355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Роберт Пенн Уоррен » Потоп » Текст книги (страница 20)
Потоп
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 22:20

Текст книги "Потоп"


Автор книги: Роберт Пенн Уоррен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 29 страниц)

Глава двадцать третья

Было без малого шесть, когда Бредуэлл Толливер наконец поднялся со ступеньки и пошёл по лестнице, сам того не подозревая, точно так, как сорок пять минут назад шёл брат Пинкни. Он сел в «ягуар», отпустил тормоз, не торопясь повёл машину по спуску, включил зажигание. Машина потихоньку въехала на Ривер-стрит, как будто кучер отпустил вожжи и старая кобыла сама нашла дорогу.

«Ягуар» довёз его до площади возле суда, остановился у двухэтажного кирпичного дома, к которому с одной стороны примыкало низкое каркасное строение, где когда-то помещалась химчистка, а с другой стороны – развалины универмага. На чёрном пустом окне двухэтажного дома ещё сохранилось несколько позолоченных букв:

Д-Р AM С ФИДЛ Р

Бредуэлл Толливер вошёл в тёмный подъезд, откуда лестница вела на верхний этаж.

Его ноги в полумраке нащупывали ступени. Он подошвами ощущал податливость дерева, истоптанного множеством шагов; оно крошилось прямо под ногами. Тесная верхняя площадка не была освещена, но он увидел, что за матовым стеклом двери горит свет. Тёмные буквы на стекле указывали, что здесь адвокатская контора Блендинга Котсхилла.

Бред вошёл в комнатушку, служившую приёмной и комнатой секретаря. Если здесь ещё был секретарь. Адвокатской практики-то почти не осталось. Правда, Блендинг Котсхилл мог не заботиться о заработке – тысяча акров заливных земель наверняка ещё давала доход.

Бред смотрел на стол, на машинку под чёрным чехлом он напомнил ему чёрный колпак, который мистер Бадд, по его словам, заказывал в швейной мастерской для тех торжественных случаев, когда Суки, обхватив человека, выпускала в него ток. Он мельком подумал, что ему как писателю надо было бы пойти проводить Красавчика в последний путь, если у него хватит на это мужества. Он же видел, как убивают людей. Он даже видел, как их казнят. Но у стены, залпом из ружей. Здесь-то будет совсем другое.

Дверь из приёмной была открыта.

– Входите, – раздался голос.

Там в свете заходящего солнца, которое после полутьмы приёмной слепило глаза, спиной к окнам сидел Блендинг Котсхилл – коренастый, большеголовый человек в белом полотняном пиджаке, в голубой рубашке с расстёгнутым воротом и приспущенном чёрном галстуке, и пиджак и рубашка были не слишком свежими после жаркого июньского утра, ноги в потёртых коричневых ботинках с кожаными шнурками были закинуты на старый письменный стол из светлого дуба. Короткие руки заброшены за лысую голову с колючей бахромой седых волос. Большие голубые глаза на обветренном лице, казалось, вот-вот прищурятся, вглядываясь вдаль или в гущу зарослей. В зубах же он, как всегда, сжимал давно погасшую короткую кукурузную трубочку, отчего рот казался кривым.

– Привет, судья, – сказал Бред.

– Рад тебя видеть, Бред, – сказал он и глазами показал налево, за распахнутую дверь. – Вы, надеюсь, знакомы…

Бред вошёл, толкнул за собой дверь и увидел, что в старом кожаном кресле степенно восседал брат Леон Пинкни.

– Ну конечно, мы с братом Пинкни знакомы, – сказал Бред и, сделав к нему шаг, протянул руку.

Брат Пинкни привстал и серьёзно её пожал. Лицо-у него было землистое, измождённое. Жёлтая кожа в падающем из окна свете казалась подёрнутой патиной, лоснилась от ещё не высохшего пота.

Блендинг Котсхилл жестом усадил Бреда в большое кожаное кресло, и по форме и по годам такое же, как то, куда опустился брат Пинкни.

– Извини, что не могу предложить тебе выпить, – сказал судья, – как ты знаешь, я человек воздержанный, а если пожилой южанин, адвокат и охотник за енотами с одной только видимостью практики в вымирающем городе будет держать в письменном столе спиртное, он сразу перестанет быть воздержанным. Единственная вольность, которую я себе разрешаю, – это общество брата Пинкни, а он, будучи слугой божьим, призванным посещать немощных и утешать сирых, не оставляет своими милостями и незадачливого адвоката, который в перерывах между проигранными процессами умирает от жажды побеседовать с культурным человеком. И верно, в этой комнате ты видишь уже единственных в Фидлерсборо представителей учёных профессий… Доктор Амос Фидлер, мой двоюродный брат, человек с широтой кругозора, давно умер в результате банкротства, усугублённого наркоманией. Доктор Калвин Фидлер, как мы знаем, выключен из активной жизни. Доктор Такер лечит зубы, а эта профессия, несмотря на последние научные потуги и даже кое-какие достижения, не требует ни чтения Нового завета по-гречески, чему предаётся брат Пинкни, ни чтения Тацита по-латыни – моего более скромного увлечения. К тому же все мысли доктора Такера направлены на то, как увернуться от пылких поползновений Сибил Паррис, чья половая ненасытность, подогретая близким климаксом, подрывает его здоровье, а потребность в наркотиках грозит ему банкротством и даже судом. Вот и вся наша медицинская братия. Что же касается юриспруденции – кроме меня, никого не осталось. В связи с затоплением Фидлерсборо окружную администрацию перевели в Паркертон, и остальные пять проживавших здесь адвокатов, величественно встав на ходули, проследовали за судом, чтобы пышным кортежем приобщиться к сему идиотизму, как стая воронов, учуявших телегу, на которой везут дохлого мула. Что касается лиц духовного звания, нам, пожалуй, трудно причислить брата Потса к людям, преданным наукам. Он просто добрый человек, страдалец с путаницей в мозгах, который изо всех сил тщится идти по стопам творца. Ирония ему недоступна. А без иронии, то есть без понимания двойственности сущего, которая много глубже цветов красноречия или умственной акробатики, никакая настоящая беседа, то есть беседа с внутренним созвучием невозможна. Прав я, брат Пинкни?

Жёлтая кожа на широком лице, на которое полого падали лучи, выглядела безжизненной под патиной испарины. Казалось, плоть эта мертва, как и мертво подпёртое спинкой кресла тело, громоздкое в своей неподвижности, а лицо спасает от распада слой лоснящейся на свету патины. Но голова шевельнулась. Шевельнулась, деревянно кивнула как заведённая.

– Да, – произнёс брат Пинкни.

– Видишь, брат Пинкни со мной согласен. И неудивительно: оба мы прекрасно понимаем всю иронию того, что мы вообще беседуем. Согласно нравам и обычаям нашего времени и места мы не должны друг с другом беседовать и уж во всяком случае вести беседы такого рода, а следовательно, мы встречаемся по иронии обхода закона. Далее, огромное различие в нашей личной судьбе и в судьбе тех рас, к которым мы принадлежим, означает, что слова и понятия имеют для нас не совсем одинаковый смысл. Исследование этого феномена чудесно окрашено иронией. Способны ли мы достигнуть взаимопонимания, обсуждая текст апостола Павла, гласящий: «Разве не знаете, что тела ваши суть члены Христовы?» [42]42
  Первое послание к Коринфянам, 6, 15.


[Закрыть]
? Но подобные полные изящной иронии казусы – явление случайное. Для брата Пинкни основная ирония проистекает из того, что он верит в бога, а от людей требует справедливости. Верно, брат Пинкни?

– Да, – подтвердил Пинкни своим хриплым шёпотом.

– Я же ни во что не верю и тоскую по человеческой порядочности. Потому и не знаю, кто из нас живёт более опасно. Возьмём в качестве текущего примера историю Красавчика Раунтри. При помощи гвоздодёра стоимостью в шесть долларов он с заранее обдуманным намерением нарушил покой и законный порядок штата Теннесси, выколотив душу христианскую из бедной старой миссис Милт Спиффорт. И всё, что он сказал на суде в свою защиту, это будто она сама его к этому вынудила. Что же после этого мне как защитнику оставалось делать? Видишь ли, я верю показаниям этого бедняги. Но как мне объяснить достопочтенным присяжным тонкую подоплёку моей веры? Преподать им урок истории? С какой даты его начать? Набросать им картину метафизической взаимосвязи явлений? А если бы я и преуспел, то как это соотнести с юридической стороной дела? Поэтому я попытался доказать, что он психопат. Не вышло. Тогда я стал добиваться, чтобы ему дали двадцать лет. Брат Пинкни согласился, что больше я ничего сделать не мог. Верно, брат Пинкни?

– Да.

– Ну, а сам брат Пинкни, пытаясь привести Красавчика к молитве, столкнулся со сложной психологической проблемой. Так как белое население Фидлерсборо полагает, будто бог белый, то если Красавчик встанет на колени, это будет означать, что Красавчик наконец-то раскаялся и вымаливает у белых прощение. А так как просвещённый бог, которому поклоняется брат Пинкни, – это лишь Чистота Естества, в которую, по его словам, все мы, если хотим существовать, обязаны верить, то его бог безлик и, следовательно, проблема цвета кожи снимается. Правильно я излагаю вашу богословскую точку зрения, брат Пинкни?

– Да.

– А посему положение брата Пинкни полно глубокой иронии. Если он…

Большой человек с жёлтым лицом, которое выглядело безжизненным и будто отлакированным, вдруг поднялся из глубины большого кожаного кресла, как из недр земных или из трясины, но не рывком, а мощным целенаправленным движением, словно его вытолкнула какая-то сила.

Блендинг Котсхилл пристально на него посмотрел. Рот на широком жёлтом лице, на которое падал солнечный свет, слегка дрогнул, но не издал ни звука. Казалось, человек хочет проверить, повинуются ли ему губы, прежде чем поручить сказать им то, что хотел сказать. И лишь потом сдавленным голосом произнёс:

– Он молился, – сказал он. – Сегодня он молился.

Блендинг Котсхилл вытаращил глаза.

– Чёрт возьми! – выдохнул он. – Вы же знаете, я человек легкомысленный, поэтому прошу прощения у вас как у духовного лица, но мне даже жаль, что он стал молиться. Надо ведь, чтобы хоть кто-то устоял против Фидлерсборо… и всей вселенной… до конца.

– Сегодня днём он помолился, – сказал брат Пинкни, – и когда я шёл сюда по улице, пять человек один за другим остановили меня за эти три квартала. И каждый меня спрашивал: «Ну как, твой парень ещё не спасовал?»

Брат Пинкни выжидательно помолчал, Блендинг Котсхилл уставился на свою потухшую трубку.

– Что мне было ответить? – спросил брат Пинкни.

– Почём я знаю? – Блендинг Котсхилл смотрел то на свою незажженную трубку, то на Пинкни.

– А я вот что сказал. Я сказал: «Господь даровал ему покой, который выше нашего понимания».

На минуту он погрузился в себя, глаза его заволоклись. Потом он наклонился и осторожно дотронулся до правого колена, обтянутого мятым и ещё влажным полотном.

– Поглядите, ещё не высохло. Когда он кончил молиться, он сел на пол, а я… я тогда сидел у него на койке, он положил голову мне на колени и заплакал, как ребёнок. Слёзы так и текли. Я думал, что они никогда не перестанут течь. Он промочил мне колени насквозь.

Он дёрнул за штанину. Посмотрел на неё с недоумением. Потом поднял глаза.

– Надо идти, – сказал он.

Подал руку Бредуэллу Толливеру, тот встал и пожал её. Всё это в полном молчании. Брат Пинкни обернулся и протянул руку Блендингу Котсхиллу, который тоже поднялся и её пожал. Он был уже у двери, когда Блендинг Котсхилл заговорил.

– Послушайте, я чересчур много болтаю, – сказал он, нервно вертя погасшую трубочку.

Брат Пинкни покачал головой:

– Нет, судья.

– Вы сами виноваты, – сказал Блендинг Котсхилл. – Мне ведь, кроме вас, не с кем поговорить, а когда я наконец до вас дорываюсь, мне не терпится выпустить пар.

Брат Пинкни, не выпуская ручку двери, снова ушёл в себя.

– О чём вы сейчас думаете? – всё ещё нервно спросил Блендинг Котсхилл.

Тот медленно поднял голову.

– Я подумал о том, – сказал он, – что если бы белый человек не пришёл к Красавчику Раунтри, чтобы с ним помолиться и Красавчик на него бы не плюнул, то сегодня Красавчик не обрёл бы покой, неподвластный нашему разумению.

– Ну и что, по-вашему, это значит? – спросил Блендинг Котсхилл.

Пинкни задумался.

– Не знаю.

Он отворил дверь, но задержался на пороге.

– Пойду домой. Помолюсь о том, чтобы Он просветил меня. На большую благодать – на мир в душе, недоступный разумению, надеяться не могу.

Он вышел, тихо притворив за собой дверь. Они слышали, как он ощупью бредёт по тёмной площадке.

Блендинг Котсхилл вернулся на своё место. Они молча посидели минут пять, потом он заёрзал в кресле.

– Ему надо отсюда уехать, – всё так же нервно сказал он.

– Что, грозят неприятности?

– Нет. Тут, пожалуй, нет. Может, ему как раз надо поехать туда, где они ему грозят. Он горлодёров не испугается. Он организовал тут Национальную Ассоциацию по просвещению цветных, и всё было тихо. Но когда начнётся переселение, они насчёт этой школы не будут молчать. Понадобятся ведь федеральные кредиты. – Он помолчал. – Но вообще смешно, что он здесь. Человек с его образованием и прочее. И с таким достоинством.

– Откуда он взялся?

– В том-то и дело. Я всё про него знаю, – сказал Блендинг Котсхилл. – Он рассказал мне сам. Родители его матери были рабами на хлопковой плантации в верховьях реки между Саванной и Мемфисом. Мать выросла на ферме возле Джексона, потом жила тут, в имении Броадса. Отец родом не то из Вирджинии, не то из Каролины, был помощником механика на речном буксире. Встретил мать, может, даже на ней женился. Так или иначе, но в плавании он с ней сошёлся и довольно быстро смылся навсегда. Она надрывалась, чтобы вырастить ребёнка, брала стирку, копила гроши. Сначала платила за его образование, потом он уехал и уже платил за своё образование сам. Образование настоящее. Стал священником и вернулся туда, откуда вышел. Я как-то спросил его – почему? Знаете, что он сказал?

– Нет.

– Сказал, что тут ему легче; когда он становится на колени, то стоит ему закрыть глаза – и он видит, как материнская рука бросает монету в разбитый кофейник на верхней полке. – Он выжидательно сделал паузу, не сводя глаз со своей трубочки. – Вот он и живёт здесь, служит господу и ждёт откровения. И покуда он в Фидлерсборо – это моя единственная интеллектуальная утеха. У меня есть дружки и по охоте и по рыбной ловле – и чёрные и белые. Но это совсем другое. У человека должно быть не только…

Бредуэлл Толливер встал. Он тяжело зашагал по кабинету. Поглядел на книги, расставленные по боковым стенкам от пола и до потолка, потом – в окно.

– Ну, а ты-то сейчас о чём думаешь? – спросил Блендинг Котсхилл.

Бред круто к нему обернулся.

– Мне нужен судебный протокол по делу Фидлера, – сказал он.

КНИГА ЧЕТВЁРТАЯ

Глава двадцать четвёртая

В.Где вы были в субботу пятого октября тысяча девятьсот сорокового года во второй половине дня?

О.У себя в кабинете, в комнате, где работаю, читал.

В.В котором часу вы сошли вниз?

О.Около половины седьмого.

В.Откуда вы знаете, который был час?

О.Жена позвала меня в шесть часов. Крикнула из сада, что уже шесть часов.

В.Я спрашиваю не о том, что вам сказала жена, а что вы знаете сами. Сами вы знали, который был час?

О.Знал, что показывают мои часы, если вас это устраивает.

В.Ваша честь, можно указать свидетелю?..

Судья.Свидетель должен отвечать на вопросы без комментариев.

В.В котором часу вы спустились вниз?

О.Когда жена меня позвала, мне осталось дочитать несколько страниц, поэтому я пошёл не сразу. Я кончил книгу, несколько минут полежал на кровати, а потом…

В.Отвечайте на вопрос.

О.Я и стараюсь на него ответить.

В.Не понимаю, нам-то какое дело, валялись вы на кровати или нет…

Защитник.Ваша честь, я протестую. Протестую против такой ничем не оправданной травли свидетеля. Разрешите заметить, что обыкновенная грамотность могла бы придать этому допросу более достойный…


Бредуэлл Толливер сунул в книгу разрезной нож, чтобы потом найти это место, перевернул пожелтевшую машинописную страничку, положил тяжёлый том в чёрном переплёте на стол между «ремингтоном» и папкой, озаглавленной «В работе», выключил большую лампу дневного света на шарнирах и подошёл к окну. Далеко внизу в темноте возле ещё более тёмного бельведера тлел огонёк сигареты. В нескольких шагах от него вспыхнула спичка. Да, если сегодня вечером в нынешний год, год от Рождества Христова, они пойдут гулять к реке, вероятно, это будет попозже. Ему казалось, будто он сам ощупью бродит в речном тумане.

Он сел и уставился в чёрную книгу.


Однажды в апреле 1940 года – был час дня, воскресенье – Бредуэлл Толливер в синем халате из итальянского шёлка, подаренном женой на Рождество, сидел на застеклённой террасе, пристроенной к северной стене дома, и, положив вилку возле недоеденной вафли, глядел поверх расцветавших нарциссов на рыжую от глины реку.

– Дорогой, – сказала жена, – если вафля остыла, я испеку тебе другую.

– Не в этом дело, – сказал он.

Он подумал, что, как видно, вчера перепил. Если играешь в покер с восьми вечера до пяти утра, можно и перебрать маленько. Но потом решил, что дело не в этом.

– Наверное, всё потому, что сегодня воскресенье, – сказал он.

Он подумал, что впереди воскресенье и какую вечность надо прожить, прежде чем солнце пройдёт по всему небу и сгинет. Подумал, не пойти ли ловить рыбу. Но мысль эта была ему противна. Он подумал о всех книгах в доме, о ещё не распечатанных журналах, грудой сваленных под столом в прихожей. Читать не хотелось до тошноты. Он подумал о недописанной странице там, в машинке. Мысль о ней была отвратительна.

Тогда он вдруг решил, что знает, чем занимаются в Фидлерсборо в воскресенье после обеда. Спят со своими жёнами.

Он подумал о всех женатых жителях Фидлерсборо, которые занимаются этим ровно в половине пятого дня – не раньше, чтобы остаток дня не стал ещё тягостнее, и не позже, чтобы не пришлось сразу вставать к ужину; и происходит это всегда в комнатах с опущенными зелёными жалюзи, сквозь которые, как сквозь воду, просвечивает апрельское солнце, а вдали, на соседнем участке глухо, сдавленно, презирая весь божий свет, кудахчет курица: кудах-тах-тах… Он не мог заставить себя посмотреть через стол на прекрасную, отливающую медью голову, которая ровно в половине пятого невинно и податливо ляжет к нему на правое плечо.

Он не мог заставить себя посмотреть через стол, потому что вспомнил те воскресные дни, когда они сидели рядом в баре Гринвич-вилледжа, или бродили, держась за руки, среди тёмных, окутанных туманом складов на Гудзоне, или лежали в комнате на Макдугал-стрит и её приглушённый голос в воспалённом порыве покаяния и покорности рассказывал ему о себе, о её сердце, о её теле, о её жизни. А сейчас был воскресный день в Фидлерсборо, и всё, что у него осталось, – это она со всей её невинностью и любовью.

– Господи! – воскликнул он.

– Что господи? – спросила она и, протянув через стол, положила свою тонкую, загорелую, сильную руку теннисистки на его ладонь.

Он знал, что когда он поднимет на неё взгляд, она будет ему улыбаться; в уголках её глаз соберутся морщинки, а по-лисьи рыжеватые глаза будут полны всепрощения, потому что она его любит.

– Господи, – повторил он и поглядел на неё, – давай поедем в Мексику!

– В Мексику?

– Не потому, что я люблю Мексику, а потому, что мне надо переменить обстановку, и потому, что во всех других местах это проклятое жульё воюет. К тому же я могу допустить неосторожность и сделать тебе в Мексике ребёнка. А что, если мы назовём его Пепито? Как ты на это смотришь?

Она сказала, что да, она на это смотрит положительно. Не дожидаться же девяноста лет, чтобы первый раз забеременеть. При ревматизме рожать трудно. Она же его любит, добавила она без всякой видимой связи.

Было решено, что в ноябре они поедут в Мексику. Это даст им возможность досыта насладиться Фидлерсборо, катером и гостями, которых они пригласили на лето, и вытащить Мэгги хоть на несколько уик-эндов из её душегубки в Нашвилле. И она решила, что осенью, когда у Калвина кончится практика в больнице, они отдадут им с Мэгги дом и те наконец-то заживут по-людски после Нашвилла. Ей так хочется помочь им устроиться, заявила она тоном старой, опытной матроны.

Пока она это излагала, он смотрел на реку и думал о Мексике. Ему стало легче. Ничего особенного не произошло, просто настроение стало лучше. Он поглядел на неё.

– А не угостить ли вам этого парнишку кофе? – сказал он, расплывшись в улыбке. Улыбка была открытая, ясная, подчёркнуто мальчишеская.

Она заулыбалась в ответ. Потом поднялась, взмахнув зелёными шёлковыми рукавами, и налила ему кофе. Наклонилась и легонько подула на его коротко стриженную макушку.

Он думал о том, как они будут жить с ней в Мексике.

Он думал о том, как давным-давно, когда у него застопорило с книжкой в той дыре на Макдугал-стрит, она предложила поехать в Мексику, а он отказался, не желая ехать на её деньги. Что ж, теперь он мог себе позволить эту поездку.

Но надо было ещё как-то переждать, пережить этот день в этом городе. Он подумал о всех жителях Фидлерсборо, встающих из-за стола после воскресного обеда, которым ещё надо пережить этот день – пережить комиксы, известия о войне, холодный ужин, апрельские сумерки, вечернюю службу в церкви. Он подумал о последнем псалме, который разносится над ночным Фидлерсборо. Потом осознал, или, вернее, почувствовал, биение энергии, дающей возможность жить или быть собой. Он думал о том, как она несёт тебя сквозь день, и сумерки, и темноту.


Предвкушение Мексики придавало прелесть долгому лету.

Раз Мексика – дело верное, она витает над ним, сияя и маня, как мечта, он может с головой уйти в здешнюю жизнь, посмотреть на неё по-другому, ощутить её с новой остротой. Раз есть возможность уехать, в нём проснулась нежная жалость ко всему, что он здесь покинет, и даже к тому, кто это покинет. Много лет спустя в Калифорнии раза два или три он испытывал такое же чувство.

Но там, на побережье, он покидал не Фидлерсборо, а женщину. Когда в распорядительном центре его души, в этой комнате с запертой дверью и холодным, как снег, рассеянным светом, принималось решение, что для блага всех заинтересованных лиц надо обрубать концы и подсчитывать убытки, он выходил оттуда с предвкушением нежности и силы, прилива жалости и вожделения, которые он испытает во время прощальной встречи, когда партнёрша, ещё ничего не зная, почувствует какой-то новый оттенок в их отношениях и отзовётся на него так бурно, словно ей посулили нежданную радость. Будто лишь под дамокловым мечом внезапной разлуки она могла проявить предельную искренность, да и он сам, надо признаться, мог быть до конца открытым, только видя нависший меч, которого она не замечала. Для него, во всяком случае, такое ощущение было откровением.

Но он так никогда и не понял, почему в эти минуты предвкушения последней встречи перед ним всегда являлся какой-то образ, связанный с Фидлерсборо, с каким-то пустячным событием того лета, когда они мечтали о поездке в Мексику.

В этом особенном свете, который излучало парящее над ними видение Мексики, и пролетало лето. В конце недели собирались гости. Захаживали и местные жители, приезжали инженеры из Кентукки. Раз в две недели Мэгги проводила у них субботу и воскресенье. Калвин посещал их трижды и в первый приезд с трудом скрыл свою радость, услышав, что в будущем году будет жить здесь с Мэгги вдвоём.

– Чёрт возьми, о чём тут говорить? – сказал Бред. – Ваше с Мэгги дело – нарожать полный дом детишек. Я подумываю, не построить ли нам там, в горах, возле источника, нечто вроде сторожки. Домик, который можно запереть и уйти.

Были у них и водные лыжи, джин с тоником, покер, бридж. Они ловили рыбу, уходили в болота. Иногда просто часами смотрели на Фидлерсборо, словно не могли на него наглядеться перед разлукой.

Они даже работали. Он прилежно писал рассказ, который мог вырасти в роман, она делала наброски на болоте и рисовала Лупоглазого. Задумала написать его портрет. Он приходил в дом, часами сидел на террасе на корточках, лишь иногда протягивая руку за стаканом виски с водой. Машинально обтерев край рукавом, как вытирают носик кувшина, когда его пускают по кругу, он неторопливо отхлёбывал виски, ставил стакан на пол между ног и снова замирал в неподвижности, как лесная протока в тени, не тронутая ветром.


Но вот в начале сентября пришла бандероль. И с той же почтой письмо от Телфорда Лотта. Он писал, что посылает сигнальный экземпляр романа, который выйдет в октябре. И станет, как он предсказывает, событием в мировой литературе. С полным на то основанием, потому что это шедевр выдающегося мастера, который в своём произведении наконец-то нащупал глубочайшую правду отношений человека с другими людьми и сплавил её с трагическим ощущением личной судьбы. Лотт добавил, что такую книгу мог по-своему написать и Бредуэлл Толливер.

Книга называлась «По ком звонит колокол», и написал её Эрнест Хемингуэй.

Бредуэлл Толливер стоял у высокой обочины тротуара перед почтой под навесом из рифлёного железа, держа в одной руке письмо, а в другой нераспечатанную бандероль, и чувствовал, как весь мир – река, равнина за нею, памятник солдату южной армии, здания на Ривер-стрит – всё это вздымается и плывёт в палящем утреннем свете августа. К горлу комом поднималась тошнота. Справа в паху болело, как когда-то давно, в Дартхерсте, когда его лягнули в свалке. Фидлерсборо поднимался и давил ему на грудь, как туман, как капкан. Он не мог дышать.

Он стоял и ненавидел Фидлерсборо.

В течение следующих недель он раз сто брал в руки бандероль и снова откладывал, так и не распечатав. Неделю она пролежала на его рабочем столе, и он не написал ни строчки. Он положил её на камин вместе с другими книгами и бумагами. Она таращилась на него с каминной полки. Он кинул её в стенной шкаф, где валялись старые туфли, болотные сапоги, сигарная коробка с негодными поплавками, и запер дверь.

О работе не могло быть и речи. Читать он не мог. Он стал резок и желчен. Долго бродил по ночам.

Однажды, когда он вернулся около половины третьего ночи и, не зажигая света, стал раздеваться, Летиция спросила его из темноты:

– Милый, скажи, что с тобой происходит?

– Ни черта.

– Знаешь, нас никто не заставляет ехать в Мексику.

– Чёрта лысого, не заставляет! – огрызнулся он, стоя голый в темноте. Чёрта лысого, его не заставляли!


Утром 4 октября от Телфорда Лотта пришёл толстый конверт. Телфорд коротко писал, что в большую критическую статью, копию которой он посылает по секрету, просочились кое-какие сведения. Он знает, что Бреду это будет интересно. Восхищение, уверенность в успехе, привет.

Бред выбросил письмо и непрочитанную статью в корзину. Он крепился до двух часов дня, до конца ленча. Потом вскрыл бандероль с книгой.

Она была толстая – 471 страница. К обеду, в семь часов вечера, он прочёл 185 страниц. Молча поковырял в тарелке, сказал, что ночью будет работать, ему, кажется, пришла одна идея. Направился к двери, остановился. Мысль о том, что её надо поцеловать, была невыносимой. Даже погладить по плечу. Она почему-то казалась причиной всех бед. Он сам не знал почему. Но всё было причиной всего, а она была частью этого всего.

В сущности, она была всего лишь высокой рыжеволосой женщиной лет двадцати семи от роду, которая сидела в зелёном клетчатом ситцевом платье за большим, довольно обшарпанным столом красного дерева и улыбалась ему из-за зажжённых свечей смиренной, недоумевающей улыбкой. Он подошёл и поцеловал её. Другого выхода у него не было.

Он читал у себя в кабинете до половины четвёртого утра, кинулся на кровать, не раздеваясь и не гася света, и проспал до половины девятого. Когда он спустился пить кофе, Летиция уже ушла к себе в мастерскую. Он сел за стол красного дерева, завтрак ему подавала негритянка Сью-Энн, а он испытывал то же, что и в то давнее утро на Макдугал-стрит, когда, поздно проснувшись с горьким вкусом во рту от вчерашней выпивки, политики и самоуверенной болтовни, нашёл её записку, написанную размашистым почерком:


Милый дуралей… Пошла работать – вдруг нашёл стих. Увидимся в 4.30. Ночь была чудная. И сегодня будет чудная. Я тебя люблю.

Л.

P.S. Напиши мне что-нибудь замечательное.


Записка так и стояла у него перед глазами.

В тот день он завербовался в Испанию. Да, тогда был тот день, а сегодня – этот день, и в мире всё происходит по какой-то своей, чудовищной логике. Он уронил голову над ещё не тронутым кофе, не понимая, что это за логика. Но помнил, что после кофе ему придётся пойти наверх и опять взять в руки ту книгу.

Он спустился вниз в половине третьего, чтобы наскоро поесть, стоя перед кухонным холодильником. В доме было тихо. Потом он вернулся наверх. По дороге заметил, что жарко. Совсем как летом.

Ближе к вечеру он услышал шум машины, потом голос Мэгги внизу. Немного погодя его позвала Летиция. Дочитав последнюю страницу, он лёг на постель и уставился в потолок. Надо надеяться, что Летиция кончила писать этот проклятый портрет Лупоглазого, и Лупоглазый уже смылся. Он подумал, что вечером опять будет выпивка, ужин на застеклённой террасе с Мэгги и инженером – чёрт возьми, который же это из них? – бридж, болтовня, последние осенние насекомые будут нагло тыкаться в стёкла, пытаясь проникнуть туда, где горит свет, как мысли, которые так же бессмысленно бьются и не могут проникнуть в твоё сознание. Он подумал о тех, кого убили в Испании. Им не пришлось выяснять, чем всё это обернулось.

Он встал, умылся до пояса холодной водой, натянул свежую белую майку, причесался и пошёл вниз.



В.Кто был на террасе, когда вы туда спустились?

О.Там был Тат…

В.Кто?

О.Ал. Татл, обычно его звали Тат.

В.Тат или Ал Татл – это тот человек, который официально известен как Альфред О. Татл?

О.Думаю, что так.

В.То есть что значит думаете? Разве вы не видели его подписи, имеющей законную силу?

О.Не помню.

В.Вот она на чеке.

О.Что ж…

В.Переверните чек. Это ваша передаточная надпись?

О.Забыл.

В.За что был выписан чек?

О.За карты.

В.Вы хотите сказать – азартную игру?

О.Да.

В.Сколько раз Альфред Татл бывал в вашем доме? До этого последнего раза?

О.Восемь или десять.

В.И каждый раз играл в карты на деньги?

О.Думаю, что да.

В.Обычно выигрывали вы?

О.Я не записывал партий в покер. Но игру в бридж записывал, потому что…

В.Обычно выигрывали вы?

О.Я же вам говорю, что насчёт покера не помню. Я старался выучиться получше играть в бридж и поэтому…

В.А ваша игра в покер в улучшении не нуждалась?

О.Не в этом дело, меня просто больше интересовал…

В.На какую сумму выписан чек, который вы держите?

Защитник.Протестую, ваша честь! Этот документ не приобщён к вещественным доказательствам.

Судья.Протест поддержан.

В.Ваша честь, я предлагаю приобщить этот чек к делу.

Судья.Принято. Пометьте его.

В.Значит, мистер Толливер, в ночь, когда вы получили этот чек, вы в карты выиграли?

О.Думаю, что да.

В.Выигрыш был оплачен этим чеком?

О.Как видно, да.

В.На какую сумму чек у вас в руках?

О.На сто тридцать пять, долларов и шестьдесят центов.

В.Что ж, неплохой заработок за ночь. Это был единственный раз, когда вы выиграли деньги у Альфреда О. Татла?

О.Послушайте, чек выписан на меня, но это не значит, что я выиграл все эти деньги. Я банковал, поэтому расчёт производился через меня.

В.Ваша честь, я хотел бы позднее вернуться к этому вопросу. А теперь я…


Он положил пухлый чёрный том на стол и вспомнил Альфреда О. Татла – высокого, простецкого, чистенького парня с длинными ногами и огромными лапищами, явно предназначенными для того, чтобы усмирить коня или почесать за ушами собаку, выращенного на бедном ранчо в Колорадо вдовой матерью, которой он письменно покаялся в проигрыше 135 долларов 60 центов, просил прощения, зная, как она нуждается в этих деньгах, и обещал, что впредь постарается избегать искушения, употребив слово, которое услышал в белой церкви под сенью Скалистых гор. Однако он поддался искушению и пришёл ещё раз, а потом ещё раз и погиб.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю