Текст книги "Потоп"
Автор книги: Роберт Пенн Уоррен
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 29 страниц)
Глава двадцать первая
Яша Джонс так и остался у подножия памятника – этого духовного центра Фидлерсборо. И сидел, как сказал он себе, в счастливой тишине.
Яша Джонс уже несколько лет жил в счастливой отрешённости, что означало участие во всём, что не было твоим, ибо ты уже пережил всё, что было твоим. Не обладая ничем, он обладал всем. Он знал, как свет падает на лист дерева. Знал, как рука поворачивается в запястье. Знал, как сердце наполняется томлением. Но это было не его сердце.
Ибо, сказал он себе, он был уже неспособен томиться по чему бы то ни было.
7 августа 1945 года Яша Джонс (секретная служба США), получив отпуск, шёл по поляне в четырёх километрах от маленького приморского городка Кергло на южном берегу Бретани. Его поражало, что он ещё жив, потому что если мсье Дюваль, болезненный pharmacien du village [35]35
Деревенский аптекарь (франц.).
[Закрыть], небогатый notaire [36]36
Нотариус (франц.).
[Закрыть], затурканный деревенский учитель в нищенском чёрном пиджаке, обтрёпанной, но старательно подштопанной рубашке и пенсне, был мёртв, как же мог остаться в живых Яша Джонс? Он, в сущности, и не понимал, кто такой Яша Джонс, этот незнакомец в белой рубашке, каскетке яхтсмена, синих шортах, выгоревших верёвочных сандалиях на босу ногу, ну настоящий турист.
Полянка лежала в глубокой котловине; густая, живая изгородь выше человеческого роста росла по обеим её сторонам. Светлая земля была утоптана ногами, проходившими здесь неведомо сколько веков. И кельты ходили по этой поляне, и римляне, и франки.
Жёлтые цветы gênet давно увяли, так же как и белые цветы ежевики и скромное разноцветье на кустах изгороди, но жимолость ещё цвела, и её удушливый аромат стоял в зелёной долине. Небо в необозримой дали было ярко-голубым, в нём пел жаворонок, невидимый в этой сверкающей высоте. Вокруг на поляне воздух звенел от летнего гудения бесчисленных насекомых. Сквозь дыру в изгороди виднелась песчаная площадка, неровно поросшая можжевельником, а за ней грубые приземистые серые немецкие блокпосты на фоне мерцающей синевы моря. На самой высокой дюне над блокпостом лениво шевелилось французское трёхцветное знамя.
По поляне приближался человек на велосипеде. Он остановился и спросил по-французски, слышал ли капитан Джонс последнюю новость. Потрясающую новость, сказал он. Она несомненно предвещает конец войны. Другой войны, войны на Тихом океане, поправился он. Яша Джонс посмотрел на дату в правом углу газетного листа, стараясь не смотреть на кричащие чёрные заголовки. Он выяснил, что дата – Mardi 7 Aout 1945 [37]37
Вторник, 7 августа 1945 (франц.).
[Закрыть].
Потом он сел в проломе изгороди под нестерпимо голубым и таким высоким небом, вдыхая приторно-сладкий запах жимолости, и прочёл заголовок, напечатанный чёрными буквами:
LA PREMIERE ВОМВЕ ATOMIQUE
A FAIT SON APPAPITION
LA VILLE D'HIROSHIMA EST ENVELOPPEE DANS
UN NUAGE IMPENETRABLE
Lé Président Truman a annoncé la mise en action de la bombe dont la force est… [38]38
Первая атомная бомба сброшена. Город Хиросима окутан непроницаемым туманом. Президент Трумэн объявил о запуске бомбы, чья мощность… (франц.).
[Закрыть]
Взгляд его пробежал колонку чёрных смазанных букв и снова задержался на фразе:
La Président Truman a ajouté gue la force de la bombe relève de la force élémentaire de l'univers, de celle gui alimente le soleil dans sa puissance [39]39
Президент Трумэн добавил, что мощь бомбы почерпнута из первозданной мощи вселенной, той, которая питает солнце во всём его могуществе (франц.).
[Закрыть].
В ту же ночь Яша Джонс написал заявление с просьбой его отчислить так лаконично, как это допускала вежливость, и адресовал его декану Чикагского университета, Чикаго, штат Иллинойс.
Позже Яша с удивлением обнаружил, что не переносит запаха жимолости. Он решил, что запах напоминает ему тошнотворно-сладкую вонь, которая стояла в просеке, где весной 1944 года он наткнулся на труп какого-то maguis [40]40
Партизана (франц.).
[Закрыть], лежавший там уже давно. В те годы, когда он приписывал своё отвращение к жимолости вони в просеке, где лежал maguis, он совсем забыл о запахе жимолости в Бретани.
В 1946 году Яша Джонс, будучи человеком богатым, поддался уговорам знакомых по военной службе и вложил деньги в производство документального фильма об исследованиях в области рака. В то время он надеялся, что ещё займётся биофизикой. Но хотел начать с изучения медицины. Его приняли в Гарвард на медицинский факультет.
Но он так туда и не пошёл. Летом того же года он присутствовал на съёмках документальной ленты и, сидя в полутёмной монтажной голливудской студии, арендованной для этой работы, открыл для себя человеческое лицо. Вернее, открыл образ человеческого лица.
Он со всей страстью кинулся в изучение режиссуры. В 1949 году вышла его первая самостоятельная картина. Ему она была отвратительна, но имела успех. И вторая картина, выпущенная через десять месяцев, тоже имела успех. Ему она тоже была отвратительна. Но мысли его уже были заняты третьей. Она снилась ему наяву, когда он шёл по улице.
Он шёл по Сансет-бульвару в четверть шестого вечера, в час пик, машинально отстраняясь от текущего на него потока людских тел, и тут увидел её. Она сидела на корточках посреди улицы, футах в пяти от тротуара, и держала на руках собаку. Задняя левая нога собаки судорожно дёргалась, изо рта животного на её жёлтое платье текла кровь; расстёгнутая сумочка лежала на мостовой, оттуда высыпалась всякая всячина, а её лицо, обращённое к куче зевак на обочине, было залито слезами. Яша Джонс стоял на краю тротуара и смотрел на это лицо, без утайки выражавшее горе.
Рядом с ним стоял ражий молодец в рабочем комбинезоне. Он хохотал. Переставал он хохотать, только чтобы сказать окружающим:
– Нет, ты подумай, реветь из-за пса паршивого!
И снова повторял эту фразу.
К своему изумлению, Яша Джонс услышал свой голос:
– Я попросил бы вас не смеяться.
– Иди ты к такой-то матери… – выругался верзила.
И к ещё большему своему изумлению, Яша Джонс обнаружил, что его кулак нацелился на подбородок верзилы.
Кулак едва мазанул по подбородку, как верзила сбил Яшу Джонса с ног. И продолжал смеяться.
Яша медленно встал, держась правой рукой за ушибленную голову. Он внимательно пригляделся к тому, как стоит противник. Сержант говорил им: Нет на свете такого человека, каким бы здоровенным этот сукин сын ни был, пусть даже у него пистолет, которого нельзя взять голыми руками, если только он стоит к тебе боком и опирается на всю стопу. И притом ещё не знает, что ты хочешь с ним сделать.
Верзила стоял, опираясь на всю стопу, именно так, как описывал сержант, и смеялся. Яша Джонс очень бы хотел, чтобы он перестал смеяться. Если он не перестанет, всё может случиться.
– Прошу вас, – произнёс он очень тихо, – прошу вас, уйдите.
– Иди ты сам к такой-то матери, – выругался тот, продолжая смеяться.
Яша Джонс, держась за голову, подумал, что вот сейчас это произойдёт. Однажды так уже было, но тогда это было неизбежно, потому что немецкий часовой застукал его в тёмном переулке, сразу за углом улицы Сент-Пер в Париже. Он мгновенно и отчётливо вспомнил, словно тьму прорезал луч света, чтобы показать эту сцену, как в тот давний вечер он стоял в тёмном переулке, как всё было сразу кончено и он поднялся над черневшей и во тьме кучей. Он припомнил ту пугающую дрожь восторга, которая пробрала его, когда он стоял над этой тёмной кучей. Но он вспомнил и то, как, осознав этот восторг, он вдруг стал себе противен, как противна ему стала жизнь. И теперь на Сансет-бульваре, глядя на разинутую от смеха пасть верзилы, он почувствовал приступ того же пугающего восторга. Он почувствовал, как руки у него чуть-чуть потянулись вверх.
И вдруг он увидел лицо этого человека. Он перевёл взгляд на другие лица, на одно лицо за другим, все они, глядя на него, ухмылялись, освещённые предвечерним светом летнего Голливуда, штат Калифорния, и прилив восторга в душе его сразу схлынул. Под ложечкой давил холодный сгусток тошноты. Он медленно отвернулся, подумав. Мы живём среди лиц, вот и всё, что у нас есть. Только лица, которые нас окружают.И слыша смех за спиной, но уже как бы издалека, сделал два шага к тому месту, где девушка, сидя на корточках, держала в руках собаку. Задняя левая нога у пса больше не дёргалась.
– Она уже мёртвая, – сказал Яша Джонс.
Он взял девушку под руку и поднял. Не выпуская из рук собаку – неказистый комок окровавленной шерсти, – она покорно дала довести себя до стоянки и усадить в его видавший виды чёрный «форд».
– Куда вам ехать? – спросил он.
– Надо его похоронить, – сказала она. Она уже больше не плакала.
– Вы будете очень по нему скучать? – спросил он.
– Нет… нет… Он ведь не мой. Я никогда его раньше не видела. Смотрите, – и она положила палец на шею животного, – у него даже ошейника нет.
Яша посмотрел.
– Да, это бездомная собака, – сказал он.
– В том-то и дело, поэтому я должна его похоронить.
– Да, – сказал он, глядя не на неё, а на заходящее солнце, пока он обгонял машины.
– Не могу видеть, когда мучаются, – сказала она.
Глаза его были прикованы к солнечному свету, зажигавшему мириады бликов на хроме встречных машин.
– Наверное, и я не могу, – сказал он и добавил: – Уже не могу.
Когда они проехали несколько кварталов, она сказала:
– Простите, что доставляю вам столько хлопот.
– Ерунда, – сказал он.
– Простите и за того человека. За то, что он вам сделал.
– Ерунда, – сказал он.
Это была ерунда, которая стала для него всем на свете. Через три недели после того, как они похоронили собаку в дюнах и положили на это место груду камней, он женился на Люси Спенс. Она была скорее маленькая, но плотная, с широковатым лицом, небольшим круглым волевым подбородком, скуластая, с веснушчатым носиком, каштановыми косами коронкой и глубоким, ласковым прямым взглядом карих глаз. Ей было двадцать три года, она родилась в городе Морнинг Стар, штат Айова, три года посещала Гринелл-колледж в своём штате, потом перевезла вдового отца – его страшно мучил ревматизм – в Калифорнию, в прошлом году его похоронила и теперь работала секретарём в кинофирме «Колумбия», где ей платили девяносто долларов в неделю. Она не была девушкой – в колледже у неё был возлюбленный. Но в Голливуде после смерти отца она жила в общежитии и с мужчинами не встречалась.
О Яше Джонсе она ничего не знала, кроме того, что он работает в кино, что он человек спокойный, внимательный, очень образованный, носит мятый полотняный костюм, ездит на видавшем виды «форде», живёт на маленькой дачке в Вествуд-вилледже среди хаоса книг и бумаг; он пригласил её туда однажды что-нибудь выпить и поцеловал, после чего она ожидала, что вот сейчас её начнут лапать и ей надо будет решать, как к этому отнестись, но он вдруг отошёл, оставив её на диване среди наваленных книг и бумаг, и, мрачно шагая по комнате, сказал, что сейчас отвезёт её домой. Рано утром, до того как она пошла на работу, он по телефону сделал ей предложение.
Она целую минуту так и стояла, прижимая трубку к уху, слушала, как он тяжело, медленно дышит там, в Вествуд-вилледже. Потом услышала свой голос – тонкий, слабый, словно он тоже шёл издалека, гораздо дальше, чем из Вествуд-вилледжа, который повторял: «Да. Да». На миг ей показалось, что он её не слышит. Но он произнёс: «Я счастлив». А потом, помолчав: «Мне, наверное, кое о чём надо вам сказать…»
У неё замерло сердце: она ждала какого-нибудь страшного признания. Но он сказал ей, теперь уже незнакомым, сухим, отчуждённым голосом, что он довольно хорошо обеспечен и, если она выходит за него замуж, ей лучше это знать. Она, по правде говоря, слов этих не расслышала, или, вернее, услышала только слова. У неё вырвалось: «Ах, ну какая разница! Теперь же это всё равно, дорогой!»
Потому что она полюбила его безоглядно с самого начала.
Его предостережения оказалось мало, она всё равно не поверила своим глазам, когда её сначала примчали в апартаменты отеля «Ройял Гавайен» в Гонолулу, а потом – назад, в дом на Биверли-хиллз, совсем не похожий на ту дачку. Постепенно её недоверие прошло. Но гораздо труднее было поверить в то, что и он её безоглядно любит.
Люси Спенс осталась сама собой и в этом большом доме, окружённая неслышно ступающими людьми, которым платили за то, что они отворяют двери и прислуживают ей. Яша Джонс спрашивал себя, не переселил ли он её в этот дом и в эту жизнь из какой-то сложной душевной потребности её испытать, – а может, испытать и себя. Не хотел ли он увериться в том, что она действительно та Люси Спенс, которая сидела на мостовой и под смех толпы держала на руках умирающую собаку, подняв к нему своё милое, но не очень красивое лицо, одухотворённое неприкрытым горем. Закрыв глаза, он мог видеть это лицо во всей красоте его чистосердечия. Он мог открыть глаза и видеть это лицо, но не в горе, а во всей неприкрытой красоте тех искренних чувств – больших и малых, – которые изо дня в день наполняли её жизнь.
Он никогда раньше не был влюблён. Он знал женщин и по-своему, умозрительно, почти научно получал от них удовольствие. Но со страстью он отдавался тому, что происходило в лаборатории в Кембридже или в маленькой комнате с большой грифельной доской в Чикаго; потом, в те времена, когда Яша Джонс считал себя уже мертвецом, зная, что мсье Дюваль должен умереть, и, надо надеяться, не слишком мучительной смертью, страсть была отдана каждодневным делам; потом страсть растрачивалась на процесс переноса человеческого лица на плёнку. А вот теперь он испытывал страсть к совершенно особому человеческому лицу, которое он никогда не перенесёт на плёнку, и это, говорил он себе, и есть любовь.
Его жадный интерес к её жизни не имел границ. Он хотел знать все оттенки её душевного состояния, все его перемены в настоящем и каждую подробность её жизни в прошлом. Всё в ней было для него необычным. И города, подобного городу Морнинг Стар в Айове, который постепенно возник в его воображении, он никогда не видел. Но в своём воображении он знал каждый уголок белого каркасного домика, где она родилась, высокие вязы, и где росли жёлтые нарциссы, и где тёк ручей, и где стоял памятник солдатам Гражданской войны, и в какой цвет была выкрашена аптека её отца на Осейдж-стрит, знал имена соседей, их чудачества.
И теперь, после обеда на террасе в Биверли-хиллз, где вдали пенился Тихий океан, он, обнимая её, попросил:
– Расскажи мне о мистере Виглзвейте.
Он чувствовал, как вздрогнули её плечи, когда она пыталась подавить хихиканье. Но потом всё равно начинала хихикать. И рассказывать о мистере Виглзвейте. Или об Эстелле Джарвин, толстухе весом в триста фунтов, которая проломила сиденье в отхожем месте после сытного обеда и застряла там чуть не на весь праздник благодарения, пока её там не обнаружили, а потом ещё пришлось разыскивать мистера Каску, чтобы он пригнал свой тягач с тросом. Люси Спенс, хихикая, всё это ему рассказывала.
И ещё рассказала, где росли ариземы.
Они были без памяти влюблены друг в друга и никогда не ссорились. А вот ночью 4 мая 1952 года по дороге домой с вечеринки они поссорились. Позже он так и не мог припомнить, с чего началась их ссора и даже по какому поводу, помнил только, что из-за денег. Иногда ему казалось, что они её душат в этом доме и в этой жизни. Но он не был в этом уверен; ведь деньги, которых у него было так много, ничего для него не значили, и он не мог себе представить, что они так много значат для неё.
Позже он стал думать, что она задыхалась от любви.
Она вела машину. Она всегда пила умеренно и сегодня выпила очень мало, но ехала всё быстрее и быстрее, сидя на самом краешке сиденья и пригнувшись к рулю. На повороте они врезались в дерево. Так как машина была открытая и верх спущен, Яшу Джонса выбросило наружу. Он упал в кусты, которые самортизировали его падение. Но когда он опомнился и выбрался из кустов, он увидел, что машина горит. Он пополз туда, зовя её по имени, и пытался её вытащить. Потом он почувствовал, как чьи-то руки оттаскивают его назад. Видеть он ничего не мог, потому что вокруг головы у него были пламя и дым. Потом, пока кто-то поливал обломки из огнетушителя, он вырывался из рук двух мужчин, выкрикивая её имя; ему казалось, что он слышит, как она его зовёт, поэтому он изо всех сил старался высвободиться и кинуться в огонь.
Но сделал ли он всё, что было в его силах?
В больнице, где он пролежал три с половиной месяца, пока ему лечили обгоревший череп и руки, этот вопрос не выходил у него из головы. Позже, стоило ему задать себе этот вопрос, как ладони начинали потеть. Ещё позже всё стало происходить в обратном порядке: как только у него начинали потеть ладони, в голове у него возникал тот же вопрос. Ещё позднее ладони начинали потеть, но вопрос больше его не донимал, и миг страшной растерянности в предчувствии того, что сейчас он возникнет, а вместе с ним и нестерпимое ощущение вины были тяжелее всего. Ему всё больше казалось, что вопрос этот нарочно медлит, что он живёт самостоятельной жизнью, волен в себе, что он так и будет увёртываться, заигрывать и дразнить его, чтобы потом, возникнув, заставить его почувствовать облегчение. В такие минуты ему казалось, что в жизни осталось только одно – мысленно задавать себе этот вопрос.
Этот вопрос и работа.
Потому что теперь, когда он утратил смысл своей жизни, ему стал понятен смысл жизни других. С тех пор, как от него ушло лицо Люси Спенс, чья обнажённая искренность открыла ему, что такое жизнь, он почувствовал, что способен разглядеть на других лицах, под наносной грязью опыта, отблеск утраченной невинности; умеет её возродить, запечатлеть её образ. С этого началось его величие как художника.
Он за него заплатил. Потеряв всё, он мог всем владеть. Но нет, думал он, ведь платил-то не он. Заплатила Люси Спенс. Она умерла. Она позвала его из огня, вручила ему дар и умерла.
Поздно ночью в той комнате, где он спал с Люси Спенс, ибо он понимал, нет, не умом, а инстинктом, что судьба требует, чтобы он продолжал жить в этом большом доме, Яша Джонс отпирал маленький секретер, который он поставил рядом с кроватью, и вынимал судебное заключение о смерти Люси Спенс Джонс. Там было сказано то же, что ему снова и снова твердили врачи. Она погибла в момент удара машины о дерево. Она не звала его из огня. Он всё равно не мог бы её спасти.
А теперь он мог только лежать, ожидая, когда у него вспотеют ладони. И лучше было знать, почему это происходит, и ждать этого, чем терзаться, когда это случалось, не зная, отчего это с ним.
Вот с какой жизнью Яше Джонсу пришлось примириться. У неё были свои законы, своя логика, своя глубокая необходимость, своё вознаграждение. Даже когда ему удавалось сбежать от неё в объятия какой-нибудь красивой, очаровательной и даже искренней женщины, он знал, что его бегство только подтверждает эту глубокую необходимость. Он знал, что рано или поздно он, проснувшись рядом с этой прелестной, но чужой ему женщиной, почувствует, как у него потеют ладони.
Вот так и жил Яша Джонс, пока однажды утром калифорнийское солнце не заблестело на белой скатерти его стола, лёгкий парок не поднялся из разбитого яйца, а он, взяв местную газету, не прочёл заметку о том, что маленький городок, затерянный в Теннесси, после полутора веков ничем не примечательной жизни будет затоплен водой. Он прочёл заметку, закрыл глаза, мысленно увидел, как мимо него медленно проплывает Морнинг Стар в штате Айова; как маленькая Люси Спенс жарким летним днём идёт по улице, засаженной вязами, в отцовскую аптеку, чтобы съесть там мороженое. Яша Джонс, который никогда нигде не жил, а вернее, где только не жил, почувствовал, что на глаза его навернулись слёзы.
И вот теперь ночью, сидя у подножия памятника южанам, Яша Джонс глядел на освещённую лунным светом Ривер-стрит.
Несколько лет назад в Калифорнии, недалеко от Сант-Круса, он видел часто посещаемый туристами аттракцион под названием «Таинственный уголок». На небольшом покатом участке земли, кое-где поросшем деревьями, у посетителей – как видно, благодаря магнитным явлениям от упавшего здесь метеорита – начиналась полная сумятица в ощущениях. Спутник, ступивший на определённое место, вдруг словно сжимался, а перейдя на другое место, вырастал до небывалых размеров. Перспективы смещались, равновесие было нарушено, внутри всё холодело.
Воздействие на зрителя напоминало грубую пародию на то, что испытываешь в ярмарочной комнате смеха. Там платишь двадцать пять центов за искажённое представление о действительности и себе самом и, выходя оттуда, со вздохом облегчения находишь убежище в старых унылых представлениях как о мире, так и о собственной персоне. Комната смеха оборудована людьми для того, чтобы снабдить человека этим глубоко желанным уходом от привычного, а потом и возвращением к нему. «Таинственный уголок», созданный природой, даёт тот же результат, но достигается он более естественным путём, а потому и больше озадачивает.
Яша Джонс, сидя на постаменте памятника, вспомнил «Таинственный уголок» и подумал, что Фидлерсборо – тоже «таинственный уголок». И комната смеха.
Интересно, когда он уйдёт из этой комнаты смеха и вернётся к привычной жизни, которая дана ему судьбой и может подарить ему, как он с отчаянием себя уверял, нечто похожее на le silence du bonheur?
Он сидел, наблюдая, как в лунном свете здания на Ривер-стрит словно вздымаются и парят. Он подумал, что когда смотришь на какой-то предмет, уже то, что ты на него смотришь, его изменяет. Он подумал, что если думаешь о себе, уже это тебя меняет. Он боялся, что если пошевелится, то услышит не тишину, а страшный вой над головой, словно вой ветра. Он боялся, что если будет думать о себе, то что-нибудь непременно случится.