Текст книги "Страх. История политической идеи"
Автор книги: Робин Кори
Жанр:
Политика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 30 страниц)
Рассмотрим опыт группы женщин, служивших на предприятии Нобиско в Окснарде (Калифорния), изготовителе мясного соуса первого класса и мирового поставщика горчицы Grey Poupon. В иске 1995 года эти работницы подали жалобу на управляющих, постоянно не пускавших их в туалет. Получив указания мочиться в одежду или быть отстраненными на три дня за несанкционированные отлучки в туалет, служащие предпочли носить подгузники. Но прокладки от недержания были дорогими, так что работникам пришлось перейти на Kotex и туалетную бумагу, после впитывания урины представлявшей серьезную угрозу здоровью. Несколько работников впоследствии действительно страдали заболеваниями мочевого пузыря и заражением мочевого тракта. (Услышав об их положении, консервативный комментатор Р. Эллиотт Тайрелл-младший посоветовал им носить специальные памперсы, применяемые для лошадей в экипажах Центрального парка в Нью-Йорке.)
И лишь в апреле 1998 года федеральное правительство под давлением профсоюзов подтвердило, что работодатели обязаны выделить служащим неограниченный «временный доступ» к уборной. С тех пор работодатели научились обходить закон. Так, в 2002 году менеджеры завода, производящего бурбон Jim Beam, в Клермонте (штат Кентукки) по-прежнему проводили мониторинг пользования санузлом и 45 служащих подверглись взысканиям за излишнее внимание к зову природы, выходящее за пределы установленных компанией перерывов. Женщинам было даже приказано сообщать о начале их менструальных циклов в отдел кадров44. Это лишь несколько из самых известных случаев применения власти на рабочем месте, нашедших отражение в прессе; остается лишь гадать, сколько еще работников страдает от подобных ограничений, но все еще слишком напугано, чтобы выступить против них. (В результате самого полного на данный момент анкетирования служащих двое социологов пришли к выводу, что каждый пятый работник, рассматривавший возможность возбуждения иска против своих работодателей, не возбудил его в страхе, что те отомстят ему; во многих штатах и отраслях подобные воздаяния были бы абсолютно законными.)45 Подобные формы руководства и страха испытывают на себе отнюдь не только простые работники сферы обслуживания, но и квалифицированная прослойка.
Скажем, Гроув любил управлять Intel примерно так, как Ал Капоне заправлял в Чикаго. Однажды, когда его помощник опаздывал на собрание, Гроув поджидал, «держа палку размером с бейсбольную биту». Когда помощник пришел, Гроув треснул палкой по поверхности стола собраний, крича: «Я больше никогда, никогда не захочу собираться с группой, которая не может начать и закончить, как запланировано». Другие работодатели могут быть менее задиристыми, но при этом устрашают и контролируют они совсем не меньше. С приходом высоких технологий они полагаются на компьютерный мониторинг каждого шага своих служащих. Компьютерная программа The Investigator («следователь»), применяемая в Exxon Mobil and Delta, отслеживает не только параметры активности на рабочих местах (количество самых типичных действий работника и количество кликов мышкой в секунду), но и неблагонадежных служащих. В случае если служащий печатает «опасные» слова, вроде босс или профсоюз, «следователь» автоматически передает его документ, сохраненный или несохраненный, отосланный или неотосланный, его начальнику. «В пятнадцатом веке, – объясняет один из администраторов по связям с общественностью, – использовали ядро и цепь, теперь – технологию»46.
На корпоративных рабочих местах запугивание и слежка сосуществуют с фальшивым утверждением индивидуализма, когда служащие в страхе потерять работу оказываются загнанными в показное дружелюбие и преданность фирме. Результаты часто бывают унизительными и оскорбительными. Например, после того как в середине 1990-х nynex сократила численность рабочей силы, фирма потребовала от своих MBA[6]6
Магистр делового администрирования.
[Закрыть] и квалифицированных техников посещения трехдневного тренинга, где от них требовали раскрыть уровень креативности, заставив прыгать по комнате разными способами. Кто-то прыгал на одной ноге, кто-то – подняв руки, один – закрыв рукой глаз. По словам одного участника, «лидеры говорили что-то вроде „покажи, насколько ты креативен, сколько способов ты найдешь, чтобы попрыгать по комнате“, и мы все это делали». Директор по маркетингу на одной радиостанции, где также прошла серия увольнений, пересказывает, как консультант по менеджменту на семинаре по мотивации раздал служащим водяные пистолеты и заставил их брызгать друг в друга – чтобы помочь найти им связь со своим игровым началом. «Там были все эти руководители, бегающие и брызгающие друг в друга», – рассказывает она. Она уже решила не присоединяться, но передумала, спросив себя: «Если я не буду брызгать, меня не оставят». Такие игры, как он добавляет, были «самыми дискомфортными для профессионалов. Многие из нас чувствовали себя неприятно, были сбиты с толку и испытывали отвращение к подобным играм. Но они нас заставляли. Казалось, это спланированное подавление твоей личности. Я думаю, это был способ унизить нас». После ряда увольнений в Bank of America корпоративные верхи установили добровольную программу для служащих по работе с банкоматами. Более 2800 служащих записались, приняв на себя обязательство чистить их в личное время без дополнительной оплаты, лишь бы сохранить свою работу47.
Рассматривая страх как коллективную реакцию на неполитические угрозы, как политические средства морального и духовного возрождения либо реагируя исключительно на внешние объекты страха, мы игнорируем либо опускаем этим повседневные формы страха, которые укрепляют репрессивный социальный порядок, ограничивающий свободу и создают либо сохраняют неравенство. Сосредоточиваясь на объектах страха, которые мы воспринимаем не как политические, рассматривая их как источник гражданского образования и коллективного обновления, наши лидеры и авторы не обращают внимания на формы власти, порождающие репрессивные страхи. Все общества, включая наше, организованы вертикально; они распределяют большую часть власти, ресурсов и престижа среди немногих, а не большинства. Сталкиваясь с внешними угрозами, которые, как принято считать, нельзя ликвидировать, аналитики и политики проповедуют единство, которое является не чем иным, как прикрытием для этих иерархий и несправедливостей. Под прикрытием этого единства сильные мира сего приобретают еще больше, а бесправные получают меньше. Вот что представляет собой единство перед лицом устрашающих внешних аполитических угроз. Рассматривая страх как возможность коллективного обновления ввиду неполитической угрозы, мы лишь помогаем сохранить формы страха, наиболее жестко ограничивающие наши стремления и поступки.
Большая часть данной книги задумывалась до 11 сентября, и ее актуальность располагается вдали от угроз исламского фундаментализма и терроризма. Тем не менее наша реакция на 11 сентября – ощущение обновления, которое, как многие надеялись, эта трагедия принесет, настойчивое рассмотрение терроризма вне политики, манипуляция страхами террора со стороны элит для создания или консолидации репрессивных форм власти – заставляет нас обратиться к политическим измерениям страха. Книга продвигается в этом направлении, побуждая нас расстаться с двумя основными заблуждениями касательно страха. Во-первых, что политический страх и связанные с ним объекты, то есть опасность, бедствие, и зло, представляют какую-либо надежду на начинания, обновление либо восстановление сильной деятельной республики с выдающимися намерениями. Уже слишком долго интеллектуалы и политики блуждают по болоту страха в поиске истоков политической и моральной жизни. То, что в результате такого поиска серьезные интеллектуалы-гуманисты празднуют появление воинствующей культуры, рожденной в массовой бойне (вспомним случай Джорджа Пэккера, молящегося о том, чтобы мы никогда не возвращались к предшествующей культуре мира и процветания), должно дать нам некоторую передышку.
Чего же именно, должны мы спросить себя, не хватает в нашем мире, что нам нужны кровопролитие и сгоревшая плоть, равно как и страх, который такое разорение порождает, чтобы почувствовать себя живыми? Как возможно, чтобы К. Хитченс, один из самых образованных и признанных глашатаев нашего времени, мог сделать признание следующего рода без оглядки на общественное мнение и оказаться чествуемым за свою проницательность и гуманность? «Возможно, я должен признаться, что 11 сентября, испытав всю обычную гамму эмоций млекопитающего, от ярости до тошноты, я также открыл и „другое ощущение“, боровшееся за власть над моим сознанием. При ближайшем рассмотрении, к моему собственному удивлению и удовольствию, оно оказалось воодушевлением. Мы столкнулись с самым страшным врагом – теократическим варварством; это было очевидно… Но я осознал, что если бы война продолжалась до моего последнего дня, то мне никогда не надоело бы преследовать его»48. Мы заплатили страшную цену за наш флирт с политическим страхом, обесчестив его жертвы и обессилив себя самих. Возможно, настало время, чтобы понять, стоило ли оно того.
Во-вторых, эта книга должна освободить нас от представления о том, что объекты страха и наша боязнь этих объектов вырастают из темных, глубоко аполитичных или антиполитичных сил, что страх – это «…мерцающее небытие», как польский поэт Збигнев Херберт характеризует «дракона г-на Когито».
…дракон господина Когито
не имеет размеров,
трудно его описать,
он ускользает от определений,
он, как область низкого давленья,
висящая над целой страной…
его не пронзить ручкой,
аргументом или копьем49.
Хотя такая идея страха довольно распространена, это всего лишь идея, к тому же ошибочная. Политический страх можно пронзить и ручкой, и аргументом, и копьем. Он место встречи интеллекта и страстей, нашей политики и морали, а не какое-нибудь загадочное проявление психологических и культурных глубин. Он друг привычного – законов, элит, учреждений, властей, и приятель условного – морали и идеологии, подлежащий политическому анализу так же, как любой из этих феноменов. Заявлять другое – значило бы приписывать страху силу, которой он просто не обладает. Окружая страх демоническим или таинственным ореолом, мы можем утолить голод по зрелищным катастрофам, знакомый любителям фильмов ужасов по всему свету, но это не удовлетворит требований правды.
Если мы лишим страх окружающих его мифов, если мы лишим страх, вызванный 11 сентября, его политического балласта, возможно, мы яснее увидим то, что так долго скрывалось за нашими предположениями, – репрессивный страх перед элитами, испытываемый американскими гражданами перед работой, в школе, перед властями и в организациях, охватывающих нашу общую жизнь.
И возможно, мы поймем, как наш страх перед террором, направляемый и манипулируемый сильными мира сего, используется для реорганизации властной структуры в американском обществе, давая больше тем, у кого уже есть много, и забирая у тех, кто и так имеет мало. Возможно, мы даже обратим внимание на несправедливости в американской жизни и репрессивный страх, который эти несправедливости вызывают и питают, и придем к определенному политическому решению. Поскольку однажды война с терроризмом закончится, как все войны. И тогда мы увидим, что все еще живем в страхе, но не перед терроризмом или радикальным исламом, а перед нашими же правителями, которых этот страх уже покинул.
Часть 1
История идеи
В этой книге я буду много говорить о том, как действует политический страх. Первая часть посвящена двум начальным темам – тому, как мы думаем о политическом страхе, и почему мы так думаем. Может показаться странным, что в книге о политическом страхе уделяется столько места представлениям о страхе, а не его практическому измерению. Но вспомним слова Бёрка: обновляется и восстанавливается не столько актуальность угрозы, сколько воображаемая идея этой угрозы. «Если боль и ужас так изменились, что уже не наносят вреда, если боль не приводит к насилию и ужас не связан с действительным уничтожением человека», тогда и только тогда мы действительно испытываем восторженный ужас1. Условия нашего бытия, обновленные страхом, заключаются не в том, что мы напрямую воспринимаем объект угрозы, но в том, что объект держится на некотором удалении от нас.
Исследуя то, как мы представляем себе объект нашего страха, я надеюсь сфокусироваться на этих объектах, распутать клубок непонимания, заставивший нас поверить в то, что мы сможем переродиться благодаря страху.
Читатели обратят внимание на подзаголовок этой книги: «История политической идеи». Меня интересует страх как изменившаяся со временем идея. Некоторых читателей интеллектуальная история страха может поразить своей противоречивостью. В конце концов, немного элементов человеческого опыта кажутся менее поддающимися критике интеллекта или истории.
Страх должен таиться за пределами наших рациональных способностей; это сверхъестественный захватчик, стремящийся пересечь границы цивилизации. У него нет истории. Страх, по словам Арона, – это «первичная и, так сказать, субполитическая эмоция»2. Однако страх редко вторгается на площадь совсем без прикрас, как «сам страх», по выражению Рузвельта. Страх приходит, как пришло и 11 сентября, завернувшись в слои интеллектуальных предположений, некоторые из которых сложились века назад, формируя его восприятие и нашу реакцию. Как предмет общественной дискуссии, страх воспринял свои очертания от политической и культурной элиты, действовавшей с оглядкой на элиты предшествующие. Другими словами, у политического страха есть своя история, и до удивительной степени это история идей. Зная ее, мы видим, как наши идеи меняются или не меняются, давая нам возможность лучше оценить наши собственные идеи и, если необходимо, изменить их.
Главными героями в этой истории выступают четыре философа: Томас Гоббс, англичанин XVII столетия; два француза, Монтескьё и Алексис де Токвиль, первый – из XVIII, второй – из XIX века; Ханна Арендт, немецко-еврейская иммигрантка, бежавшая из нацистской Германии и впоследствии обосновавшаяся в Соединенных Штатах. Я мог бы выбрать других философов, например Макиавелли, де Местра, Киркегора, Ницше, Фрейда, Шмитта или Вайля. Мог бы рассмотреть другие жанры – пьесы Брехта либо повести Кафки. Но я воспользовался трудами этих писателей, сосредоточившись на Гоббсе, Монтескьё, Токвиле и Арендт, из-за интеллектуального влияния и политического резонанса их мнений. Эти мыслители писали о страхе и придавали ему очертания в момент появления новых политических форм и идей: для Гоббса это было современное государство, для Монтескьё – идеология либерализма, для Токвиля – эгалитарная демократия, для Арендт – тоталитаризм. Ввиду того что их размышления о страхе находились под сильнейшим воздействием современной политической истории, мы можем найти в их мнениях некоторые из переменных движущих сил политического страха. Но в той же мере, в какой их мышление отражает историю, оно формирует наше восприятие этой истории. И это второе свойство их философии делает ее особенно полезной. Гоббс, Монтескьё, Токвиль и Арендт разработали различные пути мышления о страхе, которые мы унаследовали, языки, на которых мы еще говорим сегодня. Читая их, мы приобретаем понимание не только прошлого, но и нашего настоящего.
Я начну исследование с Гоббса, янусоподобного теоретика, смотревшего и в сторону древних, и в сторону современников. Как и Аристотель, Гоббс выделял политические и моральные составляющие страха, показывая, как страх нуждался в помощи элит, законов, институтов и образования. Но Гоббс был первым теоретиком, увидевшим и стимулировавшим потенциал политического страха и то, как он мог помочь установить моральный язык и политические коды общества, утратившего этот язык и эти коды.
Я назвал статью, посвященную Гоббсу, «Страх», поскольку именно Гоббс сформулировал самое политически последовательное объяснение страха, которое формирует и мой подход к проблеме, даже если я и не соглашаюсь с некоторыми его положениями.
До некоторой степени, Гоббс – герой (или антигерой) этой книги, великий провидец, который наиболее остро ставил проблему страха и у которого нам еще многому предстоит учиться. Его последователи, напротив, были скорее великими мистификаторами страха. Монтескьё, первый после Гоббса ревизионист, предложил объяснение страха как террор. В отличие от страха у Гоббса, террор у Монтескьё не был производной от закона, институтов, образования или даже элит. Нет, он возникал единственно из деспотического применения беззаконной жестокости, выкашивающей элиты и институты, причем обходящейся без образования. Для Монтескьё террор не был следствием нравственной уловки или политического расчета; он выражение извращенной души деспота либо его жажды к разрушению и склонности к жестокости. Но как и Гоббсов страх, террор Монтескьё должен был служить катализатором политического и нравственного пробуждения. При деспоте либеральное общество пришло бы к признанию и следованию некоторым принципам, которые мы стали лелеять в Соединенных Штатах, – правопорядок; ограниченное, конституционное государство; социальный плюрализм и разнородность.
Несмотря на все свои противоречия, Гоббс и Монтескьё верили, что страх и террор были инструментами власть предержащих. С приходом французской революции и порожденного ею века демократии политические писатели перевернули это предположение с ног на голову. Политический страх теперь считался эманацией низов, души и культуры масс. Для Токвиля этот новый политический страх был тем, что я называю тревогой, т. е. постоянное беспокойство и нервозность народа, возникшие с падением традиционного авторитета власти и изоляции современного общества, без ясного объекта или фокуса. Тревога не была продуктом законов, институтов, элит или образования; она расцвела в их отсутствие. Не было это и реакцией на деспотического правителя, так как считалось, что век деспотов уже миновал. Демократия – безличная, бесформенная власть масс – стала центром внимания, и тревога была ее естественным психическим состоянием. В ответ на глубокое беспокойство, утверждал Токвиль, массы стремятся к строгому поборнику дисциплины, который мог бы принести обществу единство и порядок. Из данного стремления появится новый тип деспотизма – государство, регламентирующее каждую деталь повседневной жизни, государство более мощное, более агрессивное и навязчивое, чем его предшественники. Там, где Гоббс и Монтескьё полагали, что репрессивные действия властей порождают страх или террор среди бесправных, Токвиль и его последователи верили, что тревога низов давала право на репрессивные акты верхам. Но как Гоббс и Монтескьё, Токвиль полагал, что если нам удастся развить более чистый и здоровый страх этих перспектив, мы сможем разработать политические инструменты, которые смогли бы держать под контролем местные институты, гражданские ассоциации и консолидированное гражданское общество, столь восхваляемое сегодня многими интеллектуалами.
В идее тотального террора Ханны Арендт мы приходим к апофеозу этого интеллектуального развития. Как и ее предшественники, Арендт думала, что понятие тотального террора, воплощенного в нацистской Германии и сталинской России, может служить почвой новой политической морали. Как Монтескьё, она полагала, что террор был отчасти продуктом насилия. Как и Токвиль, она считала, что именно беспокойные массы создали политический аппарат, действовавший так деспотично. К этому сочетанию она добавила понятие идеологии, абсолютную, фанатичную веру в такие доктрины, как нацизм и коммунизм, которые взывали к одиноким людям, отчаянно нуждавшимся в утешающей правде. Хотя представление Арендт о тотальном терроре было впоследствии раскритиковано историками и социологами, оно находило обширную аудиторию в течение холодной войны и после 11 сентября. В «Остатках дня» я вижу возрождение Арендт, так же как и устойчивое современное влияние анализов террора и тревоги, данных Монтескьё и Токвилем. Я утверждаю, что все эти недавние диагнозы страха имеют те же недостатки, которые были у их предшественников, – игнорирование политических измерений страха, сокрытие его репрессивных функций и неравных последствий и надежду на то, что страх сможет послужить почвой политического обновления.