Текст книги "Потоп"
Автор книги: Роберт Пенн Уоррен
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 29 страниц)
В ту субботу днём, тысячу лет назад, я, в сущности, и не заметила эту компанию, рассевшуюся на корточках у стены бильярдной. Они были там как камни, как деревья, как часть Фидлерсборо. Я постояла минутку, зажмурясь от солнечного света. На улице было пусто. Я зажмурилась снова. А потом на улице уже не было пусто.
Вдруг появилась машина, старая чёрная спортивная машина со спущенным верхом, и остановилась как вкопанная посреди Ривер-стрит, словно возникнув из ничего, пока я жмурилась. На сиденье, сгорбившись, как это делают высокие люди, и вцепившись двумя большими руками в руль, так что его почти не было видно, сидел Татл. Он был без шляпы, в защитной рубашке с расстёгнутым воротом и смотрел на меня во все глаза. Я даже издали видела, до чего голубые у него глаза на загорелом лице. Видела их выражение. В них были растерянность, изумление, и я чувствовала, что сейчас в них появится что-то вроде муки. Я видела, как он проглотил слюну. Высунул язык и облизал губы. Я знала, что губы у него пересохли, словно обветрились.
И тут я двинулась к нему под палящим солнцем, медленно переступая ногами, двинулась прямо к машине, которая, казалось, повисла в воздухе, поблёскивая в слепящем свете, заполнявшем пустую улицу…
Калвина с вещами из квартиры на Большой улице ждали в воскресенье после полудня. Мэгги сидела у себя в комнате. Бред с Летицией дожидались его в маленькой гостиной наверху, читая «Нашвилл баннер» и мемфисский «Коммершл эппил». Они услышали, как подъехала машина; внизу, в прихожей, а затем в библиотеке раздались шаги, потом стукнула сетка входной двери, и машина отъехала. Бред подошёл к окну.
– Это Калвин понёсся назад в город со всеми вещами. Наверное, что-то забыл.
Он вернулся на своё место, на диван, прилёг на подушку и снова взялся за газету. Чуть погодя он заметил Летиции, что английская авиация, как видно, и в самом деле сшибает немецкие самолёты.
– Может, нам теперь не надо будет встревать в игру со всем этим жульём.
Летиция молча подошла к нему и опустилась на колени возле дивана. Она уронила голову ему на грудь. Сунув два пальца в вырез его майки, стала крутить волосы у него на груди.
– Перестань, – попросил он, – мне больно.
Она сказала, что он, пьяный скот, тоже сделал ей больно в субботу неделю назад, она и сейчас может показать синяк. Он сказал, что ему очень жаль, правда жаль, вернее, на него снова напал страх: а вдруг то, чего он никак не мог припомнить, снова проворно от него ускользнёт и где-то притаится? Он ещё раз повторил, что ему очень жаль.
Да, ему есть о чём пожалеть, подтвердила она, если вспомнить, что творится в мире в притом что Мэгги прячется, – ведь ей сегодня, когда она ждёт Калвина, ещё хуже, чем раньше. Но зато есть одна штука, о которой не надо жалеть.
Он спросил какая.
– Пепито, – сказала она, неожиданно дёрнув его за волосы на груди.
– Ой! – вскрикнул он от боли и сел, не сразу поняв, что она сказала.
– Кажется, Пепито поселился у нас насовсем, – сказала она, глядя на него сверху вниз.
– Что? – спросил он, уставившись на неё, и спустил босые ноги на пол.
– А вот то, и я надеюсь, что ему у нас понравится! – Она положила руки ему на колени и блестящими глазами поглядела в лицо.
– Чёрт возьми… – выдохнул он. Потом, когда до него наконец дошло, он посмотрел ей прямо в глаза. – Послушай… – начал он, помолчав, а потом начал снова.
– Если ты говоришь о том, что было в прошлую субботу, а сегодня – воскресенье, почём ты знаешь? Я думал…
– У меня всё бывает точно, как по часам. По мне их можно ставить. Мне звонят с телеграфа, чтобы проверить часы. А сейчас ничего нет.
– Но… – начал он.
– У меня не бывает «но», – весело пропела она. – Мало что скажешь ты или какой-нибудь доктор, мне говорит нутро. И нечего пялить на меня глаза, – сказала она с притворной суровостью, – это могло случиться только в тот раз, и ты… ты, дорогой мой пьянчуга и дурья голова, пеняй только на себя. Я ведь тебя предупреждала, когда ты тащил меня наверх. И вырывалась. Но ты был упрям, как осёл. Сделал мне больно, у меня даже синяк, знаешь ведь, как у меня легко выступают синяки… Ты…
Она замолчала. Притворную суровость сменило что-то другое. Кожа вдруг туго обтянула скулы. Она больше на него не смотрела.
Потом передёрнулась, как от внезапного озноба, резким движением откинула волосы назад, словно отбрасывая какую-то мысль, и, отбросив её, снова посмотрела на него с сияющей улыбкой.
– Послушай, – сказала она – в этом мире уйма всякой дряни, но разве Пепито виноват? О многом и я жалею, но я так рада насчёт Пепито, что готова даже умереть и просто не дождусь, когда он наконец с криком ворвётся в Мексику, требуя завтрака, потому что мы с тобой едем прямо в Мексику, не то какой же он будет Пепито? И я буду любить его вечно и буду счастлива. И…
Она улыбнулась ему, всё так же сияя, и протянула руку, чтобы потрепать его по щеке, словно что-то суля ребёнку.
– Бред, ох, Бред, ты рад?
– Да, – сказал он.
Он думал: да, человеку есть чему радоваться, это же тайна и ему скоро откроется тайна. Он вдруг почувствовал бодрость. Он почувствовал себя человеком, который только что оправился после болезни. Чёрт возьми, скорее бы настало завтра и он смог бы сесть за машинку!
– Ну, Летиция! – закричал он.
И в этот миг зазвонил телефон.
Бредуэлл Толливер сидел у письменного стола под большой лампой дневного света и вспоминал, как он услышал голос шерифа Партла. Шериф, как всегда коротко, сказал, что просит Бреда прийти к нему в полицию – случилась кое-какая беда.
Бредуэлл Толливер посмотрел на толстый чёрный том у себя на коленях.
В.Значит, вы говорите, доктор Фидлер, – то, что вы узнали о вашей жене, вас потрясло? Было для вас неожиданностью? Так?
О.Да… да, сэр.
В.И вы показали тут, на свидетельском месте, под присягой, и да поможет вам Бог, что эта неожиданность была так велика и вы были так потрясены, что пошли, достали пистолет и застрелили этого бедного, беззащитного, безоружного человека как во сне, словно помимо вашей воли? Так вы говорили?
О.Да, сэр.
В.Я хочу только кое-что уточнить, доктор Фидлер. И поэтому спрашиваю вас: неужели вы хотите, чтобы вот эти джентльмены на скамье присяжных в это поверили? А?
О.Поверили? Верьте или нет, это правда.
В.Вы не ответили на вопрос. Хорошо, я поставлю его иначе, доктор Фидлер. Вы говорите, будто Сэм Гаджер и Албут Саллинс дразнили вас, насмехались над вами, потому что они-де видели, как ваша жена села в машину с Альфредом Татлом? Так?
О.Да.
В.И они насмехались над вами, говоря, что машина эта поехала в горы, а в той машине была ваша жена? Верно?
О.Да.
В.И Джек Келли сказал, будто видел, как машина стояла у дороги через перевал, в кустах черники, и что, значит, вы, как видно, дали вашей девчонке письменное разрешение устроить переменку. Так?
О.Да.
В.Но вы как доктор понимали, что все эти люди были пьяны?
О.Да.
В.Послушайте, доктор Фидлер, я вот к чему веду: если бы вы так хорошо не знали, что творилось этим летом в бывшем доме Фидлеров, вы бы не обратили внимания на то, что говорят пьяницы? И так бы не всполошились, если бы они не дразнили вас публично? Пока всё было шито-крыто, вас это не очень-то трогало. Разве не так, доктор Фидлер? Вы же всё это давным-давно знали.
О.Куда вы клоните? При чём тут то…
Защитник.Ваша честь, я протестую! Я возражаю против каких-либо инсинуаций насчёт неверности жены обвиняемого в прошлом. Если у обвинения нет прямых доказательств, значит, оно просто хочет восстановить против обвиняемого присяжных.
Судья.Протест поддержан. У вас, собственно, два вопроса. Уточните их. Можете продолжать.
В.Хорошо, поставлю вопрос так. Доктор Фидлер, вы вошли в дом Фидлеров во второй половине дня тринадцатого октября и взяли оружие, зная, где оно находится, даже не поговорив с женой, не спросив, действительно ли она совершила этот проступок? Было ли это потому, что вы знали или подозревали, что тут творят ваша жена и эти люди в бывшем доме Фидлеров, пока вы лечите больных в Нашвилле? Поэтому вы пошли и хладнокровно застрелили человека только на основании пьяных сплетен?
О.Чёрт возьми! Я же…
Защитник.Протестую! Протестую!
О.Чёрт возьми, я же его убил! Мало вам этого? Вам этого мало?
… но как меня ни мучило сознание вины, я во время процесса испытывала и другое чувство. Мне было страшно обидно, что Калвин сразу поверил тем людям и, не спросив меня ни о чём, кинулся стрелять. И только позже я поняла, что все мы, в сущности, запутались в какой-то паутине.
Когда я поступила в Ворд-Бельмонт, у девочек было расхожее выражение. Когда про кого-нибудь из нас говорили, что «она стала отпетой гусыней», это значило, что она в кого-то втюрилась или что её исключили из шкалы, что у нас было не так-то просто, или же что мальчишка её испортил, – словом, что девчонка довела себя до крайности. Это деревенское выражение звучало очень смешно в устах таких вышколенных городских девчонок. Но я-то была в меру деревенской и понимала это выражение буквально – перед моими глазами сразу вставала пушистенькая гусыня в пруду, освещённом солнцем, а под ней, в чёрной воде, злобная черепаха, которая цапнула её за ножку и тащит вниз. Меня всегда при этом пробирала дрожь.
И вот в ту субботу, в яркий солнечный день, когда я, медленно переступая по мостовой, шла по пустынной улице к машине навстречу всему тому, что меня ожидало, мне послышалось, будто чей-то голос сказал: «Если ты хоть пальцем дотронешься до этой машины, ты будешь отпетой гусыней» – и перед глазами у меня возникла всё та же жуткая картина, но я всё равно продолжала идти как в трансе, чувствуя, что жду, когда злобная пасть защёлкнется и потащит меня в темноту, как гусыню.
А Татл приехал в Фидлерсборо ещё с двумя инженерами половить рыбу; они разбили палатку ниже по реке, и Татл даже не знал, что я в городе. И почему-то, почему он и сам не знал, его, как катушку на ниточке, потянуло на Ривер-стрит: он остановил машину и сам стал отпетой гусыней. И Калвин, бедный Калвин, он тоже стал отпетой гусыней, – ведь то, что сказали ему пьяницы, только нажало кнопку у него в голове, а он и не подозревал, что она там у него есть.
Я жила с человеком и любила его – если только была на это способна, – но не знала его и уж наверняка не знала, что ему нужно и чего он хочет в жизни. И вдруг обнаружила, что вовсе не знаю человека, которого должна была знать лучше всех, – это тоже создавало тошнотворное ощущение зыбкости мира, не имеющего стержня. И тогда мне пришла в голову мысль, что и он ведь меня не знал. Как же он себе меня представлял, если сделал то, что сделал, даже не потрудившись меня спросить, выяснить, что я действительно натворила? И та, какой он меня себе представлял, – разве это была действительно я?
Потом, много позже, уже после суда, после того, как уехала не только Летиция, но и Бред – он на войну, вернее, на военные курсы, – я обнаружила вещи, которые Калвин в то воскресенье привёз на машине из Нашвилла. Бред и Летиция просто затолкали их в чулан. И там на дне дешёвой красной жестяной корзинки для бумаг, под метлой, аккуратно завёрнутое в пыльные тряпки, лежало руководство по половой жизни в браке, без обложки, которое я выписала по почте. И дурацкая книжка Фанни Хилл.
Я сидела на полу в большом пустом доме, посреди Фидлерсборо, где я теперь чувствовала себя чужой, держа в подоле эти книжки, и мне хотелось плакать. Но всё было чересчур глупо, чересчур нелепо и жалко до слёз – надо же было, чтобы так сошлось, чтобы Калвин в то воскресное утро нашёл под кухонной раковиной эти книжки, понял, что они мои, и со свойственной ему аккуратностью упаковал их вместе со всеми вещами, а также и со своим представлением обо мне – а может быть, и о себе самом, – а поехав в Фидлерсборо, встретил пьяного проходимца, который нажал ту самую кнопку и заставил его сделать то, что он сделал…
Что ж, книги тоже сыграли свою роль. Те книги.
Я сидела и думала, что есть нечто похуже, чем стать отпетой гусыней в пруду и почувствовать нежданно-негаданно укус зубастой черепахи в чёрной воде. Хуже то, что чувствовала я, сидя на полу: не бессмыслицу, нелепость, нет – безумную взаимосвязанность всего на свете…
Процесс, несмотря на плохую погоду, шёл три недели при битком набитом зале и привлёк репортёров из таких больших городов, как Луисвилл, Нашвилл и Мемфис; кончился он в начале марта. Через три дня после приговора, когда Блендинг Котсхилл готовил апелляцию, у Летиции случился выкидыш. Раньше она проводила возле Мэгги дни и ночи. Теперь настала очередь Мэгги сидеть возле неё.
Бред приходил в комнату, где лежала Летиция – она как-то сразу превратилась в старуху, но пыталась ему улыбнуться, улыбка, казалось, бессильно пробивается сквозь мутную воду, – и чувствовал, что в этой комнате ему не место. У него было ощущение, что и ему самому должны вынести приговор. Он снова уходил вниз, читал фронтовые сводки или включал радио в ожидании следующего выпуска последних известий.
Слушал военные новости – больше его теперь ничего не интересовало. Несколько ночей подряд ему снилась Испания. Какой он тогда её воспринимал. Время от времени он выходил в город за чем-нибудь необходимым. Разговаривал он с людьми сухо и односложно. Если встречал любопытный взгляд, заставлял отвести глаза. Однажды днём в субботу гуляки выползли на улицу и расселись на корточках у парикмахерской. Он прошёл мимо так близко, что кое-кому пришлось прижаться к стене или подтянуть ноги. Он надеялся, что кто-нибудь с ним заговорит. Или попытается будто случайно подставить ножку. Как он на это надеялся!
Тогда он заедет ему в морду ногой.
Летиция поднялась, но была ещё слаба. После обеда они втроём выезжали на свежий воздух посмотреть на приход весны, но ехали не через город, а прямо на юг. По вечерам сидели вокруг обшарпанного стола из красного дерева и глотали пищу. Время от времени произносили какие-то слова. Однажды вечером Бред сказал, что им всем троим надо смыться из Фидлерсборо, и навсегда. Мэгги разразилась слезами. Они знали, что Мэгги не получает ответа на свои письма Калвину Фидлеру, сидевшему теперь там, на холме, за решёткой.
В тот вечер Летиция сказала Бреду, что он ничего не понимает: Мэгги должна поступать так, как считает правильным. Она сказала, что останется с Мэгги, пока будет ей нужна. Он ничего не ответил, подошёл к радио, включил его и стал ждать военных сводок.
Он всё больше и больше времени проводил у себя в кабинете, читал детективы или болтался с Лупоглазым на реке и в болотах. Кроме Лупоглазого, он ни с кем не общался. Иногда им надоедало ловить рыбу, они привязывали лодку в тени, где-нибудь в чёрной протоке, и молча передавали друг другу кувшин с дешёвым виски. Однажды вечером Бред, вернувшись домой, пошёл прямо в ванную, там его вырвало, и он лёг у себя в кабинете. Обедать он не спустился.
Но в тот июльский день, когда ему надоели река и Лупоглазый и он вернулся домой раньше обычного, он пил мало. Летицию он застал в прихожей – она сидела на полу возле стола, где лежали груда нераспечатанных воскресных номеров «Нью-Йорк таймс», куча журнальных обёрток и две стопки журналов.
– Что ты делаешь со всем этим мусором? – спросил он.
– Сколько можно терпеть беспорядок? Я их разбираю.
– И поэтому ты плакала? – спросил он, а потом нагнулся и взял журнал, лежавший у неё на коленях.
Номер «Таймса» был почти годовалой давности. Ему бросилась в глаза статья под названием «Окончательная распродажа». Там на основе свидетельств беженцев рассказывалось, как в республиканской Испании казнят троцкистов, анархистов, либералов, католиков и других. Последним был назван «известный специалист по средневековью, католик, пехотный майор, дважды награждённый за отвагу, Рамон Эчигери».
Он посмотрел на неё:
– Так вот оно что?
– И тебе не стыдно! Ты же знаешь, как я к этому отношусь. Просто всё так невыносимо…
Держа в руках журнал, он не сводил с неё глаз, его вдруг захлестнуло какое-то чувство, а какое, он и сам не понимал. Потом надо будет разобраться.
– Не смотри так на меня, – попросила она.
Он молчал.
– Ведь это так невыносимо, – сказала она. – Если бы ты знал, какой он был маленький, больной, сердитый; и ноги у него были смуглые, не ноги, а одни сухожилия и кости, и кожа такая сухая, шершавая, как цыплячьи лапки, и кровавые шрамы на правом боку ещё не совсем зажили; я так и знала, что он умрёт, от него пахло смертью, он был совсем слабый, но очень свирепый – дрался за каждую лишнюю секунду жизни. Ну неужели ты не понимаешь? Лучше бы я умерла, но не сделала того, что тогда, но раз уж это случилось, дай мне его пожалеть, дай порадоваться, что, может, хотя бы на секунду он…
Он нагнулся, аккуратно положил открытый журнал ей на колени. И закурил сигарету.
Она подняла на него глаза и стала следить за тем, как он вдыхает дым, а потом, откинув голову, выдыхает его вверх.
– Может, нам вообще не надо было приезжать в Фидлерсборо, – сказал он уныло, – может, мне только снилось, что я могу спрятаться вдвоём с тобой далеко от всего мира.
– Мы натворили дел, – сказала она.
И стала старательно разглаживать страницы журнала длинными пальцами.
– Если бы ты меня поцеловал…
– Господи, я целовал тебя миллион раз.
– Нет, теперь, когда ты вошёл и увидел, что я плачу.
Она снова заплакала.
– О чём ты теперь плачешь? – спросил он.
– Ну хорошо, – сказала она сквозь слёзы, трогая журнал, – я плачу о нём. И о Мэгги, и о Калвине, и об Альфреде Татле, и обо мне, и о тебе, и о моём Пепито!
Он стоял, замерев, но в душе его нарастала какая-то бешеная радость. Ему открывалась великая и страшная тайна жизни, открывалось, что у него хватит силы её вытерпеть.
В ту ночь Летиция сказала, что отпускает его в Рино – получить развод, а сама останется с Мэгги, пока будет ей нужна. Бред настоял, чтобы поехала она, а он останется в Фидлерсборо, ему надо поработать. Так и договорились, и три дня, пока она складывала вещи или сидела с Мэгги, они прожили в странном хрупком равновесии, похожем на благополучную старость. По дороге в Нашвилл, где он должен был посадить её на поезд, Летиция попросила остановить машину, чтобы она могла запомнить, как они любили друг друга, до того как всё стало невыносимым. С каким-то язвительным равнодушием он достал из багажника одеяло и пошёл на заросшую травой прогалину возле ручья, под взгорком, на котором росли кедры. Всё было как-то смутно, бесчувственно, призрачно, но потом он словно провалился в чёрную глубь мироздания, где всё было ни на что не похоже.
Что это было – поражение или победа, он не знал.
Потом он остался с Мэгги, время от времени он уговаривал её уехать из Фидлерсборо и получить развод. Они ссорились. Когда в воскресенье после обеда сообщили о налёте на Пирл-Харбор, он возбуждённо зашагал по дому. А в понедельник поехал в Нашвилл и записался в морскую пехоту.
Восемь месяцев спустя он попал в госпиталь со сломанным коленом. В лагере Пендлтон, в Калифорнии, он стоял, ожидая отправки морем на фронт, и смотрел, как его взвод рассаживается на грузовики. Какой-то идиот сверху уронил на него ружьё. Приклад стукнул лейтенанта Толливера как раз по правому колену. Провалявшись пять месяцев в госпитале, он вернулся в Фидлерсборо.
Мэгги к этому времени уже взяла к себе матушку Фидлер. Старая миссис Фидлер не разговаривала с Мэгги ни во время суда, ни после него, но с ней случился тяжёлый удар. Врач объяснил, что она навсегда повредилась в рассудке. Тогда Мэгги извлекла её из благородной нищеты, в которой она прозябала в одном из переулков Фидлерсборо, и поселила в той же комнате, куда она вошла женой доктора Амоса Фидлера в 1910 году. Мэгги – дура, сказал Бред, вернувшись домой. Достаточно было бы время от времени анонимно вносить на счёт старой дамы какую-то сумму, но зачем же связывать себя навек по рукам и ногам?
Он обнаружил, что Фидлерсборо остался таким же, каким был раньше. Бред беседовал с людьми на улицах. Война, как видно, вытеснила из памяти прошлое. Дело об убийстве было забыто. Но сам Бред его не забыл. Он писал об этом роман. Когда он написал страниц сто пятьдесят, Мэгги случайно наткнулась на рукопись, лежавшую на столе. Она была потрясена. Сказала, что не вынесет, если он опишет всё, что ими было пережито, и продаст это за деньги.
К тому времени он дошёл до такого состояния, что больше не мог думать о романе. Но не мог думать и о чём-либо другом. По мере того как роман становился всё лучше и лучше – а он знал, что это так, – его охватывал страх. Но остановиться он тоже не мог: он ухватил тигра за хвост.
Когда он стоял возле стола, где лежала рукопись, и смотрел на страдальческое лицо Мэгги, он вдруг понял, что если он зашёл в тупик с романом, он зашёл в тупик и с Фидлерсборо. Он не мог и думать о том, чтобы уехать из Фидлерсборо, но в то же время не мог здесь оставаться и смотреть на то, что происходит с Мэгги, – на её бессмысленные посещения тюрьмы, неусыпные заботы о старухе, на её высоко поднятую, как у победительницы, голову, когда она идёт по улице. Всё это вызывало у него какое-то тёмное, неприятное чувство. Фидлерсборо тоже казался ему тигром, и он тоже держал его за хвост.
Глядя на Мэгги, он думал, какая таинственная закономерность была в том, что именно в это утро она натолкнулась на рукопись и заговорила с ним так грустно, так горько.
Потому что в кармане у него лежала телеграмма от его литературного агента, где говорилось, что кинофирма предлагает шестьдесят тысяч долларов за экранизацию рассказа, давшего заголовок книге «Вот что я вам скажу…», и плюс к этому, если он захочет, договор на тысячу семьсот пятьдесят долларов в неделю с гарантией на тринадцать недель для работы над сценарием. Вчера после обеда он телеграммой подтвердил согласие на экранизацию, но, проведя бессонную ночь, всё ещё не мог решить, ехать ли ему в Голливуд, – он почему-то понимал, что это означает навсегда покинуть Фидлерсборо.
Но тут он вдруг почувствовал, что вырвался из тенёт, и сказал: ладно, ладно, чёрт с ним, с романом, если она так этого хочет. Она заплакала и прижалась к нему. Снова и снова его благодарила. Он, похлопывая её по плечу, повторял: ладно уж, ладно.
Вчера он не сказал ей про телеграмму. И теперь не сказал. То, что он это скрыл, было отместкой за немое обвинение, которым стала для него её жизнь. Когда неделю спустя он уезжал из Фидлерсборо, он сказал ей только, что продал рассказ.
… и все эти годы ждёшь, а чего тебе ждать – и сама не знаешь. Ухаживаешь за мамой Фидлер, ходишь туда, на гору, – но всё это, как бы там это ни называть, не было попыткой что-то искупить. Разве я могла хоть что-нибудь искупить? И поверьте, вы должны мне поверить, я не чувствовала себя какой-нибудь особенной, не гордилась тем, что я чем-то жертвую, ведь я знаю не хуже других, что в отречении – если вместо слова «отказ» употреблять это противное слово – есть своя низость и малодушие, что-то тщеславное, склизкое, как еда, слишком долго пролежавшая в холодильнике, а не честно протухшая на свежем воздухе. Что же касается матушки Фидлер, может быть, я взяла её как раз потому, что хотела быть привязанной к месту, хотела быть загнанной в угол, потому что я хотела, чтобы меня туда загнали. И не такая уж я дура, чтобы не понимать, что жизнь, которую я все эти годы вела, люди не считают нормальной. Пожалуй, она и правда была безумием.
Но может статься, что это безумие как раз для меня и было нормальным. Может, именно это я и должна была делать, чтобы наконец-то остаться собой. Нет, не быть собой, а статьсобой, если удастся. Собой в Фидлерсборо.
Я читала о том, что многие жители Помпеи, когда произошло извержение Везувия и стал подать пепел, были застигнуты в том положении, в каком они в этот миг находились, вроде того стражника на часах. И как почти через две тысячи лет, хотя от тел уже ничего не осталось, можно было залить алебастром то место, где это тело когда-то находилось, и получить точный слепок человека, каким он был в тот миг, когда его засыпало пеплом.
У меня было такое чувство, что и со мной в Фидлерсборо происходит то же самое: если упадёт пепел – а может, он уже упал, – кто-нибудь через тысячу лет зальёт это место алебастром и получит, если можно так сказать, слепок моей жизни. Меня в этой дыре не будет, там будет одна пустота, а может, настоящей меня никогда и не было. Но, по крайней мере, будет слепок какой-то жизни. Ты можешь жить так, думала я, чтобы мир вокруг тебя сохранил хотя бы слепок с твоей пустоты. Уж настолько собой я могу остаться.
Нет, не трогайте меня.
Не трогайте меня, это может быть ужасно. Мне скоро сорок, и половину жизни я провела вот так, одна. Иногда мне кажется, что все мои воспоминания обманчивы или просто… просто галлюцинации, мне что-то снится потому, что я такая, и…
Нет, не трогайте меня, я могу быть отвратительной, как изголодавшаяся кошка, почуявшая рыбу, а я не хочу быть отвратительной. А может, буду ещё хуже, просто никакой. Как тряпичная кукла, набитая старым тряпьём. Старым тряпьём и ложью, а я этого не вынесу…
…ох, возьмите мою руку.
Яша, Яша, пожалуйста, возьмите мою руку.
Бредуэлл Толливер выключил лампу дневного света и снова опёрся на подоконник, вглядываясь в темноту. Огоньки сигарет погасли. На равнине в заречье поднимался туман. А его, как туманом, обволокло одиночеством.
Он подумал о пожелтевшей рукописи романа, который он так давно начал писать, – теперь роман лежал в сундуке в Калифорнии – и его пробрала дрожь. Он думал о том, что происходило в Фидлерсборо и о чём он знал. Он думал о том, что, должно быть, происходило в Фидлерсборо, но о чём он не знал – ведь стоило ему отвернуться, как всё уходило из поля зрения.
Он не понимал, зачем он здесь, в Фидлерсборо, посреди ночи.
Для того, чтобы написать сценарий.
– Господи! – сказал он вслух и засмеялся. – Всего-навсего сценарий!
Он резко отвернулся от окна, зажёг лампу дневного света и дождался, пока она ярко разгорится.
На столе он увидел толстый чёрный том. Поднял его, взвесил на руке, метнул горизонтально, и тот медленно спланировал на мягкое кресло. Когда книга упала, из неё ровным веером вылетела пачка листков.
– Делайте ваши ставки! – закричал он в пустой комнате и почувствовал мощный прилив энергии.
Он повернулся, и взгляд его упал на папку возле «ремингтона» с надписью «В работе». Он открыл её, схватил лежавшие там отпечатанные страницы и смял обеими руками, чувствуя, какая у него при этом сила в руках. Потом громко захохотал:
– И тебя туда же, братец Потс! Вот тебе, Потси-мот-си! – Он швырнул скомканную бумагу в корзину, громко, злорадно засмеялся и обвёл комнату властным взглядом.
– Клянусь богом, уж я им сварганю сценарий!
Он знал, что знает, как это сделать.
– Dans le silence… – запел он, пародируя южный акцент, – du bonheur…