355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Роберт Пенн Уоррен » Потоп » Текст книги (страница 27)
Потоп
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 22:20

Текст книги "Потоп"


Автор книги: Роберт Пенн Уоррен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 29 страниц)

– Думаю, что у тебя на то были причины, – сказал Бред.

Ему вдруг стало холодно в этой комнате. Он почувствовал, как пот высыхает на нём под рубашкой. Всё на свете казалось ему далёким.

– Да нет, особой причины не было… – возразил было Калвин.

– Из-за меня тебя выставили из футбольной команды, – сказал Бред и невесело засмеялся. – Дважды.

– Да разве это имеет значение? Какой-то особой причины не было. Даже той, что ты отнял мой дом, отнял у меня Фидлерсборо, отнял Мэгги, – нет, не в самом конце, не тогда на вечеринке, а задолго до того, когда я видел вас вдвоём с Летицией, видел, как ты себя с ней ведёшь, и Мэгги вас видела, а я смотрел на лицо Мэгги и понимал, что это тоже способ её у меня отнять… и ты её отнял… И это тоже не причина… – Он сделал паузу. – Послушай, когда я учился в Джонсе Гопкинсе и прочёл в газете, что ты уехал воевать в Испанию, я чуть было не бросил университет – мне тогда казалось, что вот ещё одно, что у тебя есть, а у меня нет. Вера. Такая вера, что ты можешь пойти и убивать за неё. Или быть за неё убитым. Нет, что ты просто можешь убивать и дать себя убить. А я не могу. Впрочем, ведь я буду целителем! Может, я ненавидел тебя за то, что был обречён стать маленьким целителем.

Под окнами за его спиной птица защебетала снова, жалобно присвистывая, как скрипучая ржавая петля. Калвин, казалось, слышит лишь этот звук.

– Я не хочу сказать, что теперь тебя ненавижу. Нет. Может, я потому и попросил тебя приехать, чтобы взглянуть на тебя и убедиться, что больше тебя не ненавижу. – Он помолчал и нервно помотал головой. – Нет, нет, причина не в том. Ты послушай, послушай – в ту ночь, когда у меня в руке выстрелил револьвер и всё, что зрело годами, сбылось, в ту минуту, когда я стоял и смотрел на тебя, лежавшего на полу, нет, не на тебя, а на тело, то, что тогда, казалось, не имеет к тебе никакого отношения, в чём не было ничего твоего, в тот самый миг всё для меня переменилось. Знаешь… – Он задумчиво помолчал, подошёл к столу, снова взял ножницы и стал их вертеть. – Знаешь, – помолчав, сказал он. – Я ведь дошёл до того, что боялся лечить даже самые простые болезни. Тут у одного арестанта был гнойный аппендицит, они никак не могли достать врача, и я дал ему умереть, потому что у меня не хватило мужества… или чего-то ещё. Каждую ночь, лёжа на койке и закрыв глаза, я старался мысленно перечитать свои старые медицинские учебники, как я это делал перед экзаменами. Вот по ночам здесь, в тюрьме, я их видел, яснее ясного, мог читать про себя наизусть. Но когда наступал день, всё пропадало. Как туман с восходом солнца. Такое ощущение, что я вот-вот провалюсь на экзамене.

Он ушёл в себя, продолжая покачивать на пальце ножницы.

– Но как только раздался выстрел, всё переменилось. Я стоял, смотрел вниз видел рану в горле, и в тот же миг передо мной возникла страница книги – большой, старой, растрёпанной «Анатомии» Пайрсола в красном переплёте, которой пользовался ещё мой отец, книги, которой и я пользовался, потому что так делал он. Да, я отчётливо увидел в уме страницу, и на ней было напечатано: «В случае ножевого ранения или при лечении аневризмы можно прибегнуть к сжатию пальцами, нажимая под передним краем грудино-сосцевидной мышцы на уровне…»

– Счастье, что ты увидел эту страницу, – сказал Бред. – Для нас обоих.

– Тогда я этого не думал, – покачал головой Калвин. – Когда ждал.

– Ждал, умру я или нет? Посадят ли тебя на электрический стул?

– Пойми меня правильно, – сказал Калвин. Он перестал играть ножницами и поглядел ему прямо в глаза. – Я не хотел, чтобы ты умер. Я сам хотел умереть. Хоть таким способом.

Бредуэлл Толливер тяжело поднялся со стула.

– А теперь ты хочешь умереть? – хрипло спросил он, злобно уставившись на собеседника. – Чёрт бы тебя побрал, теперь ты хочешь умереть?

Бредуэлл Толливер стоял, задыхаясь, вопрос его повис между ними в воздухе, а снаружи голубело бескрайнее небо, на нём висело пушистое облачко, под окном щебетал дрозд, а Бред и сам не знал, какой ответ он хочет услышать.

– Садись, – спокойно приказал Калвин. – Садись, и я тебе скажу.

Бред сел.

– Я был в одиночке, – сказал Калвин Фидлер. – И не знал, выживешь ты или нет. Мне ничего не говорили. Я считал, что меня всё равно ждёт электрический стул. Ведь когда мы бежали из тюрьмы, при мне убили надзирателя. Думал, что мне навесят ещё и это. Только месяц назад казнили Бумпуса, его так и звали – Бумпус, это был большой костлявый вахлак, четыре года назад я его вылечил от воспаления лёгких, нет, не вылечил – в то время я робел лечить, – но выходил, таскал горшки и прочее, и мне сказали, что его показания обелили меня. Но я не хотел, чтобы меня оправдали, я хотел умереть.

Бред тяжело зашевелился на стуле.

– Нет, помолчи, я тебе расскажу. Так вот, в одиночке начинаешь думать, что можешь обособиться. Будто каким-то образом существуешь ты, отличный и более высоко организованный, чем тот объект, которого засадили в одиночку. Теоретически говоря, неясно, почему тебе просто не броситься на койку так, как бросают ненужную тряпку, закрыть глаза, расслабиться, может быть, умереть, нет, пусть над тобой плывёт тишина, а подлинного тебя подхватит этим потоком тишины и понесёт, как река щепку. Отсутствие стимулов – что тут ужасного? Чем это не блаженство? Но потом выясняется…

Бред снова зашевелился и открыл рот, собираясь что-то сказать.

– Молчи, – сказал Калвин. – Но потом ты закрываешь глаза и думаешь, что всё, что ты знал в жизни, помимо себя самого, немыслимо в буквальном смысле этого слова, думать об этом нельзя. Приведу пример. Предположим, в двенадцать лет кто-то точно предскажет, каким ты будешь в двадцать пять – кем и чем ты станешь на самом деле. Это будет не только невероятно, но и немыслимо. Или в двадцать пять лет тебе скажут, во что ты превратишься в сорок пять. Это было бы немыслимо. Так вот, в одиночке ты решаешь: вот я закрываю глаза на всё, кроме того, что, как мне кажется, действительно существует. Но закроешь глаза – и то, что было немыслимым, вдруг сбывается. Оно полыхает вокруг тебя, как лесной пожар. Полыхает, как горящий бензин.

Пылает в темноте у тебя в мозгу. И при этой вспышке ты сознаёшь, что никакого тебя не существует вне связи со всем немыслимым, чем является жизнь. И что есть ты сам. И вот тогда ты плачешь.

Он сделал к Бредуэллу Толливеру шаг и нагнулся к нему.

– Ты когда-нибудь плакал? – спросил он тихо. – Вот так плакал?

Бред пошевелил губами, словно собирался ответить. Но Калвин вдруг отступил от него.

– Тс-с-с! – сказал он гневно. – Не отвечай. Слушай. Я сам тебе скажу. Я должен объяснить, что произошло. Если ты не поймёшь, я не буду уверен, что это произошло. А я должен быть уверен. Видишь ли, если я не буду уверен… – Он не смог продолжать. Сел. Лицо его вдруг показалось очень усталым, но спокойным. – И вот когда до тебя дошла вся немыслимость жизни и тебе хочется только уметь, ты вдруг начинаешь всё ощущать по-другому. Воспринимать по-другому. И жизнь, которой лично у меня никогда не было – то ли был атрофирован какой-то нерв, то ли произошло короткое замыкание, – я вдруг понял, что жизнь, то есть та среда, в который ты существуешь, как рыба в воде, что жизнь прекрасна. Странное дело, вот ты лежишь, плачешь, хочешь умереть и вдруг в то же самое время понимаешь, что жизнь прекрасна. Прекрасна – это единственный эпитет, который я могу для неё найти, и смешно ведь, что этот эпитет вдруг стал для меня реальностью, потому что раньше никогда для меня толком ничего не значил – я ведь не принадлежал к заядлым любителям природы. Видно, был чересчур поглощён тем, что делается у меня внутри, чтобы выглянуть наружу. Во всяком случае, жизнь теперь виделась мне как в зеркале, однако перед этим зеркалом не было ничего, что могло бы в нём отразиться. Можно сказать, если что-то в нём отражается, это какие-то смутные возможности. Словно невидимый глазу призрак проступает в зеркале в виде некоего образа, вроде отражения какой-то туманной красоты.

Он посидел, от всего отрешившись, потом покачал головой.

– Нет, словами ничего не расскажешь…

Потом наклонился вперёд и посмотрел Бреду в глаза.

– Но если тебе самому не было дано этой красоты, а ты знаешь, что она есть, и счастлив просто оттого, что она существует, тогда тебе надо как-то об этом рассказать.

Он в возбуждении поднялся со стула. Он дрожал.

– Вот оно что, – сказал он и облизнул пересохшие губы. – Вот в чём дело!

– В чём?

– Вот почему мне надо было тебя увидеть, вот почему я тебя вызвал. Чтобы я мог… – Он снова пригнулся к Бреду и понизил голос, словно сообщал какую-то тайну. – Понимаешь, когда узнаёшь что-нибудь подобное, об этом надо рассказать. А тут нет никого, кому я могу рассказать. И…

Он замолчал, подошёл к окну, взглянул на небо, потом вернулся на место.

– И когда ты, ты, Бредуэлл Толливер, встанешь и уйдёшь, тут уже больше не будет никого, кому можно это рассказать. Никогда.

Он заходил по комнате, глубоко задумавшись, словно Бред уже давно ушёл и он остался один. Но теперь он выглядел совсем спокойным. Он подошёл к рабочему столу в углу комнаты и стал рассматривать какую-то жидкость в закрытой пробирке. Внутри был припаян термометр.

– У меня поставлен опыт, – сказал он, не оборачиваясь.

– Это здорово!

– Теперь я веду врачебную работу в тюрьме, но у меня хватает времени и на это, – сказал он, показывая на два аппарата. – У меня запущены три опыта. Но на одну и ту же тему. Всегда была тяга к такой работе.

– Я уверен, что ты мог добиться больших успехов.

– Наверно, если бы не Фидлерсборо, вернее сказать, если бы не ощущение, что я должен сюда вернуться, вернуться туда, где моя защитная окраска может меня защитить, но не защитила… Я бы, вероятно, занялся исследовательской работой. Что ж, – засмеялся он, – теперь у меня есть и то, и другое – и Фидлерсборо, и научная работа. – Он повернулся к Бреду. – Иди сюда, я тебе покажу.

Бред пересёк комнату.

– Я занимаюсь печенью. С ней связана уйма нерешённых вопросов. Даже теперь, судя по тому, что я за последнее время прочёл. Видишь ли…

Голос его замер.

– Извини, не хочу морочить тебе голову. Всё это чересчур специально. Не поймёшь ты всю эту абракадабру.

– Да. Боюсь, что не пойму.

Калвин подошёл ближе, положил ему руку на рукав.

– Но то, другое, ты понял?

– Что?

– То, что я тебе рассказывал насчёт одиночки и потом… – Он замолчал, смешался, но тут же овладел собой и продолжал: – О том, как всё вдруг переменилось. Это ты понял, да?

– Да, – сказал Бред. – Безусловно.


Позднее, торопливо шагая по тюремному двору мимо клумбы с каннами, чтобы поспеть к прощальному богослужению по Фидлерсборо, Бред раздумывал, что бы сказал Калвин Фидлер, знай он, что представитель адвокатской фирмы, ведавшей делами Яши Джонса, посетил тюремное начальство в Нашвилле и договорился об анонимном пожертвовании на медицинское обслуживание фидлерсборской тюрьмы.

Глава тридцать вторая

Бред сидел на молодой апрельской травке, которой порос кладбищенский пригорок, и смотрел через дорогу на церковь. Толпа была чересчур велика, церковь не могла её вместить, и поэтому в последнюю минуту стали сооружать кафедру снаружи. Грузовик поставили боком к церковным дверям, из церкви вынесли кафедру, чтобы водрузить её на платформу грузовика. Вытащили даже пианино. На кабине виднелась надпись:

ДЖЕК МАККУМБ
СКОТ, ЛЕС И ПРОЧИЕ ПЕРЕВОЗКИ
ФИДЛЕРСБОРО, ТЕННЕССИ, ТЕЛ. 401

Сейчас они подвязывали ветки цветущего кизила и багрянника к шасси и кабине, чтобы спрятать под ними имя Джека Маккумба. Вдоль бортов устанавливали цветы в горшках, пальмы и столетники. На грузовике орудовали мужчины. Они выглядели непривычно в воскресных синих костюмах и белых рубашках.

В стороне другие мужчины расставляли столы на козлах. Женщины застилали грубые доски белыми скатертями, и белоснежная материя сверкала на солнце, как цветы кизила. На скатерти выкладывали содержимое больших корзин, расставляли запечённые окорока, блюда с жареными цыплятами, пироги, бисквитные и шоколадные торты, фисташковые пирожные, медовый напиток. После проповеди, песнопений и слёз все сядут закусывать. Потом снова поплачут и разойдутся.

Выше за церковью Бред увидел кран. Завтра мужчины вынут витражи, вынесут крытые лаком светлые сосновые скамьи; потом огромный чугунный шар, подвешенный на тросе, задумчиво качнётся, и кирпичная стена зашатается, вздыбится, как набегающий вал, на миг повиснет в воздухе, и время будто выключится, миг станет вечностью, а потом рухнет, и кирпичи почему-то до странности разной формы красной чередой потекут в синем воздухе, словно покатятся с ледяной горки. Несколько ударов – и ничего не останется, кроме груды битого кирпича. Но это будет завтра, а завтра Бредуэлл Толливер будет уже далеко. И назад, сказал он себе, он никогда не вернётся.

Он поднял глаза и поглядел за церковь, за толпу, на реку. Нет, уже не реку, а озеро. Вода пенилась вокруг чёрных стеблей сухой полыни в нижнем конце выпаса Мэррея, за негритянской церковью, которая когда-то, до того, как старый Ланк Толливер опротестовал закладную, была методистской церковью белых. Дальше к западу вода заливала всю равнину. Кусты живой изгороди, разделявшие дальние поля, торчали из воды. А над чёрными стволами деревьев, стоявших в поблёскивающей воде, поднимались нарядные, воздушные венцы молодой листвы, сверкающие зелёные облака, пронизанные солнечными бликами. Вода стояла ещё невысоко, это было заметно. Кое-где она была глубиной всего в несколько дюймов. Но она поднималась. Даже если не видно, как она поднимается, ты это знаешь.

А ещё дальше на запад за водным простором земля поднималась вверх. Ещё недавно там стоял лес; за низиной тянулся зелёный или лиловатый барьер темноты. Когда-то Бред хорошо знал эти леса, каждый шаг их густой полутьмы. Теперь большинство лесов вырубили, лишь кое-где остались отдельные купы деревьев. Глядя туда, где будет западный берег озера, он ловил мгновенные вспышки, похожие на сигналы гелиографа, – солнечный луч отражался то в стекле, то на никеле автомобиля, который нёсся по новому шоссе. Дорогу эту строили три года. Но только сейчас вырубили заслонявшие её деревья.

Он огляделся вокруг. Земля кое-где была свежеперекопана, чёрный перегной был исполосован красной глинистой подпочвой. Большинство могил уже были пустыми. Гробы – или то, что осталось от гроба, или то, что осталось от того, что когда-то было гробом, когда от гроба уже ничего не осталось, – перевезли в Лейк-Таун и закопали на новом кладбище. И памятники увезли тоже. Останки или то, что осталось от останков Ланкастера Толливера и Люси Котсхилл Толливер, тоже увезли. Об этом, конечно, позаботилась Мэгги.

Южная сторона кладбища и та, что выходила на перевал, были самыми старыми, там уже несколько поколений никто больше не трудился косить траву или подрезать кустарники. Деревянные доски с именами, вырезанными охотничьим ножом, свалились и истлели ещё полтора века назад. А буквы, выбитые на плитах – плиты тоже давно повалились, – заросли мхом, но если мох сковырнуть, то скорее всего на них прочтёшь фамилии Гримшоу, Грайндер, Хэнкс, Шенкинс, Маунтджой или какую-нибудь другую фамилию давно вымершего рода, из тех, что ушли в болота, в горы и либо растворились в людском потоке, либо остались на этой земле в виде названия речушки или дорожного перекрёстка. Но даже там, в той части кладбища, кое-где виднелась свежеперекопанная земля.

Да, там были свежие ямы, потому что кто-то в Мемфисе или Чикаго – из тех, кто прилично зарабатывал на продаже недвижимости или в качестве вице-президента банка, и если он действительно разбогател, а к тому же удачно женился, то дочку его выбрали королевой хлопкового карнавала и первый бал ей давали в Хрустальном зале или даже в клубе казино, – вдруг узнал, что Фидлерсборо (а об этом городе он не вспоминал лет сорок) собираются затопить. И вот этот человек, – кто бы он там ни был – просыпается ночью от гнетущего ощущения в груди и удушья. И наутро первым делом приказывает секретарю принять меры и вывезти прадедушку или прабабушку. А может, даже не захочет посвящать в это секретаря и благочестиво возьмётся за дело сам.

Но, как видно, ни один Гольдфабр не проснулся среди ночи от гнетущего чувства. А может, Гольдфарбы повымерли. Может, они переменили фамилию. Или просто разорились. Во всяком случае, сегодня, когда брат Потс закончит прощальную службу, Бредуэлл Толливер наконец-то отыщет могилу старого Изи. И сам распорядится о перевозке тела на сушу в Лейк-Таун. Этим он, как говорится, подведёт черту и будет готов – хоть и сам не знает как – пойти своей дорогой.

Дорога эта приведёт его прямо в контору Морта Сибома; слуга-филиппинец нажмёт кнопку, дверцы стенного бара бесшумно раздвинутся, Педро поставит перед ними два бокала с виски, и Морт Сибом, отпив глоток, отрыгнёт мягко, как в чёрную бархатную подушечку в витрине у Тиффани, на которой покоится «Кохинор», а потом они обсудят детали. Но самое важное уже оговорено: сто двадцать пять тысяч долларов плюс семь процентов с чистой прибыли. Его агент об этом договорился. Морт визжал, но «стиль Толливера» высоко котируется, Бред уже по трём картинам участвовал в прибылях.

Бред снова поймал себя на том, что его левая рука украдкой лезет во внутренний карман, проверяя, действительно ли там лежит телеграмма. Но он отдёрнул руку и положил ладонь на молодую травку. Она опустилась туда покорно и уныло, как побитая собака. Чёрт возьми, он же знает, что проклятая телеграмма там!


Но хотя он это и знал, рука снова оторвалась от травы, и машинально полезла в карман.

Однако нащупала она там и неожиданно для себя вытащила не телеграмму, а длинный тяжёлый белый конверт явно американского происхождения, но обклеенный экзотическими марками. Он посмотрел на своё имя, написанное рукой Мэгги Толливер Джонс, которая была сейчас далеко отсюда, на греческом острове. Письмо, обклеенное экзотическими марками, было не распечатано.

Весь вчерашний вечер он провёл в кинотеатре, глядя в темноте на двигавшиеся по экрану фигуры, а вернувшись домой в свой номер отеля «Эндрю Джексон», почувствовал такую усталость, что не смог даже разобрать почту. Он заказал в номер куриный бульон, принял снотворное и свалился в постель. А утром проснулся в довольно хорошем настроении.

Вот если бы у него и сейчас было такое хорошее настроение.

Там, на краю толпы, солнце поблёскивало на чём-то металлическом; он сообразил, что это отсвечивает никель на инвалидном кресле шерифа Партла, и не сразу, а с какой-то странной тупой оттяжкой, словно тяжёлый камень, погружался в грязь, осознал, что женщина, которая толкала кресло стараясь пробраться поближе к кафедре, – Леонтина. Он пытался проанализировать, что он при этом чувствует, но толпа расступилась и поглотила кресло вместе с Леонтиной.

Он продолжал смотреть на толпу, которая так легко, естественно приняла, впитала блестящее никелированное кресло, его груз и девушку. Он глядел на мужчин, которые украшали белоснежными цветами кизила грузовик Джека Маккумба, и вспоминал давний день в аптеке на Сансет-бульваре. Он тогда только что познакомился с Сьюзи Мартайн, встречался с ней всего несколько раз на вечеринках; пригласил как-то раз на свидание, но получил отказ. И вот выйдя из киностудии в отличном настроении, потому что утром сделал последние поправки к своему замечательному сценарию, он вдруг живо себе её представил: узкое, тонко вылепленное, бледное, как мел, лицо с ярко-алыми, волнующе подвижными и влажными губами, косым разрезом чёрных глаз и хитрым, дразнящим взглядом; варварскую курчавую шапку сухих, пахнущих мускусом волос чернее ночи над этим белым, как мел, лицом. Чёрт побери, подумал он, давай-ка сделаем ещё один заход…

Он позвонил ей, и она сказала: да, конечно, с восторгом, будет очень рада.

Ещё держа руку на трубке, он сидел довольный в аптеке возле телефона, вспоминал складную, хорошо тренированную, как у акробатки, фигуру знаменитой художницы-декоратора Сьюзи Мартайн в другом конце комнаты и пытался представить себе её взгляд, если бы он внезапно утратил свою хитрость и глаза бы широко распахнулись, открыв всю их бархатную черноту; он думал, как по-кошачьи остры ярко-красные ногти на её маленьких чахоточно-белых ручках с длинными пальцами, как они могут вонзиться в тело, в твоё тело, но ты этого даже не заметишь; он думал о чёрных, как у жителей Фиджи, курчавых волосах, пахнущих мускусом, – интересно, всюду ли у неё такие чернильно-чёрные и жёсткие волосы, окружённые белой, как мел, плотью?

Он сидел, держа руку на телефонной трубке, потому что отнять её значило бы порвать связь со Сьюзи Мартайн. Глаза его смотрели на окружающих, но их не видели – всех этих обычных людей, старых, молодых, пожилых, безымянных людей с их безымянными желаниями и нуждами, которые заставляли их слоняться по аптеке или стоять, заглядевшись на какой-нибудь предмет, который им нужен или о котором они мечтали. И вдруг он их увидел…

Он увидел их всех с пугающей ясностью, в мельчайших подробностях – перекрученный чулок на толстухе, багровую бородавку на щеке у старика. Он видел их сквозь стекло телефонной будки так отчётливо, как видишь летнюю зелень, когда высоко в небе собираются фиолетовые тучи, но солнце ещё льёт свой мистический свет, перед тем как грянет гроза. Загнанный в стеклянный ящик с его льдистым блеском, он с трудом дышал. Ему казалось, что он обречён, заперт здесь навечно, а воздуха становится всё меньше и меньше. Он ещё мог закричать, но никто на свете, ни один из этих людей за стеклом его не услышит.

И вот теперь, сидя в Фидлерсборо под апрельским солнцем на весенней траве, он смотрел на толпу через дорогу – и к нему возвращалось то же ощущение. Словно сова махнула на него крылом в тёмном лесу.

Потом это чувство прошло.

Он взвесил на руке конверт. Можно подумать, что Мэгги сочинила целую книгу. Правда, он устал, но письмо, пожалуй, лучше прочесть. Пока они там копаются, готовясь к великому плачу.

В письме говорилось, что Мэгги здорова и Яша тоже, а фильм, над которым он работает, как раз такой, какой ему хотелось снять, он уверяет, что всё равно не сумел бы снять картину о Фидлерсборо как следует, а теперь ему кажется, что он задумал то, о чём мечтал всегда, а белый камень на острове блестит на солнце, трудно даже вообразить, до чего лиловато-синее тут море и как она счастлива! Но она только в двух словах хочет сказать, как любит своего негодного братца, как желает ему поскорее поправиться и – пусть он не сердится! – как ей хочется его ещё раз поблагодарить.

Бред закрыл глаза. Ага, значит, опять благодарят. Они пришли к нему в больницу попрощаться, когда окончательно выяснилось, что он выкарабкается, и Яша благодарил его и крепко жал ему руку, а Мэгги благодарила его и плакала. Несмотря на растерянность, он сумел им что-то пробормотать, а они это явно приняли за подобающую мужчине стеснительность. Но растерялся он по другой причине. Что тут скажешь, когда тебя благодарят за поступок, который ты совершил, сам не сознавая, ни что тебя на него толкнуло, ни какой в нём смысл.

А теперь, оторвав взгляд от письма, он смотрел на толпу и думал, что до сих пор не понимает, за что Мэгги его благодарит. Это был один из тех поступков, смысла которых он сам до сих пор не понимал.

Он снова принялся за письмо. Там было сказано, что Мэгги шлёт свою записочку вместе с письмом, хотя оно адресовано ей, но, в сущности, предназначено для него. И надеется, что письмо его порадует. Её оно очень обрадовало – в каком-то смысле.

Он развернул приложенное письмо. Оно начиналось: Дорогая Мэгги, моя дорогая маленькая Мэгги– и в глаза ему бросился хорошо знакомый решительный почерк; чернила на белой бумаге замерцали чёрным огнём.

Что ж, напомнил он себе, это же – Фидлерсборо. Как уместно, что именно в Фидлерсборо он получил это письмо. Интересно, знает ли она – Летиция Пойндекстер Толливер или как там её теперь зовут, – что никакого Фидлерсборо не будет? И зная это, сможет ли она спать спокойно, легче ли ей будет погрузиться в свой внутренний мир, то есть в сон, если она будет знать, что где бы она ни была, с кем бы ни лежала в темноте, воды вот-вот сомкнутся над Фидлерсборо, не оставив от него и следа?

В письме, между прочим, говорилось, как она была потрясена, прочтя в июле прошлого года о том, что случилось. Ей тогда казалось, что даже написать им было бы бестактностью, но теперь, когда, как сообщают газеты, всё обернулось к лучшему и Мэгги вышла замуж за этого замечательного человека, который явно понимает, какая замечательная женщина Мэгги, ей захотелось написать, что и Мэгги и все они постоянно живут в её сердце и в её молитвах.

Да, в молитвах, хотя тебе это может показаться смешным. И мне самой это иногда смешно. Я даже хихикаю, будто это шутка, но счастливо хихикаю, как маленькая девочка, запертая в интернат и ужасно одинокая – я-то хорошо помню, как это бывает! – когда ей вдруг присылают из дома ящик с уймой противных, приторных сластей! Я никогда не получала из дома подарков, мне присылали чек. В этом звучит жалость к себе и злость – наверно, так оно и есть, ты меня прости. Моя мать, вероятно, делала всё, на что была способна, и я не хочу её осуждать. Я только надеюсь, что тридцать лет назад, когда она погибла в авиационной катастрофе (на частном самолёте человека, с которым она не имела права быть), у неё оставалась хоть секунда, чтобы осознать Божью благодать. Жаль, что я не могу ей сказать, что хотела её полюбить, даже если и была недостойна её любить. Дорогая Мэгги, до чего же трудно быть достойной кого-нибудь любить! Но ты с твоим верным любящим сердцем можешь этого и не знать.

Однако я тебе хоть коротко расскажу о себе. После всего, что случилось в Фидлерсборо и я оставила Бреда (напиши мне о нём хоть немножко – нет, лучше всё и пусть только хорошее!), уж и не знаю, что бы со мной могло стать при такой безудержной дурости, если бы…

– Это ты, дорогой? – послышался голос. Голос Блендинга Котсхилла. – Ну, друг мой, до чего же приятно видеть тебя на ногах! – говорил Блендинг Котсхилл, стоя рядом с ним в мешковатом коричневом костюме и голубой бумажной рубашке с чёрным галстуком; за ним шёл сеттер.

– Конечно, хорошо быть на ногах, – согласился Бред, с усилием поднимаясь, чтобы пожать ему руку.

Котсхилл, положив ему руку на плечо, не дал встать.

– Сиди, мальчик, – приказал он и опустился рядом на корточки, как фермер, который присел поболтать у дороги.

Сеттер подошёл и лёг перед ним, положив морду на передние лапы.

– Выглядишь ты лучше, – сказал Котсхилл, – лучше, чем на больничной койке.

– Знаете, – сказал Бред, чувствуя, что у него перехватило горло, – я был очень тронут тем, что вы приезжали ко мне в Нашвилл.

– Чепуха, – бросил Котсхилл, взглянув на него из-под седых бровей, жёстких, как кустики ежевики, подёрнутые инеем. – Мы, старые фидлерсборцы, должны друг за друга держаться.

По ту сторону дороги заиграла музыка. На грузовике Маккумба миссис Пратфилд села за пианино. Люди запели.

– Хоронят Фидлерсборо, – сказал Котсхилл. – Да-а. А когда Фидлерсборо уйдёт под воду, Боженька цапнет наши удостоверения личности. Мы станем людьми без роду, без племени. Перемещёнными лицами на веки вечные и даже дольше. Навсегда потеряем себя.

Он долго глядел туда, где толпился народ.

– Я здесь провёл почти всю жизнь, – сказал он потом. – И как начнёшь вспоминать прошлое в таком городишке, как Фидлерсборо, видишь, что есть в нём своя тайная логика. То, что случается тут с людьми – ну хотя бы с тобой, с Мэгги или Калвином, да и со мной, – могло ведь случиться с кем угодно и где угодно. Но в Фидлерсборо всё происходит по-своему. Всё тут связано одно с другим по-иному. И приобретает призрачный характер – идёт какое-то мистическое просачивание в твою жизнь. Возьми хотя бы Красавчика, он…

– Красавчик? – прервал его Бред. – Я рад, что он не спасовал.

– В чём?

– Ну, что не пришлось его тащить силком…

– Да, он не спасовал, – сказал Котсхилл. А потом продолжал: – У мистера Бадда есть свои достоинства. В ту ночь там ведь поднялся сущий ад. А всё этот старый вахлак и дуболом Бумпус. Из-за того, видите ли, что Красавчик помолился. Помнишь, это же Бумпус поднял тогда кутерьму – так он обрадовался, что Красавчик плюнул на священника. Но Красавчик сдрейфил и стал молиться. И похоже, что Бумпус со своей неуёмной, чисто бандитской натурой стерпеть этого не смог. Красавчик его, видишь ли, предал. Он ведь считал, что хоть кто-то должен устоять против Бога и штата Теннесси. И это была его идея заполучить два разобранных на части револьвера – их передали ему в бисквитных тортах, испечённых любящими руками его домашних. И это была его идея довести Калвина до такого состояния, что он решится бежать, его идея заставить запуганного расконвоированного задержать грузовик с заключёнными, которые поздно возвращались с тюремной фермы, как раз у главных ворот, и его идея… А впрочем, чёрт побери, ты и сам всё знаешь… Но тут Бадд и взвился – уязвлено было его профессиональное самолюбие! Правда, разве он виноват, что не заставил подчинённых перековырять каждый кусок бисквита в передачах! И доносчики подкачали – не то струхнули, не то начала подниматься вода, и на них это подействовало. Во всяком случае, Бадд просто обезумел. Кинулся на толпу с пеной у рта, пытался взять их голыми руками. Но, повторяю, у Бадда есть свои достоинства. Как только они схватили Калвина – они, конечно, сразу догадались, где его искать, – и спустили собак на тех троих, что убежали в лес, Бадд занялся Красавчиком. Он просрочил время, но не пожалел этого времени на, можно сказать, моральную поддержку. Стоял в камере, положив Красавчику руку на плечо, пока брат Пинкни читал отходную молитву, а потом…

– Он и тогда плакал?

– Нет, Красавчик не плакал. Молитва, так сказать, прошла всухую, а потом он пошёл своим ходом. Брат Пинкни с одного бока, Сапог Бадд – с другого. Только разок, у двери, засбоил. Но Бадд своим сержантским тоном скомандовал: «А ну-ка двигай свои лапищи, шагом марш!» И он вошёл.

По ту сторону дороги толпа пела: «Пусть шумят, воздымаются воды!» [44]44
  Псалтырь, 45, 4.


[Закрыть]
. Музыка миссис Пратфилд звучала бледно и невыразительно, теряясь в прозрачном небе. На открытом воздухе каждая нота в отдельности блекла, как блекнет и тает пламя спички при солнечном свете. Брат Потс тоже пел, стоя в кузове грузовика.

Когда пение кончилось, Котсхилл зашевелился и погладил сеттера.

– Видно, брат Пинкни всё же обставил брата Потса, – сказал он.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю