Текст книги "Потоп"
Автор книги: Роберт Пенн Уоррен
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 29 страниц)
– Ежели сшибёшь шишку, – сказал Лему мистер Бадд, – я у тебя вычту из жалованья.
Лем промолчал. Ружьё стало медленно подниматься. Потом оно вдруг прижалось к плечу, и воробья на шишке больше не стало. Из дула вился лёгкий голубой дымок. Он быстро растаял на солнце.
Лем отвернулся.
– Парень тут до Лема был почти такой же дошлый, – сказал мистер Бадд. – Но из-за него я потерял надзирателя. Как-то раз садовник, он был из расконвоированных, кинулся на одного надзирателя с серпом. Видно, его что-то заело, вот он и начал его крошить, представляете?
Он замолчал и уставился на них, словно вновь переживал это странное происшествие.
– А парень тут, наверху, и не подумал стрелять. Вот чёрт! Я повёл его и показываю, что тот натворил своим серпом. «А говорил ещё, что умеешь стрелять. Чего же ты не стрелял?» И знаете, что этот сукин сын мне ответил? – Он снова помолчал, превозмогая изумление. – Я вам скажу. Говорит, что боялся попасть в ни в чём не повинного человека! И знаете, что я ему сказал?
– Нет, – признался Яша Джонс.
– «Господи Иисусе! – говорю я. – В неповинного! Да нету тут неповинных! Ты уволен!»
В нём всё ещё тлели былая ярость и былое недоумение. Мистер Бадд смотрел вниз, на двор, где когда-то орудовали серпом, а теперь четверо садовников, сидя на корточках, пропалывали грядку с анютиными глазками.
– Знаете, – сказал он сумрачно, не глядя на спутников, – если завтра выпустить всех арестантов на волю и дать им по тысяче долларов, через полгода большинство попадёт сюда снова. Черти окаянные, ведь даже те, кто нацеливается на побег, и те ведь, говоря по правде, не хотят на волю. Чего-то они хотят, но не на волю. Хотят сидеть тут. – Он резко к ним обернулся. – А знаете, почему они сюда попали? – спросил он. – И внушительно объяснил: – Потому что одиноки. Некоторые так и рождаются одиночками и не могут этого одиночества вынести. Может, и тут им тоскливо, но не так тоскливо, как с людьми, которые знают, что и они такие же одинокие, как и ты.
– Да вы философ, мистер Бадд! – сказал Яша Джонс.
– Я помощник смотрителя, – поправил его мистер Бадд.
Взгляд его медленно обошёл двор, перекинулся через кирпичную стену, снова упал на двор. Казалось, он забыл об их присутствии.
– Вы когда-нибудь видели человека, вышедшего из одиночки? – спросил мистер Бадд, не поворачиваясь.
– Нет, – ответил Бред.
– Иногда кажется, что он того и гляди положит голову тебе на колени и заплачет. Так они благодарны, что тебя видят. В тюрьме без одиночек не обойдёшься, – продолжал он. – Это такое одиночество, дальше некуда. Одиночество, которого человек выдержать не может, потому что не может оставаться собой самим.
Мистер Бадд замолчал. На них он по-прежнему не глядел. Глаза его блуждали по двору, по стенам, по крышам.
– Мистер Бадд! – окликнул его Яша Джонс.
– А?
– Мистер Бадд, а что тут будет, когда начнут подниматься воды?
Может, забунтуют, а может, и нет. – Он помолчал. – Ну а если забунтуют, дашь в зубы, а потом под вздох. Без этого в нашем деле, в этом месте то есть, нельзя.
– Но если они хотят тут сидеть, а подъём воды только ещё больше отрежет их от внешнего одиночества, даст сильнее почувствовать, что они тут, внутри, почему же…
– А дьявол их разберёт, – сказал мистер Бадд. – Я же говорил, что эти мерзавцы сами не знают, чего хотят.
– Ну да, – тихо произнёс Яша Джонс, – ну да.
– Пойдём поглядим на Суки, – сказал мистер Бадд, выйдя из задумчивости.
– На какую Суки? – спросил Бред.
– Увидите.
Четыре доллара девяносто три цента, – сказал мистер Бадд, ступив за стальную дверь. – Вот за что он проломил ей череп. Старухе, которая держала лавочку там, в глуши. Поздно ночью она вошла и застукала его возле кассы. А рядом лежал новенький гвоздодёр на продажу, он его и схватил. Видно, как начал молотить её по голове, так и не мог остановиться. Да и не особо прятался потом. Сунул окровавленную рубашку в сортир и лёг спать. А теперь только и делает что сидит. Сидит или наигрывает на своей гитаре. Ни молиться, ни чего другого делать не желает. Понимаете, люди внизу, в городе, до того дошли, что останавливают этого священника и спрашивают: «Парень ваш уже помолился? Смирился он или нет?» Народ, видно, волнуется, хочет знать, – Мистер Бадд помолчал. – Хотя, – сказал он, – у него ещё недель восемь-девять осталось. До встречи с Суки. За восемь недель ещё как намолишься!
Его туфли на резиновых подошвах двинулись по коридору, потом остановились возле одной из камер. Молодой негр сидел на койке; на нём были серые бумажные штаны без пояса, рубаха защитного цвета, теннисные туфли без шнурков. Лицо было очень тёмное, очень гладкое. Руки лежали на коленях, как свернувшиеся во сне зверьки. Он неподвижно уставился в невидимую точку на противоположной стене.
Мистер Бадд тихонько постучал тростью по стальному пруту.
– Красавчик! – негромко позвал он скрипучим голосом. Парень посмотрел в его сторону. – Как себя чувствуешь?
– Нормально, – сказал тот.
– Хочешь поиграть? – спросил мистер Бадд.
Руки на коленях зашевелились. Одна вытянулась и взяла лежавшую рядом гитару. Он запел под музыку тихо, гортанно:
Ты куда идёшь ужо?
И пришёл откуда?
Где ты народился, Джо,
Хлопковое чудо?
Песенку пришёл я спеть
Для тебя, сердечко,
С бриллиантами надеть
На тебя колечко.
Пока он играл, глаза его были устремлены всё в ту же невидимую точку на стене. И когда он перестал петь, взгляд его не переместился.
– Спасибо, Красавчик, – сказал мистер Бадд. – Эти вот джентльмены, они тебе тоже благодарны.
– Я вам очень благодарен, – сказал Яша Джонс.
Негр повернул к Яше Джонсу лицо и стал внимательно его разглядывать.
– Спасибо вам, – сказал он.
Взгляд его снова упёрся в точку на стене.
Мистер Бадд внимательно осмотрел камеру, а потом сказал:
– Послушай, Красавчик! (Тот повернул к нему голову.) Ты, Красавчик, сдюжишь, – сказал он своим скрипучим голосом и двинулся дальше по коридору; резиновые подошвы бесшумно переступали по цементному полу.
– По-вашему, он сдюжит? – спросил его Бред. – Думаете, помолится?
– Думаю, что встанет и пойдёт, – сказал мистер Бадд. – В положенный час. Встанет и пойдёт по этому коридору. Как мужчина.
Они стояли перед дверью.
– Многим из них удаётся сдюжить? – спросил Яша Джонс.
– Вы даже удивитесь, как много тех, кому это удаётся. Стоит им только уразуметь, что это их единственный и последний шанс быть мужчиной. Я им говорю: «Это ваш последний шанс. Это ваша работа, и никто её за вас не сделает». Я им говорю: «Может, вы ни одного дня в жизни честно не поработали, но от этой работы вам не уклониться». Я им говорю: «Я на вас ставлю». Нет, вы даже удивитесь. – Он помолчал.
– Мистер Бадд, – сказал Яша Джонс.
– А?
– Почему вы зовёте его Красавчиком? Того парня.
– А это его имя. Мать ему такое дала. Под этим именем его и судили. И доктор напишет его на бумагах, когда вытащат жареное мясо. Красавчик Раунтри. – Мистер Бадд оглянулся на коридор. – Поглядите. Вон идёт священник. Брат Пинкни. Негритянский священник. Может, сегодня он его расколет.
А потом, когда подошёл надзиратель, чтобы отпереть дверь, он сказал: «Вот и Суки» – и шагнул в комнату.
Мистер Бадд нагнулся и похлопал стул по спинке.
– Вот она тут ждёт, широко распахнув объятия. Ждёт и готова принять любого, кто бы ни пришёл! Приветит всех без разбору. Укатает насмерть. Девка в самом соку. Так тряхнёт, как тебе ещё никогда не доводилось. Один раунд с Суки – и другой встряски уже не захочешь.
Мистер Бадд легко повернулся на резиновых подошвах и присел в кресло.
– Входишь отсюда, – показал он, мотнув головой в сторону притворённой двери. – Садишься. Покойно откидываешься назад. – Он откинулся назад. – Кладёшь руки на подлокотники. – Он изобразил, как это делается, положив локти на ремни. – Ноги ставишь прямо. – Он поставил ноги рядышком на пол. Там были электроды. – Голову держишь неподвижно, и на тебя накидывают чёрный колпак. Я их заказываю швейной мастерской нарочно для этого дела. – Он поправил воображаемый колпак. – Сверху надвигают большой кожаный шлем, где проходит ток, – и готово, в путь-дорогу. Суки уже истомилась. Так и брызжет соком, стонет от нетерпения.
Он посидел, забывшись, словно кругом никого не было, посмотрел вниз на своё тело в кресле. Потом поднял голову, и его бледно-серые глаза поглядели на них с холодным вызовом.
– А вы знаете, кто я? – спросил он.
Они молчали.
– Я – палач этого штата. Тот, кто включает ток.
Он поднял с подлокотника правую руку, она лежала на ремнях. Он стал разглядывать свою ладонь, словно она неожиданно его чем-то заинтересовала. Потом поднял её, чтобы и другие могли получше её разглядеть.
– Вот она включала рубильник. Столько раз, что и счёт уже потеряла. – Интерес к руке пропал, он снова перевёл взгляд на спутников. – Двадцать пять долларов зараз, – сказал он. – Та же цена, что и до войны, несмотря на инфляцию и прочее. Эх, – вздохнул он, – раньше на двадцать пять долларов можно было что-то купить. Устроить вечеринку, заарканить девушку. Чёрт возьми! – засмеялся он. – Да за двадцать пять долларов можно было заарканить хоть полдюжины! До инфляции. – Он посидел ещё на стуле, потом резко встал и наклонился к Бреду. – А ну-ка сядьте сюда, – приказал он.
Бред посмотрел на это кирпично-красное лицо, на эти льдисто-серые глаза, глядевшие на него с внезапным вызовом, потом перевёл взгляд вниз, на прозаическое, сальное, пропитанное потом сиденье из дерева, кожи и металла, стоявшее в маленькой, унылой в своей чистоте комнате. Он представил себе: вот ты входишь в эту дверцу и не можешь поверить, что это – всё, что эта обыденность, унылая обыденность допотопного зубоврачебного кресла, которому место только в лавке старьёвщика, это – всё. Он представил себе, как в ту минуту тебя захлёстывает ощущение утраты, непоправимого унижения. Неужели это – всё? Неужели вся наша жизнь и смерть так нелепы?
Он сел на стул.
И тут он вдруг вспомнил унылую, нелепую контору, похожую на контору беглого, вылетевшего в трубу торговца недвижимостью, где он когда-то завербовался в Испанию.
Мистер Бадд склонился над ним.
– Послушайте, – произнёс он своим скрипучим шёпотом.
– Что? – спросил Бред.
– Вспомните, что вы сделали в жизни самого плохого, – прошептал тот и, заглянув Бреду в лицо, разразился раскатистым хохотом.
Когда мистер Бадд отсмеялся, он хлопнул Бреда по плечу и обернулся к Яше Джонсу.
– Это я так шучу, – сказал он. – Люблю сыграть с людьми такую шутку. Господи, видели бы вы, какие у них бывают лица! Как-то раз один даже описался на стуле, ей-Богу!
Он обернулся к Бреду, который уже стоял, глядя на стул, и снова по-братски похлопал его по плечу.
– Шут вас возьми, – сказал он, – вы-то не описались.
– Мистер Бадд, – сказал Яша Джонс. – Я бы тоже хотел посидеть в этом кресле.
– Пожалуйста. Суки, она любит всех без разбору. Она вас дожидается.
Яша Джонс сел, устроился поудобнее.
– Я бы избавил вас от необходимости меня стричь, – сказал он и улыбнулся, улыбнулся простодушно, без всякого ехидства.
– Угу, – кивнул мистер Бадд, глядя на его лысину.
Яша Джонс продолжал ему улыбаться.
– А мне вы не зададите вашего вопроса?
Бред, не сводя глаз с узкого загорелого лица, которое улыбалось под тенью тяжёлого колпака из кожи и металла, думал о том, какой самый дурной поступок мог бы совершить этот человек. Он знал, почему об этом раздумывает, – ведь когда он сам там сидел и услышал этот вопрос, он не мог ничего придумать, ровным счётом ничего. Он не описался. Но придумать ничего не мог.
Глава тринадцатая
– Не та, сказал Бред и выпрямился, осмотрев очередную надгробную плиту, густо заросшую сорняками и можжевельником.
Яша Джонс молчал. Он смотрел вдаль, вверх, на башню тюрьмы, откуда они недавно пришли. Взгляд его был прикован к юго-западной башне.
– Надеюсь, вы не будете возражать, если мы тут побродим?
– Я ведь и приехал, чтобы увидеть Фидлерсборо. – сказал Яша Джонс.
– Старый Изя Гольдфарб и есть Фидлерсборо. Даже за десять тысяч миль отсюда стоило мне закрыть глаза и произнести «Фидлерсборо», как передо мной возникал старик Гольдфарб. Я словно воочию видел, как он сидит перед своей лавкой, откинувшись на спинку плетёного стула, и смотрит через реку на заходящее солнце. Не знаю, почему именно он Фидлерсборо, но это так. – Он помолчал. – Нет, знаю почему. Он научил меня видеть Фидлерсборо.
Бред снял шляпу, вынул платок и отёр лоб. Было не по сезону жарко. Где-то в зелёных зарослях затрещал кузнечик, потом смолк. Бред посмотрела на реку.
– Знаете… – сказал он, – знаете что…
Он замолчал.
– Что?
– Старый Гольдфарб был одинок, – сказал Бред. – Никто ничего о нём не знал. Ни откуда он, ровно ничего, и…
Яша Джонс тихо забормотал:
Ты куда идёшь ужо?
И пришёл откуда?
Где ты народился…
– Ага, – перебил его Бред. – Точно. – Он был Фидлерсборо и в то же время не Фидлерсборо. Он был не-Фидлерсборо и анти-Фидлерсборо. Я вот что хочу сказать: он был сам по себе. Сидит, бывало, один как перст и смотрит, куда заходит солнце. Но одиночества не чувствовал. Он был цельный. Один, но не одинокий.
Яша Джонс смотрел вверх, на башню. Бред, заметив это, тоже туда поглядел.
– Чёрт возьми, – сказал он, – ваш друг-философ прав. Всё дело в одиночестве, как говорит мистер Бадд. Единственное, почему поголовно все в Фидлерсборо от тоски не садятся в тюрьму, это потому, что сам Фидлерсборо своего рода тюрьма и каждый знает, что живёт среди тех, кто не меньше одинок, чем он. Господи, да весь Юг – одиночество. Такое, к примеру, как охота на енотов – это любимое тут занятие, – на ней ты ещё более одинок, чем где бы то ни было, если не считать охоты с острогой на лягушек тёмной ночью, когда сидишь в болоте, а лодка течёт. Но кое-кому и такое по вкусу. Шут бы его побрал, этот Юг. Люди тут напиваются, чтобы почувствовать себя ещё более одинокими, а потом идут в город и затевают там драку, чтобы хоть с кем-нибудь пообщаться. Южные штаты были заквашены на одиночестве. Все они тут так одиноки, что окружили себя тюрьмой, чтобы вместе быть одинокими. И если армия южан так долго держалась против превосходящих сил противника, то это потому, что каждый солдат ощущал, как невыносимо одинок он будет, вернувшись домой и оставшись в одиночестве. Юг! – продолжал Бред. – Народ говорит «Юг», но это слово ни черта не означает. Этот термин ни к чему не относится. Нет, что-то он означает, но совсем не то, что думают. Он означает глубочайший опыт, пережитый купно, да-да. А знаете, что это за совместный опыт, которым и определяется слово «Юг»?
– Нет.
– Одиночество. Злое одиночество. Злое одиночество и заставляет южан твердить слово «Юг», словно полоумных тибетских монахов, которые вертят сломанное молитвенное колесо, забыв повесить на него свитки с молитвами. Чёрта с два верят эти южане, что какой-то Юг существует. Они просто верят, что если будут твердить это слово, они хоть немножко избавятся от злого одиночества. На Юге одни негры не чувствуют одиночества. Они, может, и злые, но не одинокие. А знаете что?
– Что? – вежливо спросил Яша Джонс.
– В этом суть расовой проблемы. Дело не в чувстве вины. Ерунда собачья! Просто южанин ощущает глубокое, неосознанное возмущение оттого, что его окружают люди не такие одинокие, как он. И особенно если эти люди – чёрные. Возьмите хотя бы того беднягу из камеры смертников – почему поголовно все в Фидлерсборо хотят, чтобы он уступил и стал молиться? Потому что если человек молится, значит, его заело одиночество. Вот все тут и хотят, чтобы этот молодой негр молился. Фидлерсборо – набожный город, так же как Юг – набожный край. Но не потому, что тут верят в Бога. В Бога не верят. Верят в чёрную дыру в небе, которую Бог оставил, когда он ушёл. Вон поглядите!
Он показал на небо, где солнце ещё горело так высоко и ясно, что приходилось жмуриться.
– Смотрите, Яша! – приказал он. – Видите?
Яша Джонс покорно прищурился.
– Нет, – сказал он, по-актёрски сделав паузу. – Не вижу. Дыры не вижу. Может, потому, что я верю в Бога.
– А я в Бога не верю, – сказал Бред. – И в чёрную дыру в небе не верю. – Он помолчал. – А верю я в Фидлерсборо.
– Фидлерсборо… – пробормотал Яша Джонс. Потом тихо спросил: – Поэтому вы сюда вернулись?
– Да, – сказал Бред. – вернулся потому, что меня заело злое одиночество. – Он пристально посмотрел на собеседника. – А ведь, пожалуй, и вас тоже. Вы ведь тоже приехали в Фидлерсборо.
Он отвернулся. Среди свежих побегов и старых зарослей вереска он обнаружил могильную плиту. Опять не ту, что искал. Потом нашёл другую, осмотрел её, встал и, поглядев на небо, чуть не с отчаянием произнёс:
– Господи!
Яша Джонс вопросительно на него взглянул.
– Господи! – повторил Бред, медленно оборачиваясь к Яше Джонсу. – Мэгги… сестра моя Мэгги Толливер-Фидлер… Вы представляете, как она, должно быть, одинока?
– Нет, – сказал Яша Джонс. – Не представляю.
День был абсолютно тихий. Солнце палило. Слышен был только треск того же кузнечика в кустах. Потом и он стих. Яша Джонс стоял в этой тишине и думал, как жарко и тихо было в тот давний день далеко, во Франции, когда он лежал в траве. После единственного сухого ружейного щелчка в той стороне, где была деревня, наступила тишина. Он лежал, зарывшись в траву, как вдруг услышал какой-то звук. Звук был еле слышный – короткий сухой треск. До него донёсся этот треск. Потом в жаре, в тишине до него снова донёсся треск. Еле слышный звук, похожий на сухой щелчок крошечного ружья, звук, пришедший издалека в мир сухих травинок и примятых сорняков, где он лежал, звук, который словно подражал настоящему выстрелу.
Он понял, что это такое. Это был треснувший на августовском солнце чёрный стручок genêt [27]27
Дрока (франц.).
[Закрыть]. Он смотрел на стручок, тот лопнул прямо у него на глазах с этим негромким треском.
Лёжа на животе в призрачной тени genêt, он, он, Анри Дюваль из старого школьного учебника, понимал, почему раздался только один выстрел. Значит, первый же выстрел попал в цель. Второго не понадобилось. Значит, его друг Жан Перро мёртв. Немцы его убили. Лёжа в траве, Яша Джонс думал, что он ведь тоже мёртв, хоть и живёт ещё призрачной жизнью в образе Анри Дюваля, сельского учителя, деревенского аптекаря, незадачливого нотариуса. Он надеялся, что, когда придёт его черёд, дело тоже обойдётся одним выстрелом.
Теперь же Яша Джонс стоял под знойным послеполуденным солнцем в Фидлерсборо и с завистью думал о том Яше Джонсе, который лежал в можжевельнике и, зная, что он, в сущности, уже мёртв, был спокоен, не ведая больше ни страха, ни желаний. Теперь он стоял в Фидлерсборо, зная, что он ещё не мёртв и должен с бодростью переносить своё существование.
Он почувствовал, как у него вспотели ладони, и посмотрел на Бредуэлла Толливера, который вдруг показался ему таким чужим, потому что, стоя тут, среди заброшенных могил, осмелился спросить, может ли он, Яша Джонс, представить себе, до чего одинока Мэгги Толливер!
– Нет, – повторил Яша Джонс, – я не могу себе представить, до чего она одинока. И не сразу добавил: – Но я старался.
Бред прищурился и казался погружённым в свои мысли. Помолчав, он сказал:
– На Юге полно таких женщин. Вернее, раньше их было полно. Женщин, прикованных к парализованному старику отцу, ненормальной матери, ребёнку умершей сестры, дяде, у которого был удар, пьянице брату. Женщин, прикованных к ним и к одиночеству. А я ведь столько их видел, и многие из них были рождены совсем, совсем не для того. А они сидят и ждут. Одинокие, в долгие жаркие летние дни или осенние ночи; словно копят одиночество, как мёд, припасая его для кого-то на грядущий день. Понимаете? Эта преданность, эта цельность просто копятся для кого-то. А никто не приходит.
Он стоял, мигая от яркого света.
– Знаете, – сказал он, – бывало, там, на побережье, даже когда я был трезв, я мечтал, что вот вернусь сюда и найду себе такую одинокую женщину со всем накопленным ею мёдом. Со всей преданностью, цельностью. Понимаете?
– Да.
– А вот я сам не понимаю ни черта! По существу. Но я говорю о такой женщине, с которой ляжешь рядом, возьмёшь её за руку и почувствуешь, что всё на свете прекрасно. – Он сделал несколько шагов, осмотрел ещё одно надгробье, поднялся и спросил Яшу Джонса: – Понятно?
– Да.
– Теперь я и сам вдруг понял, – сказал Бред и сплюнул. – Возрастное слабоумие. Симптом подкрадывающегося идеализма, а это самое страшное в старческом синдроме. Его надо остерегаться. Найти хорошего хирурга и вырезать – а вдруг это что-то злокачественное? В сущности, оно всегда злокачественное.
Он засмеялся, снова сплюнул и нагнулся над следующей плитой. Потом поднялся.
– Господи, – сказал он. – Мэгги…
Яша Джонс стоял в отдалении, слушал.
– Знаете, – сказал Бред, – когда я вернулся после войны писать роман – шут был его побрал, я его так и не кончил… Я никак не мог смириться с тем, что с ней происходит. Мэгги же не создана для такой не-жизни! Я знал, что она за человек, и не мог этого вынести! Я уговаривал её развестись и уехать. Меня просто трясло от ярости. Сам не могу понять, почему я так распалялся. В конце концов мы стали ужасно ссориться. А потом… – Голос его замер.
– Что потом?
– Потом я получил выгодное предложение из Голливуда. – Он пожал плечами. – С тех пор я жил там, а она здесь. – Он посмотрел на раскалённое небо. И она одинока, как Бог.
Яша Джонс внимательно на него смотрел.
– Но ведь возможно… – сказал он.
– Что возможно?
– Что она вовсе не одинока. И только мы думаем, что она одинока.
– Господи! – выкрикнул Бред в сердцах. – Да вы только поглядите, как она сложена, какая у неё походка, какой взгляд…
– Послушайте, – сказал Яша Джонс. – Помните, что мистер Бадд сказал насчёт одиночки? Что этого нельзя вынести, потому что никто не может быть самим собой? Помните, что он сказал?
– Да, но…
– А если она может и поэтому не одинока? А вдруг она из тех, кто может быть самим собой и поэтому может оставаться сама с собой?
Мистер Бадд опять поднялся на юго-западную башню. Поглядел за реку на запад. Потом вниз, на Ривер-стрит. У ворот тюрьмы стояла машина того негритянского священника. Священник сидел в машине не двигаясь. Мистер Бадд заинтересовался, почему этот негр там сидит.
Потом он окинул взглядом Ривер-стрит. Вдалеке возле старого кладбища стоял белый «ягуар». Мистер Бадд заметил на кладбище две фигуры, которые казались отсюда совсем маленькими. Какого чёрта они там делают?
Потом он вспомнил, что тот лысый со шрамами спросил его, что будет, когда поднимется вода, правда, лысый сказал не «вода», а «воды». Он отвёл взгляд от людей на кладбище и, повернувшись, посмотрел на восточную стену тюрьмы.
Под ней лепились к склону домики: одни ухе пустые, другие ветхие, некрашеные. Он увидел и дом, где родился.
Он смотрел на этот дом и вспоминал себя мальчишкой. Он вспомнил отца, тюремного надзирателя, получавшего тридцать долларов в месяц, от которого в праздники пахло виски. Он вспомнил: когда он ещё был мальчишкой, из тюрьмы вырвалась большая группа арестантов и засела в скобяной лавке Лортона, а отец так струсил, что не пошёл их брать. А вот шериф Партл пошёл. Вспомнил, как дрался в школе с мальчишками, которые дразнили его, что отец у него трус.
Мистер Бадд поглядел вниз и подумал о том, что скоро поднимется вода, и сердце его преисполнилось мрачным торжеством. Он представил себе, как вода подступает со всех сторон, и только тюрьма возвышается над ней, и он останется один там, где ему всегда хотелось быть.
Леон Пинкни, выпускник Говардского и Гарвардского университетов, магистр гуманитарных наук и магистр теологии, сидел в своём чёрном «студебеккере» выпуска 1949 года, с разбитым стеклом на правой дверце, заклеенным липким пластырем. Он страдал оттого, что ему не удалось уговорить Красавчика Раунтри помолиться. Но страдал он и потому, что боялся, как бы в конце концов Красавчик Раунтри не стал молиться.
Была и третья причина его страданий. Он страдал оттого, что в эту минуту сам не мог молиться.
Бредуэлл Толливер стоял на солнце, которое уже не пекло, среди заросших сорняками и можжевельником могильных плит, испытывая смутную досаду, словно дурной вкус во рту, – он вдруг вспомнил, что пригласил инженера Дигби и тот наверняка сегодня придёт. Господи, я же не виноват, подумал он. Надо же мне было что-нибудь написать, когда эта Леонтина Партл возникла прямо у меня за спиной!