которая имела бы отношение к Ираку или любому другому иностранному источнику». Но добавил: «Их просто не было». Пока дело о сибирской язве связывали с Ближним Востоком, чиновники агрессивно занимались этой угрозой, и средства массовой информации не скупились на внимание. В октябре, вслед за вспышкой эпидемии «Нью-Йорк таймс» и «Вашингтон пост» опубликовали 1192 материала о сибирской язве, в ноябре – 886. Однако в декабре это число упало до 400, к февралю о сибирской язве было лишь 140 упоминаний. Что же произошло? Отчасти дело в том, что вспышка сошла на нет: о последнем случае заражения сообщалось в ноябре. С другой стороны, расследование зашло в тупик, обнаружив лишь несколько зацепок, хотя и не столь уж мало, как об этом позже заявило правительство. Важным также было то, что за ноябрь и декабрь правительство пришло к осознанию того, что правонарушителем был американский гражданин, возможно, со связями в Вооруженных силах США. В тот момент правительство просто потеряло интерес к делу. Возможно потому, что идея «домашнего следа» сибирской язвы не совпадала с целями внешней политики администрации Буша, либо потому, что внутренний терроризм не числился как угроза в официальных кругах, видевших опасность исключительно со стороны Ближнего Востока. Потеряли интерес и средства массовой информации. Как бы там ни было, когда «Нью-Йорк таймс» опубликовала статью в следующем июле, озаглавленную «Сибирская язва? – ФБР зевает», все остальные зевали тоже. Хотя злоумышленник так и не был пойман, а ущерб различным правительственным учреждениям все еще не был возмещен, хотя статья обвиняла ФБР в отказе поставить под наблюдение главного подозреваемого из области биохимической промышленности или сравнить его почерк с почерком в «письмах с язвой», едва ли нашлась хоть одна газета или телесеть, взявшая этот материал. Казалось, никто в этих кругах уже не проявлял интереса и сибирская язва исчезла из поля общественного внимания35.

Теперь рассмотрим, как правительство и средства массовой информации раздули опасность, которая якобы исходит от инакомыслящих, обвиненных в поддержке терроризма, минимизируя при этом опасность инакомыслия среди корпораций, обвиняемых в подобных преступлениях. 20 февраля 2003 года Министерство юстиции возбудило дело против Сами Аль-Ариана, профессора машиностроения университета Южной Флориды, палестинца кувейтского происхождения, обвинив его в финансировании и поддержке исламского джихада. Надеясь воспользоваться обвинением как показательным спектаклем в пользу недавно принятого Закона о патриотизме, Министерство юстиции с помпой объявило о задержании Аль-Ариана, встретив положительный отклик в американских средствах массовой информации.

«Нью-Йорк таймс» и «Вашингтон пост» выходили с передовицами об обвинении, и спустя неделю в других выпусках появилось 318 статей36. По контрасту с этим, когда федеральное правительство спустя два месяца обнаружило, что оно оштрафовало 57 компаний и организаций за ведение дел с экстремистскими государствами (государствами-изгоями) и террористическими группами, едва ли кто-то в правительстве или средствах массовой информации удивился, хотя в число компаний входили «Шеврон-Тексако», «Уолмарт», «Ситигруп», «Нью-Йорк янкиз», «Амазон. ком», а их партнерами были Ирак, Иран и даже одна нераскрытая террористическая организация.

Правительство наложило минимальные штрафы на общую сумму не более 1,35 млн долл. и опубликовало заметку об этих правонарушениях на малопосещаемом сайте Министерства финансов только после того, как ревизионные органы возбудили иск, чтобы заставить правительство сделать отчеты общедоступными. В правительственном разоблачении просто перечислялись корпорации-нарушители, их торговые партнеры и штрафы, а затем приводилась непрямая ссылка на части Закона о торговле с врагом, которые были нарушены компаниями (например, Е013 121 ft). Ни одна крупная газета или телевизионная сеть в Соединенных Штатах не сообщила об этой истории; она появилась лишь в 12 филиалах средств массовой информации, несколько из которых располагались за рубежом37. Ни в одном из таких случаев в предполагаемых преступлениях не был замешан кто-либо из участвовавших либо планировавших собственно акты насилия. Аль-Ариан и корпорации обвинялись в связях либо поддержке террористических групп или экстремистских государств, а в деле Аль-Ариана террористическая угроза была направлена на граждан Израиля, а не Америки, но лишь в первом случае это отвечало правительственным интересам в отношении раздувания угрозы и извлечения выгоды по ее подтверждению.

До сих пор я говорил об одном типе политического страха – определении и интерпретации политическими лидерами общественных объектов повышенной важности, находящихся под угрозой. Этот тип предполагает, что лидеров и людей, к которым они апеллируют, объединяет одна идентичность, и обе группы на основании этой идентичности в равной степени находятся под угрозой. Этот тип страха не случайно наиболее распространен в военное время, поскольку его изначальным объектом является нация либо другие, предположительно сплоченные сообщества, а их первичной целью – внешний враг либо другое соответствие чему-либо чуждому; это могут быть наркотики, преступники или иммигранты.

Но существует второй тип политического страха, имеющий мало общего с определением политиками основного объекта угрозы опасности от имени одного народа. Этот тип страха возникает в социальной, политической и экономической иерархии, разделяющей народ. Хотя этот страх также создан, управляется либо манипулируется политическими лидерами, его специфическая цель или функция – внутреннее устрашение, применение санкций или угроза их применения для того, чтобы одна группа удерживала или усиливала свою власть за счет другой. Первый тип страха подразумевает коллективный страх удаленных опасностей или таких объектов, как внешний враг, отделенный от коллектива; второй тип политического страха оказывается более личным и менее надуманным, возникая в результате вертикальных конфликтов и делений, свойственных данному обществу. Это неравное распределение благосостояния, а также неравенство в статусе и распространении власти. Второй тип политического страха, вырастая из этих видов несправедливости, столь эффективных для пользующихся ими и губительных для жертв, помогает их увековечить.

И хотя было бы преувеличением заявить о том, что этот второй страх – основа социального и политического порядка, все же он настолько тесно связан с различными иерархиями общества (с правлением и подчинением, которые такие иерархии закрепляют), что его можно назвать основным типом социального и политического контроля.

Это тип страха может (хотя и не обязательно) возникать в результате драматичных актов насилия. Как заметил Мартин Лютер Кинг в своем «Письме из городской тюрьмы Бирмингема», белые в Америке Джима Кроу[5]5
  Джим Кроу – презрительная кличка, данная неграм американскими расистами.


[Закрыть]
обладали скорее инвентарем страхов, с помощью которых они управляли черными. «Когда вы видите преступные толпы, по собственному желанию линчующие ваших матерей и отцов и по собственной прихоти топящие ваших сестер и братьев; когда вы видите как полные ненависти полицейские безнаказанно оскорбляют, бьют, измываются и даже убивают ваших черных братьев и сестер… когда вас изо дня в день унижают раздражающими указателями „белый“ и „цветной“; когда „ниггер“ становится вашим именем, вторым именем (независимо от вашего возраста) „бой“, а „Джон“ – фамилией, и когда вашу жену и мать никогда уважительно не зовут „миссис“»38. В годы маккартизма чиновники возбуждали страх перед своей властью среди либералов и левых путем «проверки лояльности», массовых увольнений и черных списков. За исключением казни Розенбергов, вероятно, не планировавшейся как инструмент устрашения, к которому судебный процесс над Розенбергами и их казнь все равно привели39, ни один инструмент маккартистского страха не повлек физического насилия. Поскольку страх является опасением какого-либо вреда, и поскольку вред – это лишение человека какого-либо блага, власть предержащие могут вызывать страх, просто угрожая отнять это благо у индивида. Это может вызвать смертельное насилие, но часто не вызывает, как в случае маккартизма, где угроза состоит в потере карьеры или постоянной работы.

Как объяснял Кинг, для того чтобы вызвать страх, не обязательно изображать угрозу или активно угрожать; напротив, страх может (и обычно это делает) просто нависать над отношениями власть предержащих и бессильных, тонко воздействуя на повседневное поведение, не сильно нуждаясь в активном устрашении. В действительности этот невыраженный страх, особенно в либеральной демократии, делает таким влиятельным то, что он, как правило, не нуждается в открытых актах принуждения. Согласно постановлению Верховного суда, «угроза санкций может удерживать от „осуществления свободы“ почти столь же действенно, как и собственно применение санкций»40. Это особенно явно в тех случаях, когда жертвы этой угрозы бессильны или когда их благополучие в какой-то мере зависит от доброго расположения власть предержащих. Из-за этой зависимости жертвы уже готовы подчиняться верхам из-за страха утраты их патронажа, так что страх не так уж нуждается в дополнительном применении силы. Этот неэффектный, повседневный страх и есть американский вариант репрессии.

Вселяют страх не только власть имущие, и не только бессильные боятся. Верхи также часто охватывает страх – перед теми, кто властью не обладает, здесь идет речь о страхе, возникшем из ощущения вины за совершенную несправедливость, или, что чаще, о страхе того, что безвластные однажды восстанут и низвергнут их. И снова Кинг великолепно прочувствовал этот страх элиты. «Джим Кроу, – как он писал, – держался таких иррациональных страхов, как утрата экономических привилегий, изменение социального статуса, брак между людьми разных рас и приспособление к новой ситуации». «Страдающее комплексом вины белое меньшинство» опасалось, что «если к власти придет Негр, он будет без жалости и без удержу мстить за накопившиеся несправедливость и жестокости многих лет». Белые, как родитель из басни, «который, беспрестанно третируя своего сына, внезапно осознает, что тот уже больше родителя». Применит ли сын свою новую физическую мощь в отместку за все удары прошлого?41

Тем не менее самый заметный политический страх, наиболее глубоко структурирующий наши жизни и определяющий границы наших возможностей, – это страх менее сильных перед более сильными, будь то должностные лица или частные служащие, далекие агенты государства или местные, традиционные элиты. И здесь мы подходим к поворотному пункту наших рассуждений. Из сказанного сегодня о страхе терроризма (или коммунизма) можно заключить, что важнейшей формой страха является страх обычных американцев перед вышестоящими, поддерживающими и пользующимися несправедливостью в повседневной жизни. Это репрессивный тип страха, сковывающий действия слабых и дающий возможность действовать сильным. Он является гарантом того, что безвластные будут считаться с высказанными или подразумевающимися желаниями их начальства либо просто не делать ничего для противостояния или подрыва существующей системы распределения власти. Такие страхи оказываются определяющими для власть предержащих, поскольку дают им возможность спокойно преследовать свои собственные цели и гарантируют им, что они смогут пользоваться своим положением еще некоторое время.

Неплохим пунктом для начала расследования об устрашении в современной Америке является рабочее место, ведь именно здесь, среди нерегулируемой практики найма и увольнения, повышения и понижения, в тесных связях подчиняющих и подчиняющихся, работодателя и работника, контролеров и контролируемых, оно носит особенно вредоносный характер. Несмотря на то что взрослые американцы проводят основную массу времени на работе и что деловая пресса открыто признает, что рабочее место никогда не было свободно и не должно быть свободно от страха, и страх может быть мощным инструментом менеджмента, рабочее место остается обширнейшей terra incognita, скрытой от общественного обозрения за башнями судебных разбирательств и политического безразличия42. Посредством угроз увольнения, понижения, притеснений и других санкций менеджеры и работодатели пытаются подавлять речь и действия, обезопасить себя от противоречий и противодействия со стороны работников. Работодатели действуют так не потому, что они жестоки, но потому, что верят, как пишет бывший руководитель Intel ceo Эндрю Гроув в своей книге «Выживают только параноики», что страх подстегивает лихорадочный темп современной промышленности и является основным двигателем политической экономии43. На рабочем месте страх создает внутренний социальный порядок, который с небольшим преувеличением можно описать как феодальный; мир, скорее не постмодернистский, но досовременный, главный теоретик которого не К. Маркс или Адам Смит, но Жозеф де Местр.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю